Дом, который выбрал меня

- -
- 100%
- +

Пролог
Декоративный олень сбежал с корпоратива в двадцать три сорок, и именно с него, если честно, всё и началось.
Олень был пенопластовый, в натуральную величину, с рогами из проволоки и лампочкой в левом глазу. Заказчик хотел "зимнюю сказку в сентябре", мы сделали зимнюю сказку в сентябре, а олень, значит, не выдержал сказки первым: опрокинулся от сквозняка, покатился по паркету, пробил собой фуршетный стол и скрылся в служебном коридоре, рассыпая из себя искру лампочки. Заказчик кричал, что это была "ключевая фотозона". Я стояла посреди зала в чужом празднике, который восемь недель собирала по минутам, и думала, что ключевое в моей работе - это слово "чужом".
Звали меня Марьяна Коваль, мне было двадцать девять лет, и я работала ивент-менеджером, что в переводе на нормальный язык означает: я делала людям праздники, на которые меня не звали. Восемь лет. Свадьбы, презентации, юбилеи компаний, названия которых я забывала в ту секунду, как подписывала смету. Своего у меня было мало: съёмная комната, термос с наклейкой "М." и привычка ужинать стоя, потому что сидя - это уже выходной, а выходных у меня не было запланировано.
За оленем послали меня, потому что послать больше было некого.
В служебном коридоре пахло пылью и старым линолеумом. Олень лежал в конце, у двери с табличкой "Посторонним вход воспрещён", и лампочка в его глазу мигала с таким видом, будто он звал. Я подняла оленя, он был лёгкий и тёплый, как все фальшивые вещи, и тут дверь с табличкой открылась сама.
За дверью была лестница вниз, а за лестницей - свет, и свет этот был не электрический, а такой, каким в детстве казался свет из кухни, когда тебя звали ужинать. Я подумала, что за дверью должен быть склад, и шагнула туда с оленем в руках, потому что с оленем в руках человек вообще плохо соображает, что делает.
Лестница кончилась не складом. Она кончилась залом, и зал этот был как вокзал, только вокзал, который построил человек, любящий бумажки: колонны из шкафов, вместо табло - полки с папками, и под потолком летают не голуби, а письма, сложенные в птичек. Посреди зала стояла очередь. В очереди стояли люди, и не только люди: у окна переминался мужик в тулупе с бородой до пояса, рядом с ним - женщина в платке, которая держала за руку мальчишку, а мальчишка был прозрачный. Я посмотрела на оленя в своих руках, олень посмотрел на меня лампочкой, и я решила, что устала.
- Молодая женщина, - сказали мне из-за колонны. - Вы по записи или как выпало?
Из-за колонны вышел человек в сером костюме, с папкой и с таким лицом, с каким встречают курьера, который опоздал, но всё ещё может быть полезен. Лицо было служебное до последней морщинки.
- Я за оленем, - сказала я. - Он укатился. У нас фотозона.
- Олень в реестре не значится, - сказал человек и заглянул в папку. - А вы, стало быть, значиться хотите? Очень вовремя. У нас окно.
- Какое окно?
- Технологическое, - сказал он. - Меня зовут Касьян, Управление перекрёстков и очагов, чиновник первого разряда, приём ведётся в порядке живой очереди, но для вас, как для выпавшей, сделаем исключение. Подпишите.
Он протянул мне лист. Лист был плотный, тёплый, как олень, и наверху было написано что-то длинное, со словом "договор", и внизу стояла пустая строка. Я в жизни подписала столько договоров на площадку, на кейтеринг, на свет и звук, что рука моя сработала раньше головы: я взяла у Касьяна перо и расписалась, и перо было тёплое, как всё здесь.
- Вот и славно, - сказал Касьян. - Добро пожаловать в опеку. Портал откроется после исполнения, не раньше. Следующий!
- В какую опеку? - спросила я.
Но зал уже складывался, как складывается декорация после праздника: сначала улетели письма-птички, потом шкафы стали деревьями, потом деревья стали стенами, и стало темно, и пахло не пылью, а печью и старым деревом.
Я лежала на полу, и пол был дощатый, и где-то рядом очень выразительно скрипнула половица. В руке я всё ещё держала пенопластового оленя, за спиной у меня стоял термос с наклейкой "М.", который я таскала с собой на все площадки, а надо мной нависал потолок из потемневших балок, и с балок свисали пучки трав, и всё это было моё ровно настолько, насколько бывает моим чужой зал за час до монтажа.
- Опять временные, - сказал голос.
Голос был скрипучий, как половица, которая его издала, и доносился он из-за большой тёмной печи, занимавшей полдома.
- Кто временные? - спросила я у печи.
- Хозяева, - сказал голос. - Трое до вас было. Один сбежал, вторая сгорела на работе, третий продал меня за долги, не спросив. Вы, значит, четвёртая. Обувь снимайте, у меня полы мытые.
Я села на полу, поставила оленя рядом, как ставят чемодан, и посмотрела на свои ботинки, и на печь, и на пыльный луч, в котором висела пыль чужого мира, и подумала очень спокойно, как думаю в кризисные минуты на площадке: тайминг горит, подрядчики подвели, сметы нет, и кто-то же должен это всё провести.
- Я не временная, - сказала я печи. - Я по договору.
- Все так говорят, - скрипнула половица. - Уговор у нас простой, четвёртая. К Великой ярмарке дом должен получить категорию "три колоса". Получит - портал вам откроют, и катитесь на все четыре стороны. Не получит - дом отойдёт в казну, а вы - в списки неисполнивших, и это, доложу я вам, такие списки, что и читать тошно.
- А если я вообще домой хочу? - спросила я. - Прямо сейчас?
- Домой - это после исполнения, - сказал голос так, что стало ясно: разговор окончен. - А сейчас у вас, четвёртая, течёт крыша, пустой погреб и очаг, который спит сорок лет. С чего начнёте?
Я встала, отряхнула юбку, сняла ботинки, как велели, и поставила их ровно у порога, потому что порядок - это первое, что можно навести, когда всё остальное уже сгорело.
- С инвентаризации, - сказала я.
Глава 1. Инвентаризация
Инвентаризацию я начала с кухни, потому что кухня в любом заведении - это правда о заведении, и если где-то и можно понять, чем жил дом, то по плитам, полкам и следам жира на стене.
Кухня в "Лакомке" была большая, тёмная и холодная, как склад в несезон. Печь занимала половину помещения, и это была не та печь, которой греются, а та, которой живут: с лежанкой, с заслонкой в рост человека, с устьем, в которое можно было поставить противень на десять персон и не поцарапать локтей. Устье было забрано решёткой, решётка - на замке, и замок был ржавый до такой степени, что казалось, будто его закрывали не от людей, а от времени.
- А это зачем? - спросила я у половицы.
Половица скрипнула в том смысле, что вопрос глупый.
- Очаг спит, - сказал голос из-за печи. - Сорок лет как. А вы с вопросами.
- У меня работа такая, - сказала я. - Вопросы задавать и смотреть, что не так. Как вас зовут, хозяин?
- Тихон, - сказал голос, и половица скрипнула с достоинством. - Домовой я здешний. И не "как вас зовут", а "как ваше имя, сударь", так раньше спрашивали.
- Тихон, - сказала я. - Я Марьяна. По договору опеки. Если мы с вами будем работать вместе, давайте договоримся на берегу: я не сбегаю, не сгораю и не продаю. Я считаю и спрашиваю. Вы отвечаете и не хлопаете дверями.
Дверь кладовой хлопнула.
- Рефлекс, - сказал Тихон. - Дальше будете смотреть - я буду хлопать. У меня клапаны.
Я достала из сумки блокнот, который таскала с собой на все площадки, и ручку, и открыла чистую страницу, и написала сверху: "Лакомка. Инвентаризация. День первый". Это было смешно, потому что страницу назад в этом блокноте была смета чужого корпоратива с оленем, и я подумала, что, может быть, так и надо: чужие сметы заканчиваются, а своя начинается с той же страницы.
Зал, в котором я проснулась, был главный, и в нём было двенадцать столов. Я пересчитала их дважды, потому что цифра двенадцать для заведения без повара, без продуктов и без крыши звучала как издевательство. Столы были дубовые, тяжёлые, и стояли так, как ставят столы люди, которые знают, куда люди пойдут за добавкой. Лавки прилагались, лавок было двадцать четыре, и на одной была вырезана надпись: "Кто не доел, тот не ушёл". Я записала её в блокнот, потому что хорошие фразы нельзя разбрасывать.
- Тихон, - сказала я. - А где всё?
- Украдено, - сказал Тихон.
- Что украдено?
- Всё, - сказал Тихон. - У меня гроссбух есть.
Из-за печи высунулась рука, или то, что у домовых вместо руки: серое, лохматое, с пальцами, и протянуло мне книгу. Книга была толщиной в кирпич и выглядела так, как выглядит книга, которую вели сорок лет и в которую записывали не то, что есть, а то, чего нет. На обложке было написано: "Гроссбух пропаж, том седьмой".
- Седьмой? - спросила я.
- Первые шесть украли, - сказал Тихон. - Открывайте, только пальцы не слюнявьте, у меня страницы учёные.
Я открыла гроссбух. Пропажи были расписаны по годам, и почерки менялись, и чернила выцветали, и записи были такие, что у меня внутри что-то сжалось, хотя я пришла сюда считать имущество, а не чувства. "Год первый. Скатерть льняная, одна. Унесена постояльцем, приметы: усы, наглость. Год второй. Ложки серебряные, восемь. Заложены хозяином, не вернулись. Год третий. Кот Рыжий. Ушёл. Причина: мыши кончились. Год сороковой. Сковорода большая. Опять этот Селиван."
- Сорок лет одна сковорода, - сказала я. - Тихон, вы его, кажется, подозреваете.
- Я его не подозреваю, - сказал Тихон. - Я его знаю. Дальше смотрите.
Дальше было ещё три страницы пропаж, и среди них - заслонка малая, котёл средний и тридцать две тарелки, и я закрыла гроссбух и поставила его на полку, и подумала, что у каждого дома есть такая книга, просто не каждый её показывает.
Погреб был под залом, и в погребе было пусто, и стояла одна банка. Банка была глиняная, запечатанная воском, и на воске была отпечатана монета. Я сломала печать, и в банке лежали монеты, и я пересчитала их на полу погреба, при свече, потому что считать деньги на полу - это профессиональное: в агентстве я однажды считала наличные в подсобке цирка, пока за стеной репетировали медведи. Двенадцать серебряных грибеней. Это было всё.
- Тихон, - сказала я, поднимаясь. - Это чьё?
- Хозяйское, - сказал Тихон. - Веселина оставила. Сказала: кто дом поднимет, тому и сеять. Я охранял. Меня два раза за это били.
- Кто бил?
- Селиван, - сказал Тихон. - Первый раз за банку, второй раз за компанию. Вы, четвёртая, деньги не считайте громко, у меня стены слышат, а у него уши.
Я записала в блокнот: "Касса: 12 грибеней. Распорядиться с умом". И подумала, что там, откуда я, на эти деньги не покупалась даже половина одного светового прибора, а здесь это были все деньги мира, и за них нужно было купить мир.
Двор я обошла до сумерек, потому что двор - это тоже зал, только без крыши, и его тоже нужно видеть целиком. Амбар стоял напротив дома, большой и косой, и в нём, под рогожей, нашлись вещи, о которых Тихон в гроссбухе не записал ни слова: телега с целыми колёсами, бочка под воду и сундук, в котором лежали, завёрнутые в тряпьё, как дети, двадцать целых тарелок, котёл и сковорода, та самая. Я стояла над сундуком и понимала Тихона без слов: есть имущество, а есть то, что ты прячешь от мира, потому что миру нельзя доверять хорошее, и я пересчитала тарелки дважды и записала в блокнот отдельно, с пометкой "не говорить вслух".
- Тихон, - сказала я потом. - У вас в гроссбухе пропаж сковороды есть, а в сундуке она лежит.
- В гроссбухе написано "опять этот Селиван", - сказал Тихон. - А в сундуке написано "от Селивана". Это разные записи, четвёртая. Не путайте мне учёт.
Курятник за амбаром был пуст, и в нём пахло так, как пахнут места, где жизнь кончилась, но не ушла, и я подумала, что курей заведу обязательно, потому что заведение без курей - это ресторан без запаха, а запах - это первый продавец. Дровяник был на треть полон, и дрова были старые, и я прикинула, что на неделю хватит, и на этой мысли поймала себя на слове "неделю", потому что вчера я ещё думала категориями "пока не разберусь", а сегодня уже считала топливо на неделю вперёд.
Очаг я осматривала последней, потому что к главному в зале подходят в конце, когда всё остальное уже не страшно. Печь была сложена из тёмного кирпича, и кирпич был тёплый на ощупь, хотя в доме было холодно, и я подержала ладонь на кладке дольше, чем нужно, потому что ладонь удивилась.
- Он же тёплый, - сказала я.
- Он не тёплый, - сказал Тихон. - Он помнит. Это разное. Уголь вынули, вот он и спит, а то бы вы тут со мной не разговаривали, а стояли по струнке.
- Какой уголь?
- Живой, - сказал Тихон. - Сердце очага. Без сердца, четвёртая, дом - это просто дрова, сложенные с любовью. Разводите пока малую печурку, в углу, для еды сойдёт. Очаг не трогайте. Очаг не для вас.
- Это почему же?
- А он никому не для, - сказал Тихон. - Сорок лет никому. Ложитесь спать, завтра будете город искать, а я покараулю. У меня, между прочим, смена.
Спать я легла в комнате за кухней, потому что она была меньше всех и значит, её было легче всего нагреть печуркой, и это тоже была профессиональная привычка: начинать с малого. Кровать была настоящая, с панцирной сеткой, и на ней лежал матрас, набитый травой, и пахло полынью и пылью, и я застелила кровать своей курткой, потому что бельё тоже было в гроссбухе пропаж.
Перед сном я достала телефон. Эксон был разряжен ещё на площадке, но я всё равно его достала, потому что есть жесты, которые человек делает не для дела, а для порядка. В телефоне были фотографии чужого праздника, и последняя - олень в луче света, и я подумала, что дома у меня нет ни одной своей фотографии, потому что дома я бывала между площадками, и фотографировать там было нечего.
Я достала из термоса остатки чая. Термос был старый, с наклейкой "М.", которую я наклеила в первом агентстве, чтобы не путать с чужими, и с тех пор у меня поменялось семь работ, а наклейка осталась, и я подумала, что это, наверное, и есть дом: не то место, где тебя ждут, а то, что ты таскаешь за собой, потому что оно помнит, как тебя зовут.
Печурка трещала, и за окном было небо, и звёзд в нём было больше, чем бывает в городе, и я лежала и смотрела на них через щель в ставне, и думала о том, что завтра нужно в город, и что денег на двоих, и что крыша течёт, и что очаг спит, и что домовой хлопает дверями, потому что у него клапаны, и что я не сказала Тихону главного: что впервые за восемь лет мне не нужно было никого чужого делать счастливым, и что от этого было страшно.
- Тихон, - сказала я в темноту. - А Веселина. Она кто?
- Хозяйка, - сказал Тихон и скрипнул осторожно. - Была. Уехала хлопотать. Сорок лет хлопочет. Вы спите, четвёртая. Про неё завтра, у меня горло к ночи.
Я уснула под скрип половиц, и снился мне олень, который шёл по полю и нёс на рогах гирлянду, и гирлянда горела, и это было красиво, и я во сне подумала, что за такой свет можно и остаться, если больше некуда идти.
Утром я вышла на крыльцо и увидела у крыльца следы подков. Следы были свежие, ночь была тихая, и никто из дома не выходил, и я стояла и смотрела на следы, и думала, что в доме, у которого есть гроссбух пропаж, пропажи иногда приходят сами.
- Тихон, - сказала я. - К нам ночью кто-то приезжал.
- Ну и что, - сказал Тихон. - Дом у нас проходной. Вы лучше не на следы смотрите, а на амбар.
Я посмотрела на амбар. Дверь амбара была приоткрыта, а на двери висел замок, и замок был открыт, и ключа у меня не было.
- Вот это уже инвентаризация, - сказала я.
Глава 2. Город и печник
Город Луковка начинался с запаха: сначала пахло рекой, потом навозом, потом выпечкой, и по тому, какой запах побеждал, можно было понять, в какую часть города тебя несёт. Меня несло к выпечке, потому что выпечка - это рынок, а рынок - это всё, что мне было нужно: еда, люди и слухи, в порядке убывания важности.
Шла я пешком, потому что телега без лошади - это телега, а не транспорт, и потому что дорогу в новый город нужно пройти ногами, чтобы он тебя запомнил. Тракт был укатанный, утро было раннее, и навстречу мне ехала артель извозчиков, восемь телег, и старший в артели привстал и посмотрел на меня так, как смотрят на новую вывеску: не задерживаясь, но запоминая.
- Чья такая? - крикнул он артелям.
- Из "Лакомки"! - крикнула я, потому что врать было рано, а молчать было глупо.
- Из "Лакомки"! - перекатилось по артелям, и старший кивнул мне, как кивают старому знакомому, которого не помнят, и артель укатила к городу, и я поняла, что в этих местах новости ездят быстрее лошадей.
Рынок в Луковке был правильный: ряды шли кругами, как круги на воде, и в середине стоял колодец, и торговки стояли так, чтобы видеть и колодец, и друг друга. Я обошла рынок по кругу, прежде чем купить хоть что-то, потому что так меня учила бабушка: сначала смотри, потом торгуйся, потом плати, и никогда не наоборот.
Крупы я взяла у старика, который сидел над мешками так, как сидят над мешками люди, выросшие на этой крупе. Луку и масла - у соседки его, потому что у соседей надо брать по очереди, иначе они поссорятся, и ты останешься без обоих. Яиц я не взяла ни у кого, потому что яйца мне обещала одна торговка, которая торговала всем и знала всех.
- Зелень, коренья, новости, - сказала она мне с улыбкой, от которой у нормального человека сразу пропадало три шуши из кармана. - Меня Фекла зовут. Вы из "Лакомки", я уже знаю. Что вам надо, вы уже знаете, а вот что вам понадобится - это я знаю.
- Мне надо крупы на неделю, масла, луку и яиц, - сказала я. - И чтобы не обманули.
- Обмануть вас не выйдет, - сказала Фекла. - У вас лицо человека, который сметы пишет. Это видно по лбу.
Так я узнала, что на этом рынке у меня лицо человека, который пишет сметы, и что это лучшая рекомендация из возможных, потому что Фекла после этого ссыпала мне крупы на шушу больше, чем я просила, и сказала, что это "на новоселье", и что новоселье в "Лакомке" она помнит одно, сорок лет назад, и оно было хорошее.
- А почему закрылось? - спросила я.
Фекла посмотрела на меня, и лицо у неё стало такое, каким бывает лицо у людей, когда они решают, сколько правды можно положить в чужие руки.
- Хозяйка уехала, - сказала Фекла. - Веселина. Дом без хозяйки - это печь без огня, стоит, но не греет. А потом разные люди ходили, и все не те. Вы-то сами будете как, долго?
- По договору, - сказала я.
- По договору, - повторила Фекла. - Ну-ну. Здесь, милочка, по договору только чиновники живут. А люди живут по-другому. Платите, и держите сдачу при себе, у нас тут с этим строго.
Сдачу я держала, и это было правильно, потому что Селиван возник у лотка в тот момент, когда я пересчитывала монеты, и возник он так, как возникают люди, привыкшие вставать между покупателем и кассой.
Селиван был крупный, румяный, в кафтане такого цвета, каким красят только то, что хотят продать подороже, и на каждом пальце у него было по кольцу, и кольца были разные, и это было главное, что я про него поняла: человеку важно, чтобы его было много.
- Из "Лакомки", - сказал Селиван. - А я думал, туда уже никто не ходит. Селиван Ключ, заведение напротив перекрёстка, может, видели, вывеска большая.
- Вывеску видела, - сказала я. - Она качалась.
- Ветер, - сказал Селиван. - Я к вам по делу. Усадьба ваша стоит, земля под ней дорога, а толку ноль. Я предлагаю честно: продайте мне участок, цену дам хорошую, дом под снос, землю под заставу, перекрёсток - место бойкое. Подумайте, пока не подумалось.
- Я подумаю, - сказала я.
- Вот и умница, - сказал Селиван и ушёл, и ушёл он так, как уходят люди, которые уверены, что за ними додумают.
Фекла выросла рядом, как вырастает рынок, когда рынку интересно.
- Цену хорошую обещал? - спросила Фекла.
- Хорошую, - сказала я. - Я не про цену думаю. Я думаю, зачем ему участок, если заведение у него и так напротив.
- А затем, милочка, что у Селивана не голова, а кадастр, - сказала Фекла. - Он землю любит больше, чем деньги, потому что деньги у него были, а земля ему всегда доставалась чужая. Участок ваш - это перекрёсток, а перекрёсток - это место, мимо которого все едут. Кто перекрёсток держит, тот всем кивает, а ему никто. Он этого хочет.
- А я ему не продам, - сказала я.
- Это правильно, - сказала Фекла. - Только помните: Селиван отказывается один раз. Второй раз он уже не просит. Второй раз он подаёт.
- Подаёт что?
- Бумагу, - сказала Фекла. - У нас тут все так делают, кто по-настоящему. Кто хочет - тот просит, кто уверен - тот подаёт. Вы с ним вежливо, и я с ним вежливо, а он с нами по бумаге будет. Это я вам как подруга говорю, хотя мы с вами знакомы час.
- Беру в подруги, - сказала я. - У меня подруги такие, что предупреждают заранее.
- Это вы удачно зашли, - сказала Фекла. - У меня предупреждения оптом.
Я смотрела ему вслед и думала, что таких людей бывает каждый третий, и что от них лучше всего помогает одна фраза, которую я когда-то выучила: "Ваше предложение рассмотрено". И ещё я думала, что вывеска у него действительно качалась, и что ветер тут был ни при чём.
Печника я искала до обеда. Печник в Луковке был один, и звали его Мирон, и жил он у реки, и двор у него был завален кирпичом так, как бывают завалены дворы людей, которые живут работой вместо забора. Сам Мирон сидел на перевёрнутом ведре и правил какой-то инструмент, и правил медленно, и когда я вошла, он не поднял головы, и это было вежливое не-внимание: человек показывал, что у него дело, и что дело это важнее входящих.
- Добрый день, - сказала я. - Мне нужен печник.
- Вы его нашли, - сказал Мирон, не поднимая головы. - Только я не берусь.
- Вы даже не спросили, что нужно, - сказала я.
- Из "Лакомки", - сказал Мирон, и инструмент в его руке не остановился. - С утра весь город знает. Крыша, заслонка, труба, и чтобы очаг растопить. Так?
- Так, - сказала я. - Откуда вы знаете про очаг?
- Я его клал, - сказал Мирон. - Дед мой клал. Я в нём каждый кирпич знаю, мне туда смотреть не надо. А вам туда смотреть нечего, потому что он не для вас строен, и разгораться он не будет, и вы уедете, как все, а мне потом за вами переделывать.
- А если я не уеду?
Тут он поднял голову, и у него были серые глаза и привычка щуриться, как у человека, который всю жизнь смотрит на кладку и научился так же смотреть на людей: проверяя швы.
- Не уедете - приходите, - сказал он. - А пока я не берусь. У меня своя работа.
- Какая работа?
- Всякая, - сказал он. - Я печник, у меня всегда всякая работа.
Я постояла, и я не любила уходить не договорив, и это была моя профессиональная беда: меня за это и держали, и за это же меня иногда хотелось убить.
- Давайте так, - сказала я. - Я не прошу вас браться за очаг. Мне нужна крыша, потому что зима, и труба, потому что дым. Очаг я трогать не буду, мне запретили. Работа - постой и еда, у меня комната свободная и кухня, деньги я плачу отдельно только за инструмент, если нужен. Неделя на пробу. Если я уеду - вы ничего не теряете, кроме супа.
Мирон смотрел на меня одну паузу, и я видела, как он считает, потому что люди, которые работают руками, считают так же, как я: не в деньгах, а в усилиях.
- Суп какой? - спросил он.
- По сезону, - сказала я. - Сегодня луковый, потому что лук у меня есть.
- Я подумаю, - сказал он.
- Ваше предложение рассмотрено, - сказала я и ушла, потому что в агентстве меня научили: после хорошей цены уходят, не дождавшись ответа.
Он пришёл вечером. Я в это время мыла лавки в зале, потому что лавки были тем, что можно отмыть, и мыть их было приятно, потому что это было своё, и он вошёл, посмотрел, как я мою, и сказал:
- Инструмент у меня свой. Комната где?
- За кухней, - сказала я. - Полы мытые. Обувь у порога, у нас тут домовые строгие.
- Тихон, - сказал Мирон, и сказал он это имя так, как говорят имена старых знакомых, которых уважаешь, несмотря ни на что.
- Огневский внук, - скрипнула половица. - Твоих рук не признавать грех. А ты, четвёртая, суп ставь, у нас тут, между прочим, работник.
Я ставила суп и думала, что дом, оказывается, умеет принимать людей, как умеет принимать их хороший зал: одних пропускает, а других держит в гардеробе до выяснения. Мирон был принят. Мне оставалось не отставать.
Ужинали мы втроём, если считать половицы, и Мирон ел молча и быстро, как едят люди, у которых много работы и мало времени, и в конце сказал:
- Каша завтра будет?
- Каша будет, - сказала я.
- Тогда я с вами на неделю, - сказал он. - А дальше посмотрим.
- Дальше всегда посмотрим, - сказала я.
Он ушёл осматривать пристройку, а я осталась мыть посуду, и мыла её с чувством, которого у меня не было восемь лет: с чувством, что посуду мою я для людей, которые завтра придут.



