- -
- 100%
- +
На поверхности меня догнал рассвет.
Я вышел из штольни и остановился. Надзирательская контора, срубы, навесы, клети, конный двор - всё это было как у нас, и всё было не так. Дерево вместо металла. Лошади вместо конвейера. Лампы и факелы. И холмы вокруг: низкие, серые, в жёлтой осенней траве, а над холмами небо, и в небе - луна.
Луна была одна, и этого хватило бы. Рядом с ней, ниже и правее, стояла вторая, поменьше и бледнее, как недорисованная. Две луны в утреннем небе над шахтой.
Я смотрел на них и чувствовал, как внутри меня работает тот же механизм, который работал в завале: страх отдельно, расчёт отдельно. Страх говорил, что это сон или бред после обвала. Расчёт отвечал, что бред не бывает таким подробным: вот доска с зарубками на стене, вот дым из трубы, вот лошадь фыркает, и пар у неё изо рта настоящий, и пахнет она лошадью.
- Домой хочешь? - спросил Косна. Он стоял рядом и тоже смотрел на небо, но без интереса, как смотрят на небо люди, у которых небо всю жизнь одно и то же.
- Хочу, - сказал я. - Сначала разберусь, где я.
- Это правильно, - сказал Косна. - Кто сначала разбирается, тот дольше живёт. Пошли. Покажу тебе, где ты будешь спать и что ты будешь делать.
Артель "Шестерни" жила в длинном срубе у самой штольни. Внутри было двадцать нар, печь, два стола и запах, который ни с чем не спутаешь: пот, мокрая кожа, дым и еда. Человек пятнадцать сидели за столами и ели кашу. Когда мы вошли, ложки стучать перестали.
- Это Глеб, - сказал Косна. - Три дня на поруке. Кто его тронет без моего слова - будет иметь дело с надзором. Кто ему поможет - тому я не забуду. Радыш.
От стола поднялся человек, которого я запомнил на всю оставшуюся жизнь. Ростом он был выше всех в срубе, плечи имел такие, что в дверной проём входил боком, и лицо у него было из тех лиц, которые в армии называют "не беспокоить". Бывший дружинник, понял я. Из дружинников уходят либо в могилу, либо в такие вот артели.
- Кладовую знаешь, - сказал Косна. - Дай ему место, ложку и работу.
Радыш кивнул, посмотрел на меня, и взгляд у него был спокойный, как у человека, который уже всё про всех понял.
- Безбумажный, - сказал он. Это не было оскорблением. Это было имя.
Кашу мне дали, и хлеб дали, и я ел, а артель смотрела. Смотрели по-разному: с любопытством, с опаской, двое - с открытой неприязнью. Я ел и думал, что еда - это тоже язык. Там, где тебя кормят, с тобой будут и разговаривать.
После каши Косна повёл меня в шахту показывать работу. По дороге он говорил, и говорил он коротко, как рубил:
- Правило первое. Шахта живёт счётом. Есть норма огневика на артель, есть сдача, есть плата. Норма - закон. Сдал норму - получил щепу. Не сдал - сидишь без щепы.
- Огневик, - повторил я. Слово было новое.
Косна остановился, поднял с земли камень размером с кулак и положил мне в ладонь. Камень был тёплый. Не нагретый на солнце - утро было холодное, и камни вокруг были холодные. Этот был тёплый сам по себе, ровным живым теплом.
- Огневик, - сказал Косна. - Камень, который держит тепло. В нём вся наша жизнь. Жила даёт тепло, огневик его копит, мы его берём и сдаём. Чем теплее огневик на вид, тем он дороже. Горячий огневик - гривна за воз. Холодный - ведро за воз. Понял разницу?
- Понял, - сказал я. - Жила - это то, что греет.
- Жила - это то, что греет, - подтвердил Косна. - Только не говори это громко. Жила у нас по документам не греет. По документам у нас выработка тёплой породы. А по жизни жила греет, жила дышит, и жила помнит. Это тебе потом расскажут. Или не расскажут. Зависит от того, кем ты тут станешь.
Мы подошли к устью штольни. В свете ламп блестели рельсы, и по рельсам шла вереница тележек, гружённых красноватым камнем. Люди в войлочных шапках толкали их молча и споро. Работа шла так, как идёт работа в любой шахте мира: тяжело, буднично, без разговоров.
Я смотрел на эту работу и понимал, что она моя. Не потому, что я её выбрал. Потому что я её умею. Двадцать лет я спускался под землю, и земля, в которую я попал, была другой, но работа в ней была та же самая. Держать кровлю. Вести воздух. Выводить людей. Считать.
- Два дня будешь коногоном, - сказал Косна. - Водить коней с возами, смотреть за рельсом, чинить, где сломано. На третий день посмотрю, что ты за человек, и решу, куда тебя ставить. Вопросы?
- Один, - сказал я. - Старый штрек. Почему его нет в книгах, и почему обвалов в нём не бывает?
Косна посмотрел на меня долгим взглядом. Потом сказал:
- Потому что старый штрек не наш. Он остался от тех, кто копал здесь до нас. А обвалов в нём не бывает потому, что ходят туда только дураки, а дураков шахта выбирает сама.
Он повернулся и пошёл к устью. Я пошёл за ним, и огневик, который он мне дал, лежал у меня в кармане и грел ладонь через ткань.
Ночью я не спал.
В бараке храпели. Печь остывала, и угли в ней дышали красным. Я лежал на нарах у окна, смотрел в темноту и раскладывал по полочкам то, что у меня было.
Было: шахта, артель, три дня поруки, две щепы в день, тёплый камень в кармане и язык, который я понимал, не зная. Не было: дома, документов, объяснения и ответа на вопрос, зачем порода в старом штреке тёплая, как кожа.
Я достал огневик и положил его на ладонь.
В темноте барака камень светился. Слабо, на самом краю видимости, но светился - и свет этот шёл изнутри, из глубины камня, красноватый и ровный. Я накрыл его второй ладонью. Тепло пошло в руки, и вместе с теплом пришло ощущение, которое я потом научился называть правильно, а в ту ночь назвал единственно возможным словом.
Пульс.
Камень лежал у меня в ладонях и пульсировал. Ровно. Неглубоко. Как бьётся сердце у большого зверя, когда зверь спит.
Я подержал его так до рассвета. К утру пульс стал тише, а потом пропал, и камень стал просто тёплым. Я положил его обратно в карман и подумал, что если это бред после обвала, то бред у меня с хорошим чувством ритма.
А если не бред, то камень живёт. И у жизни этой есть ритм.
И ритм этот я почему-то слышу.
Глава 3. Косняк
Лошадей в шахте звали не по именам, а по номерам, и я понял почему: имена им давали давно, а номера каждый год новые.
Работа коногона оказалась не про лошадей. Работа коногона оказалась про рельс. Конь - он простой: ему скажешь "тпру", он стоит; скажешь "пошёл", он идёт, и если по дороге его не бить, он даже не кусается. А вот рельс - это живой организм со скверным характером. Рельс гуляет от сырости, рельс проседает под грузом, рельс отходит от шпалы именно там, где тележку с огневиком ведёт конь в полную тягу, и тележка в этом месте сходит, и огневик сыплется, и надсмотрщик смотрит на тебя так, будто огневик этот сыплется из твоего кармана.
На второй день я починил стрелку у конного двора. Просто посмотрел на неё полчаса, потом взял молот, клин и кусок железа от старой шины и сделал так, чтобы стрелка не заедала. Косна постоял рядом, посмотрел и ушёл, ничего не сказав. Это была похвала: у Косны слова стоили дорого, и он их не раздавал.
На третий день я полез менять шпалы там, где рельс просел, и тут мне пригодилось всё, что я умел. Я не умел класть шпалы по-здешнему, топором и скобой. Я умел считать: куда ляжет груз, где пойдёт вода, где порода мягкая. Шпалы я клал по расчёту, и бригада, которая надо мной сначала посмеивалась, к вечеру смеяться перестала, потому что тележки на моём участке перестали скакать.
А в промежутках между рельсами я слушал шахту.
Шахта говорила со мной. Не словами - не надо думать, что я сошёл с ума. Она говорила тем, чем говорят все шахты: треском крепи, свистом воздуха, гулом породы, которая переносит вес с пласта на пласт. Обычный шахтёр слышит это и не слышит, как человек не слышит собственного дыхания. А я слышал, и с каждым днём слышал всё яснее. Треск в дальнем квершлаге я отличал от треска в ближнем. Гул под почвой я отличал от гула над кровлей. И был ещё один звук - очень низкий, на границе слуха, ровный, как ход хорошо смазанной машины, - и я не мог понять, откуда он идёт. Он шёл отовсюду.
Я спросил про него у Радыша, когда мы вдвоём грузили крепёжный лес.
- Слышишь гудение? - спросил я. - Низкое. Под почвой.
Радыш положил бревно, вытер ладони и прислушался. Слушал он долго и серьёзно, и лицо у него было такое, как у человека, который честно хочет помочь, но не понимает задачи.
- Нет, - сказал он. - Ничего не гудит.
- А если не слушать, а просто стоять?
Радыш постоял. Потом посмотрел на меня с той особой осторожностью, с которой смотрят на людей, после обвала говорящих лишнее.
- Глеб, - сказал он. - Ты если что слышишь - ты Косне скажи. А мне не говори. Я коногон.
Это был первый раз, когда мне сказали: то, что ты слышишь, - не для всех. Я запомнил.
Всё случилось на четвёртый день, под конец смены.
Я вёл пару гружёных тележек от забоя к конному двору. Конь шёл ровно, рельс под ногами был мой, проверенный, и думал я о том, что завтра Косна будет решать мою судьбу и что решать он её будет по тому, как я работал, а не по тому, как я говорил. Это была честная сделка, и она мне нравилась.
Сначала погасли лампы.
Не все и не сразу. Лампы в шахте горят на масле, и гаснут они от сквозняка: струя воздуха дунет - и пламя легло. Лампы легли одна за другой, как ложатся костяшки, начиная от дальнего штрека. А лампы в шахте без причины не ложатся. Лампы ложатся, когда воздух идёт туда, куда ему идти не положено.
Потом пришёл звук. Тот самый, низкий, который я слышал неделю, - только теперь он был не на границе слуха. Он прошёл под почвой, как проходит под землёй тяжёлый поезд, и рельс у меня под ногами зазвенел.
А потом ударило.
Удар был не над головой - сбоку, из дальнего штрека, из той его части, которую артель называла "вентиляционным квершлагом". Воздух метнулся по выработке так, что тележки качнулись на рельсах, и в наступившей темноте кто-то закричал.
Я бросил поводья и побежал на звук. Бежать в темноте по шахте нельзя - это я знал. Но я бежал, потому что кричали не от страха. Кричали от боли.
Вентиляционный квершлаг завалило не весь. Он был узкий, этот квершлаг, и порода в нём стояла хорошая, но крепь в нём ставили давно и из того леса, что подешевле. Я понял это за секунду, пока светил в завал фонарём: стойки сгнили у основания, лежни провисли, и порода, которой надоело держаться на честном слове, выбрала ночь.
Завалило двоих. Я слышал обоих. Один стонал близко, слева, из-под первой же обвалившейся стойки. Второй кричал дальше, из глубины, и кричал он не от боли - он кричал, что воздух кончается, и я сообразил, что второго завалило плотнее и что у него нет струи.
Вокруг меня уже были люди. Фонари, крики, толкотня. Кто-то сунулся разбирать завал сверху, и я схватил его за шиворот.
- Стой! Сверху пойдёт вниз! - крикнул я. - Кровля живая, слышишь треск?
Треск слышали все. Порода над завалом жила и потрескивала, как живёт порода над всяким свежим обвалом.
- Кто здесь старший? - крикнул я.
Старшего не было. Косна был наверху, в конторе, и до него было полчаса бега. А воздух у второго кончался сейчас.
Я взял командование сам. Это тоже шахтерская привычка: если рядом нет того, кто командует, командует тот, кто знает, что делать.
- Двое - крепи! - крикнул я. - Вон те стойки, косняком, под кровлю, не жалея! Если кровля сядет - нас всех тут похоронит. Трое - со мной, низом, вдоль стенки, по почве! Остальные - лес сюда и воду! Кто с лампой - свет на крепь, а не в глаза!
Косняк - это косая стойка, которая держит кровлю наискось, и ставится он там, где прямая уже не встаёт. Ставить косняк - это искусство. Я ставил их двадцать лет, и руки у меня помнили это лучше, чем голова. Люди вокруг были хорошие, рабочие, и они поняли главное: я знаю, что делаю. Кровлю мы взяли быстро - четыре косняка встали, как четыре ребра, и треск над головой стал тише.
Первого откопали за полчаса. У него была сломана рука и выбиты два пальца, но он был живой, и его унесли. Второй сидел в каменном мешке в двух метрах от нас, и струя к нему шла тонкая, через щель, и щель эта сужалась, потому что порода оседала.
- Держись! - крикнул я в щель. - Как тебя звать?
- Оська! - ответили из щели. Голос был хриплый. - Дяденька, я воздуха не чую!
- Воздух будет, - сказал я. - Ты мне вот что скажи: у тебя над головой крепь есть?
- Есть! Стойка одна!
- Целая?
- Целая, только трещит!
Я закрыл глаза и представил себе этот мешок так, как представлял его Оська: стойка, кровля, щель, оседающая порода. Потом открыл глаза.
- Слушай меня, Оська. Сейчас я буду стучать по стойке. Ты мне отвечай. Если стойка треснет - ложись под неё и закрой голову руками. Понял?
- Понял!
Я стукнул. Он ответил. Я начал разбирать завал с того края, где порода держалась на моей новой крепи, и разбирал так, чтобы каждый камень, который я вынимал, опирался на то, что я уже поставил. Это была работа на четверть часа, и она заняла у меня полтора, потому что порода оседала и приходилось ставить косняки на ходу. Руки у меня к концу онемели, и рубашка была мокрая, и фонарь сел наполовину.
Оську мы вытащили. Он был маленький, лет двадцати, весь в каменной пыли, и держался за щель руками до последней секунды, потому что не верил, что его отпускают. На руках у него были ссадины, а в остальном он был цел, и когда его вынесли на свет, он заплакал - тихо, без звука, как плачут мужчины, которым стыдно плакать.
Я сел на рельс. Меня трясло - не от страха, от работы. Так трясёт, когда отпустишь то, что держал на весу.
Косна прибежал через десять минут, запыхавшийся, с надзором в руке. За ним шёл Прохор, не запыхавшийся и злой.
- Кто командовал? - спросил Прохор с порога.
- Я командовал, - сказал Косна. Он даже не спросил, что случилось. Он посмотрел на косняки, на крепь, на Оську, которого уводили, и всё понял. - Я и отвечу.
- Ты отвечал, когда ставил гнилую крепь в вентиляционном квершлаге, - сказал Прохор. - Ты отвечал, когда писал, что леса на замену нет. Ты отвечал, когда артель в этот квершлаг ходила. А теперь ты мне отвечаешь за то, что я пишу в книги. А в книги я пишу вот что: осадка породы. Не обвал. Осадка. Понял разницу?
- Понял, - сказал Косна. - Обвал - это счёт. Осадка - это ничего.
- Осадка - это ничего, - сказал Прохор. - Потому что через считанные дни ревизия, и если ревизия узнает, что на "Шестерне" обвалы, шахту закроют на счёт, а счёт у нас с тобой такой, что шахту закроют навсегда. Ты этого хочешь?
- Я хочу, чтобы у людей была крепь, - сказал Косна.
Косна сказал это негромко, и стоял он прямо, и палка-надзор висела у него на поясе, и я вдруг увидел, что Косна старше Прохора, и сильнее Прохора, и что Прохор его боится. Не как человека - как того, что за Косной стоит вся артель, и что артель эта работает, а без артели шахта стоит.
- Крепь будет, - сказал Прохор. - После ревизии. А до ревизии у нас осадка. И ещё, надсмотрщик. Штраф. За самовольные работы в аварийном квершлаге. Три гривны с артели.
Вот тут я и узнал, что гривна - это пятьдесят щеп, потому что рядом со мной кто-то из артели присвистнул: сто пятьдесят щеп. Полтора месяца работы коногона.
- Штраф за что? - спросил Косна.
- За самовольные работы.
- Самовольные работы вёл человек на поруке, - сказал Косна. - Испытательный забойщик. По Уложению за действия испытательного отвечает поручитель. Штраф пиши на меня.
Прохор смотрел на Косну. Косна смотрел на Прохора. Я сидел на рельсе и понимал, что сейчас решается не только моя судьба, и что Косна встал в эту стойку не из-за меня, а потому что иначе нельзя, - но мне от этого было почему-то тепло. Не как от огневика. Как от дома.
- На тебя так на тебя, - сказал Прохор. - Но имей в виду, надсмотрщик. Ревизор приедет из столицы, и ревизор будет спрашивать. Если про осадку спросит кто-нибудь лишний - ты сам знаешь, на кого падёт.
Он повернулся и ушёл, и артель стояла и молчала, потому что при Прохоре говорить было не принято.
Когда шаги стихли, ко мне подошёл Косна. Он постоял надо мной, как стоят над чертежом, который рассматривают впервые.
- Три дня прошли, - сказал он.
- Прошли, - сказал я.
- В казну я тебя не сдаю. Работаешь в артели до ревизии. Коногоном, но с оплатой крепильщика: три щепы в день. Потом посмотрим.
- Спасибо, - сказал я.
- Не за что, - сказал Косна. - Ты сегодня поставил четыре косняка и вынул двоих. Это не спасибо, это расчёт. - Он помолчал. - Где ты так ставить научился?
- В шахте, - сказал я. - У нас там все так ставят.
Косна покивал, как будто я ответил правильно. Потом сказал то, что я потом вспоминал не раз:
- У нас тут тоже все так ставили. Давно. До нас. Ты, Глеб, работаешь как те люди, которые эту шахту копали. Это плохо, потому что тех людей давно нет. А может, и хорошо.
Он ушёл. Я посидел ещё немного на рельсе, глядя, как артель разбирает мой завал и ставит новую крепь из свежего леса, который наконец привезли.
Потом пришёл Оська. Он шёл по рельсу неуклюже, вытирая лицо рукавом, и остановился напротив меня.
- Дяденька Глеб, - сказал он. - Спасибо.
- Не дяденька, - сказал я. - Я тебе в дядьки не гожусь, лет-то сколько?
- Восемнадцать.
- Вот и мне не дядька, - сказал я. - А за спасибо в шахте не платят. Запомни лучше: стойка трещит - уходи. Стойка молчит, а порода над ней дышит - уходи. Железо и дерево терпят, а ты нет.
- Запомню, - сказал Оська. Он помолчал. - А правда, что вы услышали завал раньше всех?
Я посмотрел на него. Смотрел он честно, без хитрости, и было ему восемнадцать лет, и жить ему хотелось сильно.
- Правда, - сказал я. - Только это не считается. В следующий раз уходи раньше, чем услышишь.
Оська кивнул и ушёл, а ко мне подсел Радыш. Он всегда садился так: молча и сразу по делу.
- Косна штраф заплатит сам, - сказал он. - Три гривны. У него есть. Он копил на дом в городе, хотел из артели выйти. Теперь не выйдет.
- Я отдам, - сказал я. - Я работал.
- Ты на поруке, - сказал Радыш. - У тебя своих три щепы в день. Косна это знает. Он не возьмёт. - Радыш помолчал. - Не кори себя. Косна сам выбрал. Он так всегда делает: выбирает, а потом несёт.
- Хороший человек, - сказал я.
- Хороший, - согласился Радыш. - Поэтому и надсмотрщик. Плохие у нас долго не держатся.
Огневик в кармане грелся. Я сунул туда руку и почувствовал: он пульсирует. Тихо, ровно, как билось сердце у большого зверя. И мне показалось - только показалось, - что бьётся он чуть быстрее, чем неделю назад.
Как будто шахта сегодня испугалась.
И как будто теперь ждёт, что будет дальше.
Глава 4. Ревизия
О том, что ревизия придёт сегодня, на шахте узнали ещё вчера вечером, и шахта провела ночь так, как проводят ночь перед проверкой все шахты мира: тихо и неспокойно.
Утром я сидел в бараке над кашей и слушал, как артель говорит про ревизию. Говорили все, а по сути не говорил никто: слова были про казну, про счёт, про дом Зарницких, а между слов ходило то, о чём говорить было не принято. Шахту заберут. Долг не выплатить. Глубокие горизонты пустые, а если пустые глубокие, то и вся "Шестерня" - пустоцвет, и тогда артель разгонят, а нас пошлют по другим шахтам, и хорошо если в княжестве, а то ведь и за грань могут.
- Глубокие не пустые, - сказал вдруг Косна. Он вошёл в барак незаметно, взял у кашевара миску и сел с краю. - Глубокие закрыты. Это разные вещи.
- А нам какая разница? - спросил кто-то из артели.
- Такая, что пустой горизонт списывают, - сказал Косна. - А закрытый ждут. Ревизор списать захочет, а я скажу: не пусто, а закрыто. Закрыто по уложению, сорок лет назад, и кем закрыто - про то в книгах записано. Пусть казна сначала прочитает, кто закрывал, а потом считает.
Артель помолчала. Потом Радыш спросил:
- А кто закрывал?
- Те, кого теперь нет, - сказал Косна. - Ешь кашу. Ревизия не любит, когда её встречают пустыми мисками.
Вот так я и узнал, что глубокие горизонты не пусты, а закрыты, и что закрыли их сорок лет назад те, кого теперь нет. Знание легло в тетрадь памяти рядом с тёплой породой и пульсом огневика, и тетрадь памяти у меня к этому дню стала уже толстая.
Ревизия пришла на шахту так, как приходит на шахту всякое начальство: сначала приехали люди с бумагами, потом приехал человек без бумаг, и именно его все начали бояться.
Людей с бумагами было трое. Писец в дорожном плаще, два помощника с мерными цепями и с ящиком, в котором звенело железо. Писец развернул на конторском столе свою бумагу - плотную, столичную, с водяным знаком, - и стал читать вслух, и читал он громко, чтобы слышала вся артель, потому что читал он не для Прохора и не для Косны. Он читал для нас.
- Указом казны Вересовой империи шахта "Шестерня" княжества Студёного ставится на счёт, - читал писец. - Счёт ведётся по долгам княжества перед домом Зарницких. Ревизии надлежит установить: состояние жилы, выработку, остаток руды и способность шахты платить. По итогам ревизии казна решает судьбу шахты. Таково уложение, и против уложения не идут.
Артель слушала молча. Я стоял с краю, у рельсов, потому что испытательным забойщикам стоять впереди не положено, и думал о том, что уложение - это хорошо. Уложение - это когда есть правила. Там, где есть правила, можно разговаривать.
Потом приехал человек без бумаг.
Его звали Радко Зарницкий, и он был из тех людей, про которых говорят: одет просто, а стоит дорого. Плащ на нём был тёмный, без украшений, сапоги без подков, чтобы не стучали, и весь он был какой-то бесшумный. Вошёл в контору тихо, поздоровался с Прохором первым - и сразу было видно, кто в конторе хозяин, хотя хозяином конторы он не был.
С ним был рудознатец. Этот был другой: крупный, в очках на цепочке, с бородкой клином, и звали его Увар. Увар нёс себя так, как носят себя люди, которые знают цену себе и цену всем остальным, и вторая цена им нравится больше первой.
Из конторы ревизия вышла на шахтный двор, и там уже стояла вся артель, потому что ревизия на шахте - это как суд: все знают, что решаться будет чужая судьба, а приходят смотреть свою.
Радко Зарницкий не стал говорить громко. Он сказал негромко, и люди сами подались ближе, чтобы слышать.
- Дом Зарницких не враг княжеству, - сказал он. - Дом Зарницких сорок лет ждёт свои деньги. Долг княжества - девять тысяч шестьсот гривен с процентами. Уговор был простой: долг возвращается добычей глубоких горизонтов. Сорок лет шахта говорит, что глубокие горизонты бедны. Мы приехали проверить, так ли это. Если так - мы забираем шахту в заклад и ждём дальше. Если нет - мы забираем шахту сейчас. Вот и вся ревизия.
Он сказал это ровно и ушёл в контору. А Увар остался и стал раздавать помощникам указания, и указания были короткие: мерить западное крыло, мерить нижний горизонт, мерить откаточный штрек.
Я слушал и запоминал. Западный горизонт я уже знал: я возил там лес два дня. Нижний горизонт знал по рассказам: там работали главные забои. А вот откаточный штрек Увар велел мерить тот, который шел вдоль старой выработки, - и вот это было странно.
- Девять тысяч шестьсот, - сказал Радыш тихо. Он стоял рядом со мной у тележки, и голос у него был ровный, но слова он цедил, как цедят то, что давно стоит поперёк горла. - Это по гривенке с каждого, кто в княжестве живёт, от младенца до старика. И по три гривны с каждого двора. Сорок лет платим.
- А что за долг? - спросил я. - Сорок лет назад.
- Выброс был, - сказал Радыш. - Малый. Сорок лет назад. Жила вспухла, нижний горизонт завалило, людей вывели не всех. Княжество заняло у Зарницких на работы и на семьи. С тех пор и платим. - Он помолчал. - Дед мой тогда погиб. На нижнем.
Больше он ничего не сказал, и я не спрашивал. У каждого шахтёра есть такой пласт: не верхний, который всем виден, а нижний, где лежат свои. К нижнему не лезут.
Мерили весь день. Я возил лес мимо замеров и видел, как это делается. Увар работал быстро и уверенно: мерная цепь, отвес, книга, в которую помощник писал цифры. Увар смотрел на породу, стучал по ней молотком, слушал и записывал. Работа была знакомая, и делал он её хорошо.
Плохо было другое.
Мерили они только то, что было бедно. Я видел это своими глазами, потому что три дня возил по этим штрекам лес и знал, где порода тёплая, а где холодная. В западном крыле, где жила шла жирно и огневик брали горячий, Увар поставил одну мерную точку. Одну. А на старом откаточном, где жила выдохлась лет десять назад и где теперь брали только холодный камень, точек было шесть.
Я не рудознатец. Я не умею считать запасы по камню. Но я умею смотреть, где у начальника интерес, и интерес у Увара был весь в холодном камне.
К середине дня я уже возил лес так, чтобы каждый круг проходить мимо замеров. Увар меня не замечал: коногон для рудознатца - это часть пейзажа, вроде рельса или стойки. А я смотрел. Смотрел, куда он ставит штыри для цепи. Смотрел, какие куски породы он берёт в мешочек на образцы. Образцы он брал из холодного откаточного, а мимо тёплого квершлага прошёл даже не повернув головы, хотя квершлаг этот грел воздух так, что пар стоял над почвой.




