- -
- 100%
- +
Один раз он всё-таки посмотрел на меня. Посмотрел коротко, поверх очков, как смотрят на рельс, который лежит не там, где положено, - и снова отвернулся к цепи. Я сделал вид, что поправляю упряжь, и повёл коня дальше.
К вечеру приехала она.
Я сначала увидел лошадь - хорошую, гнедую, с княжеским клеймом на сбруе. Потом увидел всадницу. Она была в дорожном плаще поверх рабочего платья, и плащ был запылён, как у человека, который ехал не из города, а по делу. Лицо у неё было из тех лиц, которые запоминаются не красотой, а точностью: тонкие черты, светлые глаза, и выражение такое, будто она смотрит не на тебя, а на задачу, которую ты из себя представляешь.
Ей было лет тридцать. Может, чуть меньше. На поясе у неё висела сумка рудознатца - кожаная, с латунными застёжками, - и в руке она держала не плеть, а мерную цепь, смотанную в кольца.
- Зждана, - сказал рядом со мной Радыш. - Рудознатица. Дочка Мечислава. Мечислав у нас тут был главный по камню, пока не погиб. Теперь она.
- Чья она? - спросил я.
- Ничья, - сказал Радыш. - Княжеская по службе, а по себе ничья. Она с ревизией ездит, потому что без княжеского рудознатца ревизия недействительна. Уложение.
Зждана не стала заходить в контору. Она спешилась, отдала лошадь конюху и пошла прямо к замерам, и шла она так, как ходят люди, которые знают, куда идут. Увар увидел её и перестал диктовать помощнику.
- Рудознатица княжества, - сказал он писцу. - Опоздали, милостивая государыня. Замеры начаты утром.
- Замеры начаты без рудознатца княжества, - сказала Зждана. - Значит, это не замеры. Это упражнение с цепью. Покажите книгу.
Увар подал ей книгу. Зждана листала её недолго. Я стоял с тележкой у рельсов и видел, как менялось её лицо: оно не менялось, оно становилось точнее. Так становится точнее лицо у человека, который нашёл в чертеже ошибку и теперь ищет, кто её сделал.
- Западный горизонт, - сказала она. - Одна точка.
- Запад пройден, - сказал Увар. - Пусто.
- Запад не пройден. Запад закрыт двадцать лет назад по уложению, а не пройден. Точка ставится на живую жилу, а не на закрытый горизонт. Где точки на нижнем?
- На нижнем работы, - сказал Увар. - Людей отрывать нельзя.
- Людей отрывать нельзя, - повторила Зждана. - А шесть точек на холодном откаточном ставить можно. Хорошо. Завтра я ставлю свои точки сама. Книга ваша мне не нужна.
Она повернулась и пошла, и Увар смотрел ей вслед с тем выражением, с которым смотрят на человека, который сломал удобно устроенную вещь.
Я пошёл за тележкой, и получилось так, что мы с ней поравнялись у конного двора. Она остановилась и посмотрела на меня так, как смотрела на книгу Увара.
- Ты смотрел на замеры весь день, - сказала она. Не спросила. Сказала.
- Смотрел, - сказал я.
- И что видел?
Я прикинул, сколько мне стоит говорить. Говорить лишнее ревизору из столицы - значит становиться фигурой в чужой игре. Но она была не из столицы. Она была княжеская. И она только что сломала Увару удобную вещь.
- Видел, что меряли холодный камень, - сказал я. - Шесть точек там, где огневик брали десять лет назад и бросили. И одна точка там, где жила живая. Если так считать запас, то запас выйдет маленький.
Она смотрела на меня. Потом сказала:
- Ты коногон?
- На поруке. Испытательный.
- Испытательный, который считает запас по теплу камня, - сказала она. - Как тебя зовут?
- Глеб.
- Зждана. - Она не подала руки. Она кивнула. - Если увидишь ещё что-нибудь про замеры - скажи Косне. Косна передаст мне. Прямо ко мне не ходи, пока ты на поруке. Уложение про безбумажных строгое.
- Понял, - сказал я. - А книга Увара? Она ведь пойдёт в казну.
- Книга Увара пойдёт в казну, - сказала Зждана. - И моя пойдёт в казну. А казна читает обе и верит той, которая ей выгоднее. Так что, Глеб, не важно, какая книга правдивая. Важно, какая книга доказана. Запомни это.
Она ушла в контору, а я остался у конного двора и подумал, что за один день узнал про этот мир две вещи. Первая: здесь, как и у нас, правда без доказательства - это просто слова. Вторая: у ревизии есть враг, и враг этот меряет холодный камень.
Вечером я чинил стрелку у конного двора и увидел в окне конторы свет. Контора была уже заперта, но в окне горела лампа, и у окна стоял Увар и чертил. Чертил он на большом листе, прижимая углы камнями, и лампу поставил так, чтобы свет падал на лист ровно.
Я не собирался смотреть. Я чинил стрелку. Но стрелка была починена, а Увар чертил долго, и я смотрел, как он чертит, потому что смотреть на чужую работу интересно, а делать мне было больше нечего.
Увар рисовал план шахты. Я понял это по очертаниям: вот устье, вот откаточный, вот западное крыло. Рисовал он быстро, уверенно, и план ложился на лист правильно - я узнавал свои маршруты, рельсы, повороты, конный двор.
Потом он провёл линию на север.
Линия шла от нижнего горизонта, мимо старой выработки, туда, где, по моим расчётам, был сплошной массив. Я возил лес по северной дороге три дня. Я знал каждый поворот на ней. Никакого штрека там не было. Был забой, был квершлаг, была крепь, а штрека не было.
Увар провёл линию и написал над ней слово. Я не мог прочитать слово через окно, но видел, что слово короткое. Потом он свернул план, задул лампу и вышел из конторы через заднюю дверь.
Я стоял в темноте у стрелки и чувствовал, как огневик в кармане греет ладонь.
План с несуществующим штреком - это не ошибка. Ошибку делают, когда не знают. Увар знал, что мерил холодный камень. Увар знал, что точек мало. Увар знал, что Зждана права, и шёл против неё осознанно. Человек, который чертит несуществующий штрек на плане, который пойдёт в казну, делает не ошибку.
Он делает документ.
И мне почему-то казалось, что документ этот рисуют не ради девяти тысяч гривен долга.
Девять тысяч гривен - это просто деньги. А несуществующие штреки рисуют ради того, что дороже денег.
Глава 5. Ладонь
Косна пришёл ко мне на нары перед рассветом, когда барак спал самым крепким сном - тем, который бывает только перед побудкой.
- Оденься, - сказал он. - И тихо.
Мы вышли во двор. Утро было серое, с изморозью, и вторая луна ещё висела над холмами, бледная, как ноготь. Шахта молчала: смена начиналась через час, и час этот принадлежал нам.
Косна нёс лампу, завёрнутую в мешковину, чтобы не светила раньше времени, и моток верёвки. Я шёл за ним и не спрашивал, потому что Косна сам скажет, когда захочет, а если не захочет - спросить всё равно не поможет.
- Ты сказал вчера, что знаешь, где лес гнилой, - сказал он, когда мы отошли от барака. - И ты первый, кто поставил косняк за те годы, что я здесь надсмотрщиком. Мне нужен глаз, а не руки. Пойдём смотреть то, что ревизия не меряет.
- Закрытый горизонт, - сказал я.
Косна посмотрел на меня.
- Ты догадался вчера вечером?
- Нет. Вчера утром, когда вы сказали про закрытые горизонты. Вы не просто так это при нас сказали.
- Не просто так, - сказал Косна. - Это верно. Я тебя проверял.
- И?
- И ты один из артели поднял голову. Остальные ели кашу.
Мы подошли к устью штольни. Косна снял мешковину с лампы, и свет упал на рельсы, на мокрые стенки, на деревянную крепь, которая уходила вниз, в темноту, и уходила она так, как уходит лестница в колодец.
- Ты не был в шахте ночью, - сказал Косна.
- Был.
- Не в этой. - Он поправил лампу. - Слушай правило. Днём шахта работает и тебе подчиняется. Ночью шахта живёт и ты ей гость. Днём слышно людей. Ночью слышно камень. Не перебивай камень разговором.
Мы пошли вниз.
Спуск был долгий. Сто пятьдесят ступеней лестницы, потом уклон, потом опять ступени, и я считал их, потому что считать - это единственный способ не думать о том, что наверху уже светает и что если мы попадёмся, Косне конец, а мне хуже, чем Косне.
На глубине шахта становилась другой.
На верхних горизонтах порода была холодная: обычный камень, сырой и равнодушный. Здесь, внизу, она была тёплой. Не просто тёплой - она была разной температуры. В одном месте стенка грела ладонь, как печь. В двух шагах дальше она была чуть тёплой, как скамья на солнце. Ещё дальше - прохладная, и по ней шла тонкая трещина, и из трещины тянуло воздухом, который пах не пылью, а чем-то вроде сухого сена.
- Жила, - сказал Косна. - Идёт справа и вниз.
Я приложил ладонь к стенке.
Раньше я просто чувствовал тепло. В первый день - тепло. Во вторую ночь - пульс. А теперь я чувствовал направление.
Это трудно объяснить человеку, который не держал в руках работающий электромотор. Ты кладёшь ладонь на корпус - и знаешь, где крутится ротор, и знаешь, в какую сторону он крутится, хотя не видишь его и не слышишь. Тепло шло не отовсюду. Оно текло. Оно шло по камню полосой, широкой в полметра, и текло сверху вниз и на север, и там, где оно текло плотнее, камень был горячее.
- Она течёт, - сказал я.
Косна остановился так резко, что лампа качнулась.
- Что?
- Тепло течёт, - сказал я. - Полосой. Сверху вниз и на север. Не греет со всех сторон, а идёт в одну сторону, как вода.
Косна смотрел на меня долго. Потом сказал тихо:
- Тепловеи это называют "слушать жилу". Ты это слышишь без обучения?
- Я не знаю, что я слышу. Я слышу, что тепло идёт полосой. У вас это разве не у всех так?
- У нас это умеют трое на всё княжество, - сказал Косна. - И двое из них служат в столице.
- Кто такие тепловеи? - спросил я.
Надсмотрщик не ответил сразу. Он шёл, держа лампу у бедра, и свет ходил по стенкам, и тёплая полоса в камне то появлялась, то пропадала за выступом.
- Тепловей - это человек, который слышит жилу, - сказал он наконец. - Не глазами и не ушами. Руками. Такой человек может сказать, где жила идёт, где она ложится, где она сердится. Ещё он может отвести тепло: если в забое печёт так, что людей выносит, тепловей ставит ладонь и уводит жар в сторону, в пустую породу. Работа опасная и короткая. Уложение про тепловеев есть, да толку мало: статья есть, а людей нет.
- Почему нет?
- Потому что жила за слух берёт плату, - сказал Косна. - У нас говорят: ступени. Первая - Искра. Человек начинает чувствовать тепло. Искра почти ничего не стоит. Вторая - Уголёк. Человек начинает чувствовать, куда тепло течёт. За Уголёк платят уже заметно. Третья - Пламя. Человек начинает тепло вести: брать и отводить. За Пламя платят жизнью, и жизнь эта короткая. А есть четвёртая, про неё только легенды - Очаг. Очаг это когда человек не ведёт тепло, а договаривается с жилой. Очага не было сто лет.
- Чем платят? - спросил я.
Тут он остановился, повернулся ко мне и поднял лампу так, чтобы свет падал мне в лицо.
- Ты спросил про цену раньше, чем про силу, - сказал он. - Это хорошо. Платят теплом своим. Человек ведёт чужой жар через себя, и жар этот выжигает в нём что-то, что не чинится. Уголёк съедает сон. Пламя съедает годы. Тепловеи долго не живут: сорок лет - уже старик. А кто жадничает и ведёт много - тот горит. Говорят, красиво горит и недолго.
- Откуда вы столько знаете?
- Отец мой был тепловеем, - сказал Косна. - Угольком. Умер в пятьдесят два. Спал по два часа в сутки двадцать лет, пока сердце не сдало. Я не тепловей. Я просто шахтёр, который помнит, что отец говорил.
Он пошёл дальше, и я пошёл за ним, и огневик в кармане у меня был уже не просто тёплым, а горячим, и я впервые за всё время пожалел, что взял его с собой вниз.
У стенки надсмотрщик задержался ещё на минуту. Он смотрел на тёплую полосу, по которой я провёл ладонью, и лицо у него было такое, как будто он проверяет то, во что не верит. Потом он пошёл вперёд и больше про это не спрашивал.
Мы дошли до замурованного входа.
Это была дверь. Не деревянная, не железная - каменная плита, вставленная в проём и залитая по краям чем-то вроде цемента. Сделано было на совесть: я постучал по плите рукояткой молотка и понял, что плиту ставили надолго. На плите была надпись, высеченная глубоко, и Косна поднял лампу, чтобы я прочитал.
- "Закрыто по уложению", - прочитал я. - Княжества Студёного. Дальше даты и подписи. Чьи?
- Не читай подписи, - сказал Косна. - Подписи прочитаешь, когда тебе можно будет. А можно будет тебе, когда у тебя будет княжеский допуск, а допуск у тебя будет, если этот Зарницкий не заберёт шахту. А сейчас - смотри на камень.
Я смотрел на камень.
Плита была закрыта сорок лет назад, и за сорок лет по ней прошёл воздух, вода и время. Вода оставила на ней потёки. Воздух оставил на ней пыль. А время оставило знак.
Знак был на плите справа, в углу, там, где плита стыковалась с крепью, и выглядел он как круг, а в круге - отпечаток ладони. Пять пальцев, линия ладони, линия запястья, всё как положено. Высечено неглубоко, но старательно, и камень в углублениях знака был чище, чем вокруг, - как будто знак этот протирали рукой много раз.
- Кто это протёр? - спросил я.
- Не знаю, - сказал Косна. - Знак я видел, протирку - нет. Иди сюда, смотри вбок.
Он отвёл меня на десять шагов в сторону, туда, где штрек поворачивал, и показал на стену крепи. На бревне, на высоте груди, был такой же знак: круг, а в круге ладонь. Выжжен, а не высечен, и тоже чёткий.
- Их сколько? - спросил я.
- По всей шахте, - сказал Косна. - Я их тридцать лет собираю и сбился со счёта. На стойках, на лежнях, на плитах, на дверях. Всегда в одном месте: там, где человеку удобно положить руку. И всегда по правой стороне, если идти от устья вглубь.
- Что это значит?
- А вот это я и хочу узнать, - сказал Косна. - Сорок лет спрашиваю, и никто не знает. Старики говорят: знак хранителя. Хранитель жилы. Были такие люди при шахте, пока шахта была не княжеской, а своей. Они жилу слушали и знак ставили там, где жила слушается. А где жила не слушается - там знака нет.
- А где знака нет, там ходи осторожно, - сказал я.
Косна посмотрел на меня и впервые за всё время улыбнулся.
- Ты не такой дурак, - сказал он. - Пошли смотреть, где знака нет.
Мы пошли по закрытому горизонту - вернее, по тому, что от него осталось доступным: обходной ход, который шёл параллельно плите и выходил к старому уклону.
и вот тут до меня дошло, зачем Косна взял меня с собой.
Ходил он по шахте так, как ходят по собственному двору: знал, где низко, где скользко, где ступенька сгнила. Но смотрел он не под ноги, а на крепь. Крепь на закрытом горизонте стояла старая, сухая, местами подтёсанная заново, и видно было, что кто-то здесь ходит регулярно и за кем-то здесь смотрят.
- Кто смотрит? - спросил я.
- Я смотрю, - сказал Косна. - И отец мой смотрел, и дед. Артель сюда не ходит - запрещено уложением, и за уложением следит Прохор, а Прохор следит за тем, за что платят. Он сюда не лезет, потому что здесь платить не за что.
- А вы лезете.
- Я лезу, - сказал Косна. - Потому что мой дед тут умер, и потому что мне снится, что я тут умру.
Он сказал это просто, без надрыва, как говорят про погоду, и я сообразил, что Косна не шутит и не храбрится.
Мы вышли к старому уклону. Уклон уходил вниз под сорок градусов, и вниз по нему шли рельсы, а по рельсам стояла - не валялась, а именно стояла - тележка. Колёса у неё были смазаны. Я потрогал ось: смазка была свежая.
- Сюда кто-то ходит, - сказал я. - Недавно.
- Ходят, - сказал Косна. - Вот тут я и хотел, чтобы ты посмотрел.
Он показал на крепь.
Крепь на этом участке была поставлена заново. Не сорок лет назад, не двадцать - недавно. Я видел это по дереву: брёвна были свежие, с неостывшей смолой, и подтёсаны они были не так, как тёсала артель, а иначе, мелко и аккуратно, чужим инструментом. И стояла эта крепь не как попало. Она шла ровной линией по левой стороне уклона, и линия эта вела вниз, туда, где, по моим расчётам, был массив, - туда, где на плане Увара был нарисован несуществующий штрек.
Знака на новой крепи не было. Круг с ладонью обрывался за двадцать шагов до неё и дальше не шёл.
- Вот, - сказал Косна. - Вот это я и нашёл месяц назад. Крепь чужая, свежая, и ведёт в массив. Я не полез: у меня ни допуска, ни людей, ни права. А теперь приехала ревизия, и ревизия рисует план, на котором этот ход есть.
- И ход нарисован как штрек, - сказал я. - А нарисован он как штрек потому, что его уже прошли.
Косна кивнул.
- Я так и думал. Только мне нужен был человек, который скажет это не "кажется", а "вижу". Ты сказал.
Я стоял у чужой крепи и чувствовал, как огневик в кармане греет ладонь, и греет он сильнее, чем наверху. Здесь, на глубине, он был горячий. Не тёплый - горячий, и пульс в нём был частый, как у загнанной лошади.
- Косна, - сказал я. - Здесь надо уходить. Сейчас.
- Почему?
- Потому что камень здесь горячий не в меру. И потому что крепь чужая. И потому что мы с вами стоим там, где по уложению ходить нельзя, а за уложением следят не только Прохором.
Косна посмотрел на меня, потом на крепь, потом на плиту с ладонью, которая осталась у нас за спиной.
- Уйдём, - сказал он. - Только сначала ты мне ответь. Ты сказал: тепло течёт. Куда оно течёт здесь?
Я закрыл глаза и положил ладонь на бревно чужой крепи.
Тепло шло полосой. Оно шло мимо нас, вниз, за чужую крепь, туда, где массив. И шло оно слишком быстро. В шахте, где я работал двадцать лет, мы меряли температуру породы каждые сутки, и я знал правило: если порода теплеет на градус за сутки - это тревога, а если на три - это эвакуация. Здесь было не так. Здесь не было градусов. Здесь было ощущение, которое я не мог измерить, но мог сравнить: как если бы за стеной включили печь, которую не топили сорок лет.
- Оно течёт туда, - сказал я, показав на чужую крепь. - И оно прибывает. Здесь неделю назад было холоднее.
- Откуда ты знаешь?
- Потому что смазка на оси свежая, а смола на брёвнах ещё липкая. Значит, здесь были на днях. И потому что если бы здесь было так горячо месяц назад, как вы сюда первый раз пришли, вы бы сюда второй раз не полезли.
Косна долго смотрел на меня в свете лампы. Потом сказал:
- Пошли наверх. И если кто спросит, мы были на старом откаточном, считали лес. Понял?
- Понял, - сказал я. - На старом откаточном.
Мы пошли обратно. У плиты с ладонью Косна остановился и положил на знак руку - так, как кладут руку на перила, за которые держатся.
- Сорок лет, - сказал он. - Сорок лет я сюда хожу и не знаю, что это.
- А что говорит уложение про хранителей? - спросил я.
- Ничего, - сказал Косна. - Уложение про них молчит. Уложение вообще про жилу молчит. Там написано "выработка тёплой породы". А хранители - это не уложение. Это память.
Мы вышли наверх, когда шахта уже проснулась: стучали тележки, кричали люди, и сменный десятник ругался на коногонов. Никто не заметил, что нас не было.
Косна пошёл в контору. Я пошёл к лошадям.
У конного двора меня ждал Увар.
Он стоял, опираясь на посох, и смотрел не на меня, а на мою одежду: на робу, на грязные руки, на сапоги, по которым было видно, где я ходил. Смотрел он долго, и в этом не было ничего случайного. Рудознатец смотрит на грязь на сапогах так же, как я смотрю на трещину в крепи.
- Коногон, - сказал он. - Рано ты сегодня.
- Работа ранняя, - сказал я.
- И грязная, - сказал Увар. - У нас на шахте грязь разная. Есть грязь с откаточного: серая, пыльная, в ней песок. А есть грязь с нижних горизонтов: в ней копоть ламп и смола свежего дерева. Ты понимаешь, о чём я?
- Понимаю, - сказал я. - Вы хотите знать, где я был.
- Я хочу знать, где ты был, - согласился Увар. - Потому что нижние горизонты закрыты уложением, и я, как человек, который ведёт ревизию по уложению, обязан спросить.
Он улыбался. Улыбка у него была вежливая, и мне она не понравилась больше, чем если бы он не улыбался.
- Я был на старом откаточном, - сказал я. - Считал лес для косняков. Гнилую крепь выявляли после осадки, надсмотрщик велел.
- Надсмотрщик Косна?
- Он самый.
- Он самый, - повторил Увар. - А я видел сегодня надсмотрщика Косну в конторе, и сапоги у него были чистые. Он с утра не спускался, коногон. Он с утра пил в конторе чай с писцом. Я сам его видел.
Я промолчал. Врать человеку, который уже знает, - занятие безнадёжное, а врать человеку, который хочет тебя поймать, - занятие глупое.
- Молчишь, - сказал Увар. - И правильно делаешь. Молчать полезно. Особенно человеку без бумаг, без рода и без поручителя, который может подтвердить, где он был этой ночью.
- Поручитель у меня есть, - сказал я.
- На три дня, - сказал Увар. - Ревизия идёт дольше трёх дней. Через три дня порука кончится, и ты будешь безбумажным, который ночью ходил по закрытому горизонту. А это, коногон, уже не шахтное дело. Это дело казны.
Он постучал посохом по земле, развернулся и пошёл к конторе. А я стоял у конного двора и понимал, что он прав в главном: у меня есть три дня, а ревизия идёт дольше, и что Увар только что показал мне, где у меня самое тонкое место.
Не в шахте. В бумаге.
И по дороге я понял, что теперь у меня есть две вещи, которых не было вчера.
Первая: знаю, что чужой штрек существует не только на бумаге.
Вторая: знаю, что знак ладони обрывается ровно там, где начинается чужой штрек.
А если знак ставили там, где жила слушается, то за чужой крепью она не слушается никого.
И туда её кто-то ведёт.
Глава 6. Цена Искры
Утром меня вызвали в контору. Прохор сидел за столом, листал свои дощечки и делал вид, что меня не замечает. Косна стоял у окна.
- Порука кончается сегодня, - сказал Прохор, не поднимая головы. - Три дня прошло. По уложению я обязан сегодня решить: вольный ты работник или безбумажный.
- И какое решение? - спросил я.
- Решение такое, - сказал Прохор. - Вольного работника из безбумажного делает княжеский писец, а писец приедет с ревизией и будет здесь два дня. До его приезда я тебя оформляю на поруку повторно, ещё на три дня. По уложению можно: порука продлевается, если поручитель не отказался. Отказался ли ты, надсмотрщик?
- Не отказался, - сказал Косна.
- Записываю: не отказался, - сказал Прохор и стал выжигать на дощечке строки.
Пока он выжигал, я смотрел на него и думал, что человечество, при всех его различиях, удивительно однообразно в том, что касается бумаг. Надзиратель, который не хочет брать на себя лишнее, делает это всегда одинаково: не решает, а продлевает. И продлевает он ровно настолько, чтобы решение принял кто-то другой.
- А если писец не приедет? - спросил я.
Прохор поднял голову.
- Приедет. Ревизия без писца - не ревизия. А если не приедет - пойдёшь в яму. У меня яма одна и сырая, я уже говорил.
- Он говорил, - подтвердил Косна. - Я тоже там сидел, двадцать лет назад. Недели хватило.
- Ты, надсмотрщик, сидел за драку, - сказал Прохор.
- За драку, - согласился Косна. - А теперь сажают за бумагу. Прогресс.
Мы вышли из конторы. На дворе Косна остановился и сказал:
- Хваль сегодня с тобой в седьмом. Смотри за ним.
- А что с ним?
- Не знаю, - сказал Косна. - Знаю, что когда человек девять лет работает хорошо и ни разу не просит прибавки - это не человек, это должность. Иди.
На второй день после ночного спуска я работал в забое на нижнем рабочем горизонте и впервые за этот месяц делал то, для чего меня сюда взяли: не возил, не чинил, а брал камень.
Забой назывался "седьмой", и был он старый, длинный и неудобный: жила в нём шла узко, полосой в четверть метра, и брать её приходилось лежа на боку, потому что высота выработки была метр десять. Работали в нём втроём: я, Оська и ещё один - пожилой, молчаливый, по имени Хваль.
Хваль мне не нравился с первого дня. Не скажу, что он был плохой работник: работал он хорошо и споро, со сноровкой человека, который тридцать лет машет одним и тем же молотком. Но всё в нём было не про работу. Он первым замолкал, когда входил Косна. Он первым поднимал голову, когда во двор въезжал кто-то чужой. И он дважды за смену уходил "по нужде" в сторону старого откаточного, откуда возвращался не через десять минут, а через полчаса.
В тот день мы работали с утра, и к полудню стало печь.
В забое печёт всегда: жила рядом, порода тёплая, воздух стоит. Но есть "печёт" и есть "печёт". К полудню рубаха у меня прилипла к спине, Оська сел и сказал, что у него в глазах рябит.
- Воды, - сказал я. - И наверх, на десять минут. Живой забой не стоит мёртвого забойщика.
Оська полез наверх. Хваль остался. И вот тут я сделал то, что делал всю жизнь: приложил ладонь к стенке забоя и послушал.
Тепло шло полосой. Оно шло, как и внизу, сверху вниз и на север, и шло оно ровно, без рывков. Но за последний час в нём появилось что-то новое: не прибавка, а дрожь. Как будто в трубе, по которой течёт вода, где-то прикрыли задвижку, и труба начала гудеть.




