Кто ты без имени?

- -
- 100%
- +
С этой мыслью он уснул. Без сновидений. Белый шум вернулся и поглотил его целиком.
Клетка
Камера была маленькая.
Три шага от двери до окна, два шага от нар до стены. Окно под потолком, забранное решеткой и мутным стеклом, в которое было вплавлено что-то похожее на куриную проволоку. Свет проходил, но был он серым и безжизненным. На стене над нарами кто-то выцарапал гвоздем: «Здесь был Санек». И ниже, другим почерком: «И остался». Шутка старая, как сам изолятор.
Ноль сидел на нарах и смотрел в стену. Третьи сутки пошли. Или четвертые. Он сбился. Часы у него отобрали вместе с ремнем и шнурками. Время здесь текло не минутами — событиями. Завтрак — перловка и чай. Обед — баланда и хлеб. Ужин — снова перловка. Прогулки не было. Следственный изолятор — не колония. Здесь люди ждут. Ждут приговора, ждут этапа, ждут смерти.
Он тоже ждал. Только не знал чего.
Соседей по камере не было. Его держали отдельно. То ли боялись за других, то ли боялись за него — он не знал. В первый день приходил опер, смотрел в глазок, ничего не спрашивал. Просто смотрел. Ноль лежал на нарах лицом к стене. На второй день пришел конвоир с бумагой на подпись. Ноль расписался, не глядя. Фамилия в бумаге была «Кравцов». Он вывел подпись машинально, тело помнило росчерк. Потом он долго смотрел на этот автограф. Ровный, с завитушкой на конце. Подпись человека, который знал себе цену. Или думал, что знал.
На третьи сутки привели адвоката.
Это был мужчина лет пятидесяти, полный, с одышкой, но с живыми, цепкими глазами. Одет в мятый костюм, галстук сбит набок. Портфель старый, кожаный, с потертой ручкой. Он сел на табурет напротив нар, поставил портфель на колени, достал очки и папку с бумагами. Дверь за ним закрылась, лязгнул засов.
— Моя фамилия Рябинин, — сказал он, не представляясь по имени. — Я ваш адвокат. По назначению. Государство оплачивает. Если у вас есть деньги на частного — говорите сейчас, я откажусь от дела. Нет — будем работать.
— Денег нет, — сказал Ноль.
— У Кравцова были. Счета арестованы, но после приговора что-то можно будет разморозить, если понадобится на апелляцию. Но это потом. Сейчас давайте поговорим о том, что вы помните.
— Ничего.
Рябинин снял очки, протер их платком. Платок был несвежий. Он вздохнул.
— Я читал ваше дело. Точнее, дело Кравцова. Двенадцать эпизодов. Тринадцатый, последний, сейчас в работе — тело нашли в подвале той самой больницы, где, по вашим словам, вы очнулись. Отпечатки на ноже, который нашли рядом с телом, совпадают с вашими. Свидетели видели вашу машину у больницы. Есть записи с камер. В общем, с доказательной базой проблема. У обвинения она есть. У нас — нет.
Ноль слушал молча. Ему было скучно. Нет, не скучно. Это было что-то другое. Он не находил в происходящем смысла. Как будто все это происходило не с ним. Адвокат говорил о ком-то по имени Кравцов, у этого Кравцова были счета, машина, отпечатки. Ноль не чувствовал связи между собой и этими фактами.
— Вы меня слушаете? — Рябинин наклонился вперед. Табурет скрипнул под его весом.
— Да. Отпечатки. Машина. Камеры. Я понял.
— Хорошо. Теперь главное. Следствие рассматривает версию о невменяемости. Экспертиза будет назначена. Психиатры будут с вами говорить. Они захотят понять, действительно ли вы ничего не помните, или симулируете. Я должен знать правду. Симулируете?
— Нет.
— Совсем ничего? Детство? Родители? Школа?
— Ничего. Только то, что было после пробуждения.
Рябинин помолчал. Он барабанил пальцами по папке. Пальцы были толстые, с желтизной от табака. Он много курил, это было видно.
— Это называется диссоциативная амнезия. Полная. В медицинской практике встречается редко. Еще реже — после искусственного вмешательства. Клиника, где проводилась процедура, нелегальна. Ее уже нет. Врачей тоже. Сгорело все. В прямом смысле — пожар. Жертв нет, но и документов тоже. Вы понимаете, что это значит для суда?
— Нет доказательств, что процедура была.
— Именно. Нет медицинской карты. Нет показаний врачей. Нет лицензии. Только ваше слово. И запись на флешке, которую вы сами принесли следователю. Кстати, зачем вы ее отдали?
Ноль пожал плечами. Он сам не знал зачем. Когда его брали в мотеле, флешка лежала в кармане пуховика. На первом допросе он выложил ее на стол. Молча. Следователь удивился. Он мог бы ее уничтожить — там, в подвале, пока ехал в лифте. Мог бы сломать, выбросить, сжечь. Но он сохранил ее. Почему? Может быть, он хотел, чтобы кто-то еще увидел то лицо с экрана. Чтобы кто-то подтвердил: «Да, это не ты. Тот был другой». Или наоборот — чтобы кто-то сказал: «Ты и есть он». Он не знал. Он вообще мало что знал о своих мотивах.
— Флешка сейчас у них, — продолжил Рябинин. — Они проведут экспертизу. Но там голос, там лицо. Даже если это инсценировка, даже если это монтаж — присяжным будет все равно. Они увидят человека, который признается в двенадцати убийствах. А потом увидят вас. И ваше лицо будет тем же самым лицом.
— Я понимаю.
— Хорошо. Тогда перейдем к защите. У нас есть два пути. Первый: вы признаете вину как Кравцов, но настаиваете на невменяемости в момент совершения преступлений. Психиатры найдут у вас шизофрению или что-то подобное. Пожизненное в колонию для психов, а не в обычную. Там лекарства, тишина, библиотека. Не санаторий, но жить можно.
— А второй путь?
— Вы настаиваете, что вы — не Кравцов. Что личность Кравцова уничтожена. Юридически вы — новый субъект. Аналогов в российской практике нет. В мировой — единицы. Можно попробовать давить на прецедент. Но судья, скорее всего, откажет. Тогда — максимальный срок.
Ноль встал, подошел к стене. Провел пальцем по надписи про Санька.
— Я не Кравцов, — сказал он тихо. — Я не помню, как убивать тех женщин. Но тело помнит. Руки помнят. Я убил тринадцатую. Не Кравцов, а я. Своими руками. Если я не Кравцов — зачем я убил? Кто я тогда? Тот, кто убивает, не будучи убийцей. Это хуже. Кравцов хотя бы знал, зачем. А я просто так. Из жалости. Или из привычки. Я не знаю.
Рябинин молчал. Он вытащил из портфеля пачку сигарет, покрутил в руках. Курить в камере было нельзя, но он, кажется, думал не о курении. Он думал о том, что делать с этим странным подзащитным.
— Вы философ, — сказал он наконец. — Это плохо. Судьи не любят философов. Они любят факты. Факт: тело Владимира Кравцова нанесло смертельное ранение неизвестной женщине в подвале. Вы это не отрицаете.
— Не отрицаю.
— Тогда давайте так. На суде вы говорите только «да», «нет», «не помню». Никакой философии. Никаких рассуждений про душу, тело и привычку убивать. Это погубит вас быстрее, чем отпечатки на ноже. Поняли?
— Понял.
Рябинин встал. Табурет отъехал, скрипнув. Он собрал бумаги в папку, убрал очки в карман пиджака. Постоял, глядя на Ноля.
— Еще одно. В суде будет мать одной из жертв. Она давала показания год назад, когда дело только заводили. Тогда она сказала, что хочет вашей смерти. Сейчас она, по слухам, изменила мнение. Не знаю, в какую сторону. Будьте готовы. Потерпевшие имеют право голоса.
— Я готов.
— Не думаю. Но это не мое дело.
Он постучал в дверь. Засов лязгнул, дверь открылась. Конвоир пропустил адвоката, дверь снова закрылась. Ноль остался один.
Он лег на нары, закинул руки за голову. Потолок был серым, с трещиной, похожей на карту реки. Река без названия, как и он сам. О чем он думал? О матери жертвы. Она хотела его смерти. Теперь изменила мнение. Почему? Что может изменить мнение матери, у которой убили дочь? Только одно: понимание, что перед ней не убийца.
Или наоборот — желание увидеть его муки растянутыми на годы.
Он закрыл глаза. Попытался представить лицо женщины, которую убил Кравцов. Пятую. Ольгу. Библиотекаршу. Блондинку. Она любила Бродского. Он читал дневник и теперь знал про нее больше, чем про самого себя. Она была живой, а он — мертвым. И вот, мертвый убил живую. А теперь другой мертвый сидит в камере и ничего не чувствует.
На ужин принесли кашу. Он съел ее без вкуса. Запил теплой водой из кружки. Смотрел в стену. Стена молчала.
На следующий день пришли психиатры. Их было двое. Мужчина в возрасте, с седой бородкой и усталыми глазами, и женщина помоложе, с острым лицом и блокнотом в руках. Они представились, но он не запомнил имен. Они сели напротив. Конвоир остался за дверью.
— Расскажите о себе, — сказал мужчина.
— Меня зовут Ноль. Я не помню своего прошлого. Очнулся в больнице три дня назад. Или четыре. Я убил человека. Я не чувствую вины.
Психиатры переглянулись. Женщина что-то записала в блокнот.
— Почему вы называете себя Ноль?
— Потому что у меня нет имени. Точнее, есть, в паспорте. Но оно чужое. Я его не заслужил. Имя дает мать. У меня нет матери. Ноль — это отсутствие. Мне подходит.— Вы сказали, что убили человека. Вы помните, как это произошло?
— Да. Я нашел женщину в подвале. Она попросила ее убить. Я убил. Ножом. Один удар.
— Почему вы это сделали?
— Не знаю.
— Вы хотели ей помочь?
— Да. Или нет. Я не знаю.
— Вы злитесь сейчас?
— Нет.
— Что вы чувствуете?
— Ничего.
Женщина снова записала. Мужчина задал еще несколько вопросов — о сне, аппетите, голосах в голове. Голосов не было. Сон был без сновидений. Аппетит — нормальный. Он отвечал ровно, без эмоций. Психиатры снова переглянулись.
— Мы назначим дополнительные тесты, — сказал мужчина, вставая. — МРТ, энцефалограмму. Возможно, у вас органическое поражение мозга. Или последствия процедуры стирания. Мы должны понять, насколько вы вменяемы.
— Я вменяем, — сказал Ноль. — Я понимаю, что убил. Я понимаю, что это запрещено. Я просто не чувствую.
— Это мы и проверим.
Они ушли. Ноль снова остался один. Он подумал о том, что вменяемость — странная штука. Ты можешь понимать закон, но не чувствовать его. Ты можешь знать, что убивать нельзя, но не ощущать запрета внутри. Запрет — это не мысль. Запрет — это спазм в животе, холодный пот, дрожь в руках. У него этого не было. Никогда. Если верить дневнику, у Кравцова тоже.
На пятый день принесли передачу. Он не ждал ни от кого. Это была коробка из-под обуви — та самая, от Елены, которую изъяли в мотеле. Видимо, следователь разрешил отдать. Или адвокат постарался. В коробке лежала тетрадь. Только тетрадь. Нож и фотографии остались в деле как вещдоки. Ноль взял тетрадь, как берут ядовитую змею — с опаской, но с любопытством.
Он открыл ее на том месте, где остановился.
«Шестая. Ира. Тридцать один год. Разведена. Работала в банке. Очень боялась опоздать на работу. Даже когда я вез ее за город, она повторяла: «У меня завтра совещание в девять». Она не понимала, что завтра для нее не наступит. Я смотрел на нее в зеркало заднего вида и думал: почему люди так держатся за свои расписания? Они живут по часам, как будто часы дают им вечность. Часы — это обман. Вечности нет. Есть только момент. И право распорядиться этим моментом принадлежит тому, у кого хватает воли нажать на курок. Или на газ. Или на лезвие. Я дал ей свободу от часов. Она должна была быть благодарна».
Ноль перевернул страницу. Почерк становился более размашистым, буквы плясали.
«Восьмая. Имени не запомнил. Зачем? Она была случайной. Просто шла по улице. Я предложил подвезти. Она села. Она улыбалась. У нее были желтые зубы от сигарет. Мы курили вместе. Она говорила о погоде. О том, что весна холодная. Я слушал. Мне было интересно — о чем говорят люди, когда не знают, что умрут. Оказывается, о погоде. Вся их жизнь — разговор о погоде перед смертью. Я затянул ей рот скотчем, чтобы не кричала. Не потому, что боялся, что услышат. Просто не хотел портить тишину. Тишина — это главное, что я даю своим женщинам. Тишина и покой».
Ноль читал и чувствовал, как внутри что-то медленно переворачивается. Не эмоция — скорее физическое ощущение, как будто желудок сжался в комок. Он читал про женщин, которых убил он. Не он — Кравцов. Но тело то же. Тело читало про себя и узнавало. Не мозгом — чем-то другим. Может быть, клетки помнили. Может быть, в каждой клетке была записана эта хроника, и сейчас, при чтении, клетки вибрировали, как струны.
Он закрыл тетрадь. Походил по камере. Три шага туда, три обратно. Остановился у окна. За мутным стеклом угадывался клочок серого неба. Там, на воле, люди жили своей жизнью. Ели мороженое, читали газеты, ссорились, мирились, умирали своей смертью. А он сидел здесь, в каменном мешке, и пытался понять, кто он.
Адвокат был прав: суду не нужна философия. Суду нужно тело, которое можно посадить. Тело у них было. И тело это принадлежало ему. Даже если сознание новое, даже если память стерта, тело осталось тем же. Руки те же. Ноги те же. Сердце, которое гнало кровь, когда убивали пятую, шестую, восьмую. Он — соучастник. Соучастник по факту биологии.
На шестой день его вызвали на допрос.
Следователь был другой, не тот, что брал его в мотеле. Тот был из местных, этот — из области, важный, в хорошо сидящем кителе. Фамилия — Громов. Он сидел за столом, перебирал бумаги. Ноль сел на стул напротив. Наручники не сняли.
— Кравцов Владимир Сергеевич?
— Меня зовут Ноль.
— В протоколе вы будете Кравцов. Это ваша фамилия по паспорту. Паспорт выдан на ваше имя. Значит, вы — Кравцов.
— Паспорт — это бумага. Я не помню, чтобы мне его выдавали.
Громов поднял глаза от бумаг. Взгляд тяжелый, но не злой. Усталый взгляд человека, который видел много плохого и перестал делить мир на хороших и плохих.
— Я понимаю, что у вас амнезия. Или вы так говорите. Но есть факты. Факт первый: ваши отпечатки совпадают с отпечатками на орудиях убийств по всем двенадцати эпизодам. Факт второй: ваше ДНК найдено на телах. Факт третий: тело в подвале больницы, где вы проходили процедуру, убито ножом с вашими отпечатками. Вы признаете эти факты?
— Я не могу их оспаривать. Я не помню.
— Но вы убили женщину в подвале?
— Да.
— Зачем?
— Она просила.
— Вы врач? У вас была лицензия на эвтаназию?
— Нет.
— Тогда это умышленное убийство. Статья сто пятая. От восьми до двадцати лет, либо пожизненное. С учетом предыдущих эпизодов — пожизненное. Вы это понимаете?
— Понимаю.Громов откинулся на спинку стула. Он смотрел на Ноля долго, изучающе. Потом закурил — прямо в кабинете, хотя это было запрещено. Предложил сигарету Нолю. Тот кивнул. Громов поднес зажигалку, дал прикурить. Наручники звякнули, когда Ноль поднес сигарету к губам.
— Я работаю в органах тридцать лет, — сказал Громов, выпуская дым. — Я видел убийц, которые плачут на допросах. Видел тех, кто смеется. Видел тех, кто молчит годами. Но вы первый, кто говорит «я не помню» и при этом не врет.
— Я не вру.
— Я знаю. У меня нюх. Вы действительно не помните. Но это не делает вас невиновным. Понимаете?
— Понимаю.
— Хорошо. Тогда подпишите протокол.
Ноль подписал. Та же подпись, с завитушкой. Тело опять справилось само. Громов посмотрел на подпись, потом на Ноля.
— Идите. Завтра очная ставка. Мать одной из жертв согласилась с вами говорить. Она почему-то хочет вас видеть. Не знаю зачем. Может, плюнет в лицо. Может, простит. Это не мое дело. Мое дело — собрать улики. Я их собрал. Идите.
Ноль встал. Конвоир взял его за локоть.
— И еще, — сказал Громов, не поднимая головы от бумаг. — Если вы надеетесь, что вас признают новой личностью и отпустят, — не надейтесь. Система так не работает. Системе нужно, чтобы кто-то ответил. Вы — подходящий ответ. Смиритесь.
Ноль ничего не ответил. Его вывели в коридор. Длинный, серый, с лампами дневного света. Они шли долго, мимо дверей с номерами, мимо таких же конвоиров с такими же арестантами. Все молчали. В этом коридоре не разговаривали. Здесь разговаривать было не о чем.
В камере он снова взял тетрадь. Читать не хотелось, но он заставлял себя. Это было единственное, что связывало его с прошлым. Пусть страшное, пусть кровавое, но прошлое. У человека должно быть прошлое, даже если оно состоит из чужих смертей. Иначе он не человек. Иначе он Ноль.«Десятая. Марина. Девятнадцать лет. Студентка. Самая молодая. Она плакала и звала маму. Я сказал: мама не придет. Я теперь твоя мама. И твой отец. И твой бог. Она не поняла. Они никогда не понимают. Они думают, что смерть — это конец. А я думаю, что смерть — это продолжение. Просто в другой форме. Я даю им вечность. Разве это не милосердие?»
Ноль отшвырнул тетрадь в угол. Она ударилась о стену и упала на пол, раскрывшись на середине. Он тяжело дышал. Впервые за все время в груди что-то зашевелилось. Не вина. Не раскаяние. Гнев. Гнев на того, кто писал эти строки. На Кравцова. На себя прежнего. Он ненавидел его. Это была первая настоящая эмоция, которую он смог опознать.
Он подошел, поднял тетрадь. Бережно, как поднимают раненую птицу. Разгладил смятые страницы. Положил под подушку. Он будет читать дальше. Он должен прочитать все. До последней страницы. Чтобы понять. Чтобы знать врага в лицо.
Ночь прошла без сна. Он лежал и слушал звуки изолятора. Где-то плакал арестант. Где-то смеялись конвоиры. Где-то гудела вентиляция. Он думал о завтрашней встрече. Мать одной из жертв. Какая? Которая? Двенадцать убитых женщин — это двенадцать матерей, двенадцать отцов, братья, сестры, дети, которые остались сиротами. Целая армия скорбящих. И одна из них решила посмотреть ему в глаза.
Зачем? Что она хочет увидеть? Чудовище? Или пустоту?
Утром его подняли рано. Дали умыться, побриться. Принесли чистую робу — не больничную, тюремную, серую. Он оделся. Позавтракал без аппетита. Ждал. В десять часов за ним пришли.
Комната для свиданий была маленькой, разделенной стеклом. С той стороны уже сидела женщина. Она была немолода, лет шестьдесят, может, больше. Седая, с глубокими морщинами у рта. Одета в темное, как на похороны. Глаза красные, но сухие. Она смотрела на него сквозь стекло, и в ее взгляде не было ненависти. Было что-то другое. Усталость. Бесконечная, вселенская усталость.
Ноль сел напротив. Взял трубку телефона. Она тоже взяла.
— Здравствуйте, — сказал он. Голос дрогнул. Почему? Он не хотел, чтобы он дрожал.
— Здравствуй, — ответила она. Голос низкий, прокуренный. — Меня зовут Валентина Петровна. Мою дочь звали Аня. Ей было двадцать пять. Она была художницей. Рисовала акварелью. Цветы, небо, море. Она любила желтый цвет. Говорила, что желтый — это цвет счастья.
Ноль молчал. Он не знал, что говорить.
— Ты не помнишь ее, — продолжила женщина. — Мне сказали. Стерли память. Я читала про это. Говорят, ты теперь другой человек.
— Я не знаю, кто я, — сказал Ноль.
— Я тоже не знаю, кто ты. Я год ждала встречи с убийцей моей дочери. Хотела посмотреть ему в глаза. Хотела спросить — за что? Хотела увидеть, как он мучается. А теперь мне говорят: тот человек умер. Его личность уничтожили. Сидит передо мной кто-то с его лицом, но с пустотой внутри. И я смотрю на тебя и не знаю, что чувствовать.
Она замолчала. В трубке было слышно ее дыхание — тяжелое, с хрипом. Она курила много лет, легкие были ни к черту.
— Я могу попросить у вас прощения, — сказал Ноль. — Но это будет ложью. Я не чувствую вины. Я хотел бы чувствовать, но не могу. Я пустой. Кравцов тоже был пустым. Он писал об этом в дневнике. Мы одинаковые. Только он убивал ради спокойствия, а я я еще не знаю, ради чего я убил. Может быть, я такой же.
— Зачем ты мне это говоришь?
— Чтобы вы знали правду. Прощение нельзя дать тому, кто не раскаивается. Я не раскаиваюсь. Мне нечем.
Женщина опустила глаза. Молчала долго. Потом подняла взгляд. В нем стояли слезы, но они не текли. Она держала их там, внутри, как держат воду в ладонях.— Знаешь, что сказал мне следователь? Он сказал: «Тот, кто убил вашу дочь, навсегда ушел. Этого можно судить только за новое убийство». Я не юрист. Я не знаю, правильно это или нет. Но я мать. Я хочу, чтобы кто-то ответил за смерть моей девочки. Если ответишь ты — пусть так. Если тебя посадят за ту, последнюю, — я буду считать, что справедливость есть. Хотя бы такая.
Она повесила трубку. Встала. Посмотрела на него через стекло еще раз. Долго. Потом повернулась и пошла к выходу. Сгорбленная спина, шаркающая походка. Дверь за ней закрылась.
Ноль сидел со стеклянной трубкой в руке. Из трубки доносились гудки. Он положил ее на рычаг. Конвоир тронул за плечо — пора в камеру.
Он шел по коридору и думал о том, что справедливость — такая же пустота, как и все остальное. Справедливость — это слово, которое придумали люди, чтобы оправдать свою жестокость. Или свою доброту. Он не знал. Он не понимал.
В камере его ждала тетрадь. Он сел на нары и открыл ее снова. Надо дочитать до конца. Там, на последних страницах, может быть, есть ответ. Или нет. Но больше искать было негде.
Сосед
Сокамерника привели на восьмой день.Ноль уже привык к одиночеству. Одиночество было его естественным состоянием — он не знал другого. Даже когда вокруг были люди, он был один. Стекло между ним и миром, о котором писал Кравцов в дневнике, никуда не делось после стирания. Может быть, оно было не симптомом психопатии, а просто свойством этого конкретного мозга. Мозга, который теперь принадлежал Нолю.
Парень был молодой. Лет двадцать пять, не больше. Худой, с впалыми щеками и бегающими глазами. Татуировки на пальцах — синие, тюремные, но неумелые, явно не на зоне битые, а по малолетке в подворотне. Он вошел в камеру, когда конвоир открыл дверь, и замер на пороге, как зверек, попавший в ловушку.
— Заходи, не стой, — буркнул конвоир. — Знакомьтесь. Кравцов, это Рыжий. Рыжий, это Кравцов. Если что — стучать в дверь.
Дверь захлопнулась. Рыжий остался стоять у входа, прижимая к груди тощий вещмешок. Он смотрел на Ноля с опаской. Видимо, ему уже рассказали, с кем посадят. Или он сам догадался — у Ноля было лицо, которое не располагало к легкому знакомству.
— Ты это... правда, что ли, тех баб? — спросил Рыжий, не двигаясь с места. Голос у него был сиплый, простуженный.
Ноль сидел на нарах, скрестив ноги. Тетрадь лежала рядом, прикрытая одеялом. Он не хотел, чтобы сосед ее видел.
— Правда, — сказал он.
— Всех двенадцать?
— Тринадцать. Одну уже здесь.
Рыжий присвистнул. Не то от страха, не то от восхищения — Ноль не разобрал. Парень прошел к свободным нарам, бросил вещмешок, сел. Нары скрипнули.
— А я по дури, — сказал он, глядя в пол. — Магазин взял. Ночью. Без оружия. Просто витрину камнем разбил и залез. Там сигнализация сработала, менты через три минуты приехали. Даже убежать не успел. Дурак.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



