Кто ты без имени?

- -
- 100%
- +
Он поехал дальше. На перекрестке остановился на красный. Рядом притормозил автобус, битком набитый людьми. Женщина у окна поправляла прическу. Мужчина читал газету, сложенную вчетверо. Девочка ела мороженое, оно текло ей на пальцы. Обычная жизнь. Чужая, непонятная, как ритуал инопланетян. Ноль смотрел на них и пытался вспомнить, ел ли он когда-нибудь мороженое. Было ли ему пять лет, держал ли он вафельный стаканчик, так же текло ли на пальцы? Пустота. Ни одной картинки. Только белый шум.
Зеленый. Он тронулся, заглох. Сзади засигналили. Он повернул ключ, завелся снова, поехал. Руки тряслись. Почему? Он не нервничал. Это тело нервничало. Старые нейронные связи работали вхолостую. Машина дернулась и поехала ровнее.
Он искал адрес, который был в записке. Улица Маяковского, дом 14. Город был незнакомый, но пальцы знали, куда крутить руль. Он перестал сопротивляться. Пусть тело ведет. Оно не забыло, где находится этот чертов дом. В этом было что-то унизительное — быть заложником мышечной памяти убийцы. Ехать по его следу, как собака по запаху.
Улица Маяковского оказалась тихой, засаженной тополями. Пух летел, забивался в решетку радиатора, лез в открытое окно. Он чихнул. Раз, другой. Аллергия. Смешно. Убийца с аллергией на тополиный пух.
Дом 14 стоял в глубине двора. Сталинка с облупившейся штукатуркой, высокие окна, тяжелая дверь. Во дворе на лавочке сидели старухи. Они посмотрели на машину, на него, отвернулись. Им было неинтересно. Чужая машина в их дворе — плевать. Может, это и есть свобода — быть неинтересным.
Он заглушил двигатель. Тишина. Только пух и далекий шум трамвая. Он открыл дверь, вышел. Ноги затекли. Он потянулся, хрустнул позвонками. Старухи снова посмотрели. Одна что-то сказала другой, та кивнула. Обсуждают. Ноль подошел к двери подъезда. Код. Он поднял руку, чтобы набрать наугад, но палец сам нажал четыре цифры: 2-7-1-9. Замок пиликнул, дверь открылась. Спасибо тебе, тело. Ты помнишь все, что нужно для того, чтобы продолжать этот кошмар.
В подъезде пахло кошками и сыростью. Лифта не было. Он поднялся на третий этаж пешком. Ступени, вытертые тысячами ног. Перила, покрашенные коричневой краской. Квартира 6. Дверь обита дерматином, под ним угадывался поролон — в некоторых местах бугры, в некоторых впадины. Звонок не работал, провода были оборваны. Он постучал. Сначала тихо, потом громче.
За дверью зашаркали. Долго, медленно. Загремела цепочка. Дверь приоткрылась на ширину ладони. В щели показался глаз. Выцветший, голубой, окруженный сеткой морщин.
— Кто? — голос был старческий, надтреснутый, но твердый. Не испуганный.— Я Ноль, — сказал он. Имя прозвучало глупо, но другого не было.— Ноль? — старуха помолчала. — А, это ты. Заходи. Я ждала раньше. Ты опоздал на две недели.
Цепочка звякнула, дверь открылась. На пороге стояла женщина. Лет семьдесят, может, больше. Сгорбленная, худая, в ситцевом халате. Седые волосы собраны в жидкий пучок. Она смотрела на него без страха, скорее с брезгливым любопытством, как смотрят на раздавленную лягушку.
— Ну, заходи, чего встал. Не на пороге же говорить.
Он вошел. Коридор был заставлен коробками, старыми журналами, каким-то хламом. Пахло старостью, лекарствами и вареной капустой. Она провела его на кухню. Маленькую, чистую, с вышитыми салфетками на телевизоре. Телевизор был старый, кинескопный, он тихо бубнил какой-то сериал.
— Садись. Чаю?
Он кивнул, хотя чаю не хотел. Она включила электрический чайник, достала две чашки с разными рисунками. Одна с розой, другая с Микки-Маусом. Ему досталась с Микки-Маусом. Странный выбор для убийцы.
— Ты не помнишь меня, — сказала она, ставя чайник на подставку. — Он говорил, что не будешь помнить. Сказал — сотрут все. Под корень. Я говорила ему — дурак ты, Володя. Ой. Не Володя. Теперь Ноль. Привыкать надо.
Она насыпала в заварник чай, залила кипятком. Руки у нее дрожали, но движения были уверенные.
— Володя, — повторил Ноль. Имя было чужим, как и все остальное. — Его звали Володя?
— Ну да. Владимир. Фамилию не спрашивал никогда, а он не говорил. Я его Еленой зову. А он меня — тетя Лена. Хотя какая я ему тетя? Так, квартирная хозяйка. Он у меня комнату снимал. Полгода. Потом уехал. Сказал, на операцию. Сказал, если придет человек и назовется Нолем — пустить, отдать вещи и не задавать вопросов. Я вопросов и не задаю. Мне девятый десяток, милок, я за жизнь столько вопросов позадавала, что ответов уже не хочу. Устала.
Она поставила перед ним чашку. Чай был черный, крепкий. Он подул, сделал глоток. Горячо. Вкус знакомый, но без привязки к событию. Просто чай.
— Какие вещи? — спросил он.
— А я почем знаю. Коробку оставил. Сказал — отдай. Не открывай. Не смотрела я. Мне чужого не надо. Сейчас принесу.
Она вышла, шаркая тапками. Ноль остался один. Телевизор бубнил. На экране кто-то плакал, кто-то кричал, музыка нагнетала трагедию. Он взял пульт, выключил. Тишина. Только часы на стене тикают. Старые, с маятником. Маятник качается, отсчитывая секунды новой жизни. Или старой. Он запутался.
Он обвел взглядом кухню. Холодильник «Саратов», старый, дребезжащий. На дверце магнитики — кошки, собаки, пальма с моря. Открытки с Новым годом за прошлые годы. Он смотрел на них и пытался понять, что чувствует нормальный человек, глядя на такие вещи. Уют? Тоску? Ничего. Белая стена внутри.
Елена вернулась. В руках у нее была картонная коробка из-под обуви, перевязанная бечевкой. Она поставила ее на стол, рядом с чашкой.
— Вот. Все, что осталось от твоего от того. Не знаю, что там. Может, деньги. Может, фотографии. Может, пистолет. Я не проверяла. Мне семьдесят девять лет, у меня давление и больное сердце, мне чужой пистолет без надобности.
Ноль смотрел на коробку. Обычная коробка. Таких тысячи. Но эта была его. Или того, кого звали Володей. Он не хотел ее открывать. Он уже открыл одну коробку Пандоры сегодня. Флешка. Потом дверь в подвале. Третья коробка могла его добить.
— Спасибо, — сказал он. Голос прозвучал глухо.— Пожалуйста. Чаи гонять не будем, ты человек занятой, как я погляжу. Роба у тебя больничная. Пятно на робе. Не спрашиваю от чего — не мое дело. Ты вот что, Ноль. Он мне денег оставил за три месяца вперед, так что ты не думай, что я из корысти. Просто слово дала. Слово я держу. Единственное, что у человека есть в конце — слово.
Она говорила спокойно, без дрожи в голосе. Ноль смотрел на нее и впервые за это утро почувствовал что-то похожее на благодарность. Или это было не благодарность, а просто мышечный спазм в груди. Он не разбирался в чувствах. Он их не помнил.
— Можно мне воды? — спросил он.
Она налила из-под крана в стакан. Он выпил залпом. Вода была теплой, с привкусом железа.
— Ты это — она замялась. — Ты не ищи его. Того, прежнего. Его нет. Я не знаю, что он натворил, но вид у него был такой, будто он натворил много. И когда уезжал, сказал: «Тетя Лена, я умирать не хочу, но жить так больше не могу. Пусть вместо меня родится кто-то другой». Вот ты и родился. Живи.
Ноль поставил стакан. Смотрел на свои руки, лежащие на коробке. Руки убийцы. Руки спасителя. Руки никого.
— Легко сказать, — сказал он.
— А никто и не говорит, что легко. Жить вообще трудно. Я пятьдесят лет на заводе отработала, мужа схоронила, сына схоронила. Думаешь, мне легко? А я живу. Чай пью, сериалы смотрю. Потому что надо. Жизнь — она, милок, не для счастья. Она для опыта. Какой у тебя опыт — такой и живи. Новый опыт получай.
Она говорила мудро, но эта мудрость была не из книг. Так говорят люди, которые много страдали и перестали бояться смерти, но не перестали бояться жизни.— Я пойду, — сказал Ноль. Он встал.
— Иди. Коробку не забудь.
Он взял коробку под мышку. Она была легкой. Почти ничего не весила. Как и его прошлое — пустота, упакованная в картон.
— Если придут из полиции, — сказала Елена вдруг, — я ничего не знаю. Снимал комнату человек, уехал, вещи не оставил. Я старуха, я ничего не помню. У меня склероз. Понял?
— Понял.
— Ну и ступай.
Она открыла ему дверь. Он вышел на лестничную площадку. Обернулся. Она стояла в дверях, худая, прямая, как спица. В ее глазах не было ни страха, ни осуждения. Просто усталое равнодушие ко всему, что не касается ее лично.
— Спасибо, Елена, — сказал Ноль.
— Не за что. Будь осторожен. У тебя глаза добрые. А у того были злые. Может, и правда получилось новое родить.
Дверь закрылась. Загремела цепочка. Ноль остался в полумраке подъезда с коробкой в руках.
Он спустился, сел в машину. Положил коробку на пассажирское сиденье. Закурил. В бардачке лежала пачка сигарет без названия, белая, с черной полосой. И зажигалка. Он не помнил, курит ли он, но руки сделали все сами. Щелчок, пламя, первая затяжка. Дым обжег горло. Он закашлялся, но продолжил. Никотин ударил в голову. В висках зашумело. Это было первое физическое удовольствие за день. Маленькая смерть клеток. Самоубийство в кредит.
Он сидел в машине, курил и смотрел на коробку. Что там? Он не хотел знать. Он хотел поехать куда-нибудь, где нет людей, вырыть яму, закопать эту коробку, закопать флешку, закопать нож, который остался в подвале. Закопать себя. Но он знал — не получится. Надо открыть. Надо смотреть. Это как болезненное любопытство, которое заставляет ребенка ковырять болячку. Болит, но лезет.
Он затушил сигарету о пепельницу, полную старых окурков. Развязал бечевку. Поддел крышку.
Внутри лежали вещи.
Сложенные аккуратно, как в музее. Паспорт. Он открыл. Фотография. Лицо его, но волосы длиннее, взгляд тяжелый, исподлобья. Имя: Владимир Сергеевич Кравцов. Дата рождения: 14 марта 1978 года. Прописка: город Энск, улица Строителей, дом 5, квартира 18. Он прочитал, как чужую биографию. Ни одна цифра не отозвалась.
Под паспортом лежал нож. Не тот, из подвала. Другой. Складной, с деревянной рукоятью, инкрустированной перламутром. Красивая вещь. Орудие или сувенир? Он открыл лезвие. Острое, как бритва. На лезвии гравировка: «В. К.» — инициалы Владимира Кравцова. Он сложил нож, убрал в карман. Не как оружие. Как улику против самого себя.
Дальше — фотографии. Пачка. Штук двадцать. Он перебирал их, и руки холодели. Женщины. Разные. Молодые. Они улыбались в камеру. Кто-то на фоне моря, кто-то в парке, кто-то в кафе. Обычные снимки. Любительские. Но на обороте каждой — дата и имя. Аккуратным почерком. И крестик. Маленький черный крестик в углу. Двенадцать фотографий с крестиком. Он пересчитал. И еще одна, тринадцатая, без крестика. Та, что в подвале. Он смотрел на её лицо. Молодая, смеющаяся, в легком сарафане. Косички. Она выглядела как школьница, хотя, судя по дате на обороте, ей было двадцать два. За двадцать лет под землей она превратилась в то, что он видел сегодня ночью.
Он перевернул ее фотографию. На обороте не было крестика. Было написано: «Лена М. Ждет». И все. Он дал ей имя. Лена. Как и квартирная хозяйка. Случайность? Или его больной мозг во всем ищет связи, которых нет?
Ноль сложил фотографии обратно. На дне коробки лежала тетрадь. Общая, в клетку. Он открыл. Почерк тот же, что на фотографиях, что в записке с адресом. Дневник. Он прочитал первую строчку и захлопнул тетрадь. Не сейчас. Не здесь. Он чувствовал, что если начнет читать сейчас, то захлебнется в чужом безумии. Его новая личность была слишком хрупкой. Она была как лед на весенней луже. Ступишь посильнее — провалишься в черную воду.
Он завел машину. Поехал.Город мелькал за окнами. Витрины, светофоры, люди. Все чужие. Он искал выезд. Куда — неважно. Он заметил вывеску: «Мотель «Придорожный» — 5 км». Мотель. Это то, что нужно. Кровать, душ, тишина. Он хотел вымыть руки. Они не были грязными, но ему казалось, что кровь въелась под кожу, что она там, на два слоя глубже, чем может достать вода.
Мотель оказался обшарпанным двухэтажным зданием с мигающей неоновой вывеской. Буква «П» не горела, поэтому вывеска читалась как «ридорожный». Он припарковался у входа. Заглушил мотор. Тишина давила на уши.
В фойе пахло хлоркой и жареной картошкой. За стойкой сидел парень в несвежей футболке, смотрел в телефон. Ноль подошел.
— Номер нужен.
— Сутки — тысяча двести. Двое суток — две тысячи. Паспорт.
Ноль положил паспорт на стойку. Парень глянул мельком, что-то записал в журнал, вернул.
— Седьмой номер. Второй этаж, налево. Ключ на двери, внутри.
Ноль кивнул, взял ключ. Поднялся по скрипучей лестнице. Коридор был узкий, с ковровой дорожкой, протертой до дыр. Седьмой номер. Он открыл дверь. Внутри — кровать, тумбочка, телевизор на кронштейне. Окно выходило на стоянку. Занавески задернуты. Душ с туалетом совмещенные, кафель в трещинах, но чисто.
Он запер дверь на замок, накинул цепочку. Сел на кровать. Пружины жалобно скрипнули. Он достал тетрадь из коробки. Положил рядом нож, паспорт, телефон. Разложил перед собой жизнь Владимира Кравцова. Как патологоанатом перед вскрытием.
Он открыл тетрадь на первой странице. Почерк был мелкий, убористый. Буквы скакали, иногда строчки съезжали вниз. Похоже, писалось в состоянии возбуждения.
«Я не знаю, зачем это пишу. Может, чтобы когда-нибудь перечитать. Может, чтобы тот, кто найдет, понял. Хотя кто поймет? Никто. Даже я сам не понимаю. Это началось давно. Еще в детстве. Нет, не убийства. Убийства — потом. Сначала была пустота. Вот ты смотришь на мать, она тебя обнимает, а ты ничего не чувствуешь. Только холод. Как будто между тобой и миром стекло. Ты видишь, слышишь, но не прикасаешься по-настоящему. Врачи говорят — алекситимия. Неспособность распознавать чувства. Но я распознавал. Просто их не было. Вообще. Ноль эмоций. Ноль».
Ноль оторвался от чтения. Поднял глаза к потолку. Вентилятор под потолком не работал, лопасти замерли в мертвой точке. Ноль. Прозвище перешло от прежнего хозяина. Или прежний хозяин знал, что станет Нолем, когда писал эти строки? Нет, совпадение. Просто он всегда был пустым. Всегда был Нолем, только с именем Володя.
Он читал дальше.
«Первая была случайной. Я не планировал. Мы поссорились. Она кричала. Я ударил. Сильно. Она упала, ударилась головой об угол стола. Сначала испуг, паника. Я пытался привести ее в чувство. Но когда понял, что она мертва, — пришло спокойствие. Не радость. Не облегчение. Спокойствие. Как будто я сделал то, что должен был сделать с самого начала. Убрал шум. Она перестала кричать. Мир стал тихим. Я сидел и смотрел на нее два часа. Просто смотрел. Красивая. Как кукла».
Ноль закрыл тетрадь. Его тошнило. Не от текста — от того, что он читал это и не чувствовал отвращения. Он хотел его чувствовать. Он напрягал мозг, пытался вызвать спазм в горле, дрожь в руках. Ничего. Тело спокойно. Разум анализировал текст как литературное произведение. Стиль, ритм, пунктуация. Он поймал себя на мысли, что почерк у Кравцова неплохой. И тут же его накрыла волна стыда. Вторая эмоция за день. Стыд за отсутствие ужаса.
Он сунул тетрадь под подушку. Встал, подошел к окну. Отдернул занавеску. На стоянке было пусто. Только его седан и ржавый фургон без колес. Смеркалось. Он не заметил, как прошел день. Утро в больнице, подвал, Елена, мотель. Время скомкалось в тугой узел.Он зашел в ванную, включил воду. Ледяную. Встал под душ прямо в одежде. Пуховик намок, потяжелел. Больничная роба прилипла к телу. Вода стекала в слив, прозрачная, без крови. Пятно отмывалось плохо, но смывалось. Он стоял долго, пока не замерз до дрожи. Потом разделся, бросил мокрую одежду на пол, растерся жестким полотенцем. В зеркале над раковиной отражалось его тело. Поджарое, жилистое. Шрамы. Один длинный, через всю грудь. Другой — на бедре. У него не было прошлого, но шрамы были картой этого прошлого. Следы нападений? Драк? Случайных падений? Или это жертвы оставляли метки, защищаясь? Он не помнил. Тело помнило боль, но не могло рассказать.
Он достал из коробки чистую одежду. Старые джинсы, футболка, свитер. Все черное. Размер — его. Вещи пахли порошком и чем-то еще. Домом. Домом, которого у него не было. Он оделся. Карманы джинсов были пусты, только в заднем что-то зашуршало. Он вытащил сложенный вчетверо листок. Чек из супермаркета. «Хлеб ржаной — 1 шт. Молоко — 2 пак. Водка — 1 бут.». Обычный чек. Но дата — почти год назад. Последняя покупка Кравцова перед стиранием. Или перед тем, как он ушел к врачам. Хлеб, молоко, водка. Быт убийцы.
Ноль смял чек, бросил в корзину. Промахнулся. Бумажка упала на пол, он нагнулся, поднял, бросил снова. Попал.
Он лег на кровать. Включил телевизор. Пощелкал каналы. Новости, сериалы, ток-шоу. Везде люди что-то обсуждают, спорят, плачут. Эмоции плещут через край. Он смотрел на них как на инопланетян. Они чувствуют. Он нет. Почему? Потому что память стерта? Или потому что и до стирания ничего не чувствовал? Дневник говорит — не чувствовал. Пустота была всегда. Значит, стирание ничего не изменило в его способности к эмпатии. Просто раньше он притворялся, а теперь даже притворяться не умеет. Притворство — это тоже навык. Навык утерян вместе с памятью.
Он выключил телевизор. Лежал в темноте. За стеной кто-то кашлял. Внизу, в фойе, работал телевизор парня с ресепшена. Где-то далеко лаяла собака. Обычные звуки. Они не успокаивали и не раздражали. Просто были.
Он думал о тринадцатой. Ее звали Лена М. Что значит «М»? Фамилия? Отчество? Он не знал. Но она была там двадцать лет. Двадцать лет ждала смерти. Он дал ей смерть, и она была благодарна. Он не чувствовал вины. Он чувствовал пустоту, которая стала еще на размер больше.
Кто он теперь? Судья скажет — убийца. Священник скажет — грешник. Психолог скажет — пациент. А он сам? Он сам не знал никаких слов. Слова — это ярлыки, которые лепят на вещи, чтобы не бояться их. Но он боялся. Тихо, глубоко, на дне той самой пустоты, боялся, что на самом деле он не Ноль. Что он все еще Владимир Кравцов. Что стирание не сработало. Что душа — если она есть — осталась та же, только потеряла способность себя осознавать.
Он повернулся на бок. Под подушкой шуршала тетрадь. Он достал ее. Включил ночник. Света было мало, но достаточно, чтобы читать. Он открыл наугад.
«Пятая. Ольга. Блондинка, 28 лет. Работала в библиотеке. Любила Бродского. Мы говорили с ней о поэзии два часа перед тем, как я сделал это. Она читала мне «Не выходи из комнаты». Я слушал. Она читала с чувством, красиво. Я думал: вот человек, который чувствует. Для нее Бродский — это боль, любовь, эмиграция. Для меня — просто слова. Ритм. Набор звуков. Я не понимаю, как слова могут ранить или лечить. Они просто сотрясение воздуха. Я убил ее быстро. Она не мучилась. Она смотрела на меня с удивлением, а не со страхом. Как будто спрашивала: «Зачем? Мы же говорили о поэзии». А я не знал зачем. Просто момент был подходящий. Она замолчала навсегда. Я дочитал стихотворение сам, про себя. Без чувств. Просто текст».
Ноль отложил тетрадь. С него хватит. Он понял главное: Владимир Кравцов был не безумцем в классическом смысле. Он был функциональным психопатом. Абсолютно вменяемым, но с отсутствующим эмпатическим центром. Он понимал правила игры, он мог их имитировать, но он не был включен в эмоциональную сеть человечества. Он был волком среди овец. И он убивал не из ненависти. Просто потому что мог. Потому что это приносило ему покой.
Ноль выключил свет. Закрыл глаза.Сон не шел. Он лежал и слушал тишину. Потом достал телефон. Открыл список контактов. Пусто. Набрал наугад номер — свой собственный, с бумажки в бардачке. Длинные гудки. Потом щелчок. «Абонент недоступен». Он положил телефон на тумбочку.
Тишина. Темнота. Где-то в груди медленно проворачивался холодный механизм, который раньше был сердцем. Он не знал, кто он. Он знал только, что завтра ему надо будет решить, что делать дальше. Сдаться полиции? Найти родственников жертв? Уехать в другой город и попытаться стать кем-то третьим? Вариантов было много, и все одинаково бессмысленные.
Потому что куда бы он ни поехал, он везде возьмет с собой себя. Свое тело. Свои руки. Свою тетрадь с дневником убийцы. И ту пустоту внутри, которая жрет все смыслы, как черная дыра жрет свет.
Он заснул под утро. Без снов. Без образов. Как отключили рубильник.Проснулся он в полдень от стука в дверь. Громкого, настойчивого. Он сел на кровати. Сердце билось ровно. Никакого страха. Странно. Нормальный человек испугался бы. Он просто встал, подошел к двери, глянул в глазок. Там стояли двое. Мужчина и женщина. В штатском. Но по лицам, по позам — полиция. Или кто-то хуже.
— Откройте, Владимир Сергеевич. Мы знаем, что вы там, — сказал мужчина.
Ноль смотрел в глазок. Владимир Сергеевич. Они пришли за ним. Они знают имя. Они знают, что он жив. Быстро. Слишком быстро.
Он открыл дверь. Цепочку не снял. Смотрел в щель.— Вы ошиблись. Я не Владимир Сергеевич.
— А кто же? — спросила женщина. Она была моложе, с острыми скулами и усталыми глазами.
— Ноль, — сказал он.
— Что ж, Ноль, — сказал мужчина, доставая удостоверение, — тогда тем более нам нужно поговорить. Открывайте. Не заставляйте нас ломать дверь. Мы из убойного отдела.
Ноль отстегнул цепочку. Дверь открылась.В коридоре стояли двое. И за их спинами, у лестницы, виднелся еще один. Все трое были напряжены, руки держали у пояса, где угадывались кобуры. Они боялись его. Это было заметно по побелевшим костяшкам пальцев. Они знали, кто он. Или кем был.
— Проходите, — сказал Ноль, отступая вглубь номера.Они вошли. Мужчина сразу прошел к окну, женщина осталась у двери, перекрывая выход. Третий стоял в коридоре, на подстраховке. Профессионалы. Ноль сел на кровать, положил руки на колени.
— Вы нашли подвал, — сказал он. Это был не вопрос.
— Нашли, — сказала женщина. — И много чего еще нашли. Как только мы подняли старое дело Кравцова, все зашевелилось. Вас не было год. Мы думали — сбежали, залегли на дно. А вы вон как. Стирание памяти. Модная штука, да?
Ноль молчал.
— Мы знаем, что вы прошли процедуру, — продолжил мужчина, не оборачиваясь от окна. — Суд это учтет. Но пока вы поедете с нами.
Ноль кивнул. Он знал, что этот момент настанет. Не так быстро, но настанет.— Можно мне одеться? — спросил он.
— Обувь наденьте, — разрешила женщина.
Ноль натянул ботинки. Старые, найденные в машине, разношенные чужой ногой. Он зашнуровал их, не торопясь. Руки не дрожали. Он заметил, что женщина пристально смотрит на его пальцы. Ждет, что они потянутся к ножу? Нож лежал в кармане куртки, на стуле. Но он не собирался его доставать. Он вообще не знал, чего он собирается.
— Я не Кравцов, — сказал он, выпрямляясь. — Я не помню ничего из того, что он делал.
— Это решит суд, — отрезал мужчина, поворачиваясь. — А пока ваше имя — Владимир Сергеевич Кравцов. По паспорту. И паспорт этот лежит у вас на тумбочке.
Ноль посмотрел на паспорт. Да. Документ. Бумага, которая связывает тело с именем, имя — с прошлым. От бумаги не убежишь.
Он протянул руки. Женщина щелкнула наручниками. Холодный металл обхватил запястья. Она затянула туже, чем нужно. В глазах ее он увидел что-то, чего не видел у Елены, у парня на ресепшене. Ненависть. Личную. Она знала одну из жертв? Или просто ненавидела таких, как он, по определению. Ноль не спрашивал. Ему было все равно.
Его повели по коридору, вниз по лестнице. Парень на ресепшене смотрел круглыми от страха глазами. Машина стояла у входа. Обычная, без мигалок. Его посадили на заднее сиденье. Мужчина сел рядом, женщина — за руль. Третий остался в мотеле — проводить обыск, изымать вещи. Тетрадь, нож, фотографии. Все, что он не успел прочитать. Все, что ему предстояло услышать в суде.
Машина тронулась. За окном поплыл город. Тот самый, в котором он не успел прожить и суток. Серый, равнодушный. Тополиный пух летел, как снег. Ноль смотрел сквозь решетку на окне задней двери. Мир был с той стороны. А он с этой. И где-то глубоко внутри, под толщей льда, шевельнулось чувство. Не страх. Не вина. Облегчение. Облегчение от того, что больше не надо решать. За него решили.
Машина въехала в ворота с колючей проволокой. Следственный изолятор. Двери захлопнулись за спиной. Ноль перестал быть Нолем. Он стал номером. Стал делом. Стал телом, принадлежащим государству.
И только перед сном, на жестких нарах, он вдруг подумал о Лене М. Той, что в подвале. Она тоже была чьим-то номером. Только у нее не было нар, не было окна с решеткой. У нее был бетонный мешок и двадцать лет одиночества. И он, Ноль, подарил ей свободу. Самую последнюю.



