- -
- 100%
- +

«451 градус по Фаренгейту», Рэй Брэдбери
Июньское солнце заливало перрон вокзала провинциального города N густым, как липовый мед, полуденным зноем. Воздух, казалось, застыл, окутывая старые водонапорные башни и редкие маневровые тепловозы истомой, достойной кисти Левитана.
На дубовой скамье, утопая в кружевах старомодного зонтика от солнца, сидела Александра Сергеевна Пушкина. Заслуженный учитель Российской Федерации, чей филологический гений признавали даже в министерстве, занимала ровно четверть скамейки.
Крошечные ножки лилипутки в изящных туфлях двадцать четвертого размера, не доставая до асфальта, мерно покачивались в такт далекому гудку локомотива. Девяносто сантиметров роста и двадцать пять килограммов живого веса, увенчанные седой, безупречно уложенной прической, транслировали в мир такое монументальное величие, что проходящие мимо обходчики путей невольно подтягивали животы.
Рядом, на самом краю скамьи, подобострастно согнувшись, сидел молодой практикант Арсений Недопистин. Он благоговейно внимал.
– Вы только вдумайтесь, Арсюша, в эту хрустальную, звенящую тоску американской фантастики, – заговорила Александра Сергеевна, и ее грудной, бархатный альт поплыл над рельсами, заставляя умолкнуть даже вокзальных ворон. – Рэй Брэдбери. Великий визионер, воспевший трагедию угасающего человеческого духа. Его «451 градус по Фаренгейту» – это не просто антиутопия. Это реквием по культуре, симфония очищающего пламени, где каждая сожженная страница – как капля крови на алтаре наступающего техногенного безумия. Какая нежность к печатному слову! Какой метафизический трепет перед бездной, в которую катится ослепшее общество, променявшее шедевры Шекспира на бессмысленный шум интерактивных стен и ушных «ракушек»! Гай Монтэг – это же неопалимая купина духа, прозревающий титан, восстающий против…
В этот момент со стороны путей донесся оглушительный, утробный хрип. Коренастый путевой рабочий в грязном оранжевом жилете смачно сплюнул на рельсы, вытерев нос засаленным рукавом, и громко, на весь вокзал, выругался в адрес заклинившей стрелки.
Александра Сергеевна осеклась. Маленькие, острые, как у коршуна, глаза сузились. Взгляд, способный обратить в пепел любого одиннадцатиклассника, уперся в рабочего, а затем перетек на ошарашенного практиканта. Филологическая атмосфера испарилась, уступив место ледяной стуже казенного морга.
– Господи, Арсений, какую же херню нам втирали в американских аннотациях, – сухо, со свистом произнесла Пушкина, мгновенно растеряв весь свой пафос. – Вытри слюни и запиши то, что я тебе сейчас скажу, потому что в твоем педагогическом вузе до этого дегенераты на кафедрах в жизни не додумаются.
Лилипутка поправила кружевной воротничок, который на ее крошечном теле выглядел как боевой доспех.
– Весь этот ваш Брэдбери – это не плач по культуре. Это гениальная, сука, исповедь клинических обывателей и латентных психопатов. Давайте препарируем этого вашего «титана» Монтэга. Кто он такой? Обычный, тупой как пробка силовик с кризисом среднего возраста. Десять лет чувак с криками и улюлюканьем жжет чужие библиотеки. Ему по кайфу! У него от этого, цитирую, «кровь стучит в висках». И тут появляется Кларисса Маклеллан – семнадцатилетняя шизофреничка с синдромом дефицита внимания, которая гуляет под дождем и жрет одуванчики. Любой нормальный психиатр запер бы ее в палату с мягкими стенами, но у нашего пожарного от ее пустой болтовни внезапно случается гормональный сбой. Он вдруг осознает, что его жена Милдред – дура.
Александра Сергеевна презрительно фыркнула и переложила крошечную сумочку с колен на скамью.
– А Милдред что? Да она единственная адекватная баба в этом дурдоме! Ну сидит она в своих «ракушках», ну смотрит «родственников» по телестенам. А что ей делать, если ее муж – профессиональный поджигатель и потенциальный маньяк, который держит дома под вентиляцией контрабандный склад макулатуры? Да от такой семейной жизни не то что таблетками отравишься – вены вскроешь бензопилой! Она стучит на него в пожарку не из-за верности режиму, Арсюша. Она просто спасает свою шкуру, потому что понимает: этот лысеющий романтик с канистрой керосина рано или поздно пустит по ветру их общую ипотечную квартиру.
Практикант Недопистин сглотнул, боясь пошевелиться. Ментальное давление девяностосантиметровой женщины было таким, будто на скамью приземлился гидравлический пресс.
– Но самый цимус – это финал, – Пушкина хищно улыбнулась, обнажив мелкие, ровные зубы. – Монтэг убивает своего начальника Битти. Сжигает живьем из огнемета. То есть высокодуховный читатель книг решает свои проблемы старым добрым ультранасилием. И куда этот светоч мысли бежит? В лес! К так называемым «интеллектуалам». О, это моя любимая сцена! Стадо престарелых хиппи сидит у костра вокруг котелка с вонючим супом. Один из них заявляет: «Я – „Государство“ Платона, а вон тот алкоголик в кустах – „Путешествия Гулливера“». Арсений, это же апофеоз человеческого эгоцентризма и шизофрении! Они не пытаются что-то изменить, они не учат детей, они просто сидят в глуши, дзюбят, фапают на собственную исключительность и ждут, пока мегаполисы взлетят на воздух. Они радуются атомной бомбардировке города! Потому что теперь-то, среди руин и трупов миллионов людей, эти напыщенные индюки выйдут из леса и будут диктовать выжившим дикарям свои правила, цитируя Экклезиаста.
Александра Сергеевна резко захлопнула зонтик. Звук получился сухим, как выстрел.
– Брэдбери написал великую книгу о том, что литература сама по себе не делает человека человеком. Монтэг прочитал пару абзацев, но как был разрушителем, так им и остался – просто сменил ведомство. И эти лесные сидельцы – такие же паразиты, ждущие гибели цивилизации, чтобы за счет чужого пепла потешить свое интеллектуальное эго. Парадокс, мой мальчик, в том, что брандмейстер Битти был прав: книги приносят меланхолию и хаос, если их читают идиоты. А идиотов, как показывает моя тридцатилетняя практика в этой дыре, абсолютное большинство.
Послышался грохот приближающегося поезда. Александра Сергеевна легко соскочила со скамьи, расправила юбку и, не оборачиваясь, бросила онемевшему практику:
– Хватай чемодан, Арсений. Поезд пришел. И не вздумай писать в планах уроков про «гуманизм Брэдбери». Напишешь про «эгоистическую природу мнимой интеллигенции» – хоть посмеемся на педсовете.
«1984», Дж. Оруэлл
Июньский закат густо и неподвижно лежал над тихой заводью провинциальной реки, где на старой, пахнущей мазутом и прелью лодочной станции время словно замедлило свой ход. Вода, тяжелая, как литой свинец, едва заметно колыхала камыши, и в этом сонном величии природы было что-то от неизбывной тоски левитановского пейзажа.
Александра Сергеевна Пушкина сидела на самом краю покосившегося деревянного причала, свесив крошечные, обутые в ортопедические сандалии двадцать четвертого размера ножки над темной зеркальной гладью. Заслуженный учитель Российской Федерации, чей затылок едва доставал до пояса среднестатистического одиннадцатиклассника, казалась случайным свертком дорогой, строгой ткани, забытым кем-то среди суровых среднерусских просторов. Но стоило ей заговорить, как этот микроскопический силуэт весом в двадцать пять килограммов словно разрастался, подчиняя себе и крик далеких чаек, и робкое дыхание стоящего рядом молодого коллеги.
– Вы только всмотритесь в этот монументальный реквием по человеческой свободе, голубчик, – тихо, но отчетливо произнесла она, и ее безупречно поставленный филологический альт поплыл над водой. – Эрик Артур Блэр создал не просто антиутопию. «1984» – это величественный, симфонический плач по утерянному раю индивидуальности. С какой сакральной нежностью, с каким библейским трепетом автор препарирует трагедию Уинстона Смита! Это же подлинный экзистенциальный бунт духа против безликой хтони государства. Каждая строчка романа наполнена великой болью за человека, за его право любить, помнить, дышать... Какая метафизика страдания! Какое очищение через катастрофу...
В этот момент тишину бесцеремонно оборвал жирный, наглый комар. Он с писком опустился на крошечную, сухую ладонь Александры Сергеевны. Лилипутка даже не вздрогнула. Она снайперски точным щелчком пальцев прихлопнула насекомое, брезгливо размазала его кровь по доске причала и, резко повернув к коллеге умное, испещренное благородными морщинами лицо, заговорила совершенно другим тоном – сухим, хриплым и злым:
– Хотя, если без соплей, Оруэлл написал гениальное пособие по клинической глупости. Все эти наши завучи и методисты из гороно дрожат над этой книгой, видя там «ужасы тоталитаризма». Идиоты. Книга-то вообще не про политический строй, она про то, что средний обыватель – это трусливое, похотливое и фантастически тупое животное, которое заслуживает каждую секунду своего личного ада.
Она поправила съехавшие на кончик носа очки в массивной роговой оправе, сделавшие ее похожей на ядовитую сову.
– Давай разберем твоего великого «борца» Уинстона Смита, – отчеканила Александра Сергеевна, и в ее голосе зазвучал металл, перед которым бледнели директора школ. – Кто он такой? Мелкий, прыщавый клерк с язвой на лодыжке, чья главная доблесть – профессионально фальсифицировать прошлое в Минправды. Он же системный червь. И весь его так называемый «бунт» начинается не от великого ума или жажды свободы, а от банального спермотоксикоза и скуки. Ему просто не давали. Как только подворачивается Джулия, вся его «идеологическая платформа» схлопывается до размеров постели в вонючей каморке старьевщика.
Она коротко хмыкнула, глядя на ошарашенного коллегу.
– Они думают, что занимаются революцией, а на самом деле они просто трахаются на чердаке под песни пролетарского телекрана. Оруэлл же издевается над ними! Уинстон считает себя интеллектуалом, но покупает стеклянное пресс-папье и считает это «связью с прошлым». Мещанство чистейшей воды. А как они вступают в Братство? Это же комедия! Приходят к О’Брайену, высокому чину, и Уинстон, этот великий гуманист, радостно соглашается обливать детей кислотой, совершать теракты и предавать родину ради абстрактной организации, которую он в глаза не видел. То есть он готов стать точно таким же карателем Партии, только в другом профиле. У него нет морали, у него есть только ущемленное эго.
Александра Сергеевна легко, со сноровкой старого солдата, подтянула под себя крошечные ноги. Из-за разницы в росте ей приходилось смотреть на коллегу снизу вверх, но ментально она сейчас забивала его в доски причала, как гвоздь.
– А финал? Все плачут над комнатой 101. Ах, крысы! Ах, он закричал «Сделайте это с Джулией!» Да он мечтал это сказать! Оруэлл гениально показал изнанку так называемой человеческой любви. Как только цивилизованную тварь прижимает к стенке настоящий, первобытный страх, вся эта лакированная шелуха чувств слетает за доли секунды. Уинстон предал ее не потому, что Партия всесильна, а потому, что его собственная шкура для него дороже любой высшей идеи. Он пустой. И Партия не ломала его хребет, она просто слила воду из этого дырявого ведра. В конце он сидит в кафе «Под каштаном», пьет гнилой джин, смотрит на плакат Большого Брата и искренне его любит. И знаешь почему? Потому что подчиняться сапогу, который топчет твое лицо – это самое комфортное состояние для человеческого мусора. Не надо думать, не надо выбирать. Тебя заполнили суррогатом, и ты счастлив.
Она замолчала, глядя на темнеющую воду, в которой отражались первые блеклые звезды. В ее огромных филологических глазах не было ни капли жалости – только бездонный, ледяной цинизм человека, который слишком хорошо изучил анатомию людской души по текстам, написанным великими идеалистами.
«Generation "П"», В. Пелевин
Вечерний свет, густой и тягучий, словно подсолнечное масло холодного отжима, медленно заливал депо пригородных электропоездов. Ржавые остовы старых вагонов, застывшие на тупиковых путях провинциального узла, казались скелетами допотопных левиафанов, выброшенных приливом истории на обочину бытия. Пахло мазутом, сыростью и прелой лебедой.
Александра Сергеевна Пушкина сидела на перевернутом деревянном ящике из-под тормозных колодок. Ее крошечные ножки в безупречных замшевых туфлях двадцать четвертого размера, не доставая до земли доброго полуметра, мерно покачивались в такт капели, срывающейся с прохудившейся крыши ангара. Девяносто сантиметров чистейшего, концентрированного филологического духа, укутанного в строгий кашемировый жакет, увенчанный массивным пучком седых волос, выглядели среди этого индустриального кладбища как забытый богами фарфоровый идол. Перед ней на корточках, виновато дымя дешевой сигаретой, застыл бывший ученик, а ныне местный путевой обходчик Васька Кривохулев.
– Послушай, Васенька, этот дивный, этот хрустальный реквием по ушедшей эпохе, – заговорила Александра Сергеевна, и голос ее, глубокий, бархатный, совершенно несоразмерный ее двадцати пяти килограммам плоти, поплыл над шпалами. – Подумай, какая метафизическая тоска разлита на страницах великого романа Виктора Олеговича Пелевина! «Generation „П“» – это ведь не просто хроника обрушения советского космоса. Это плач Иеремии над обломками Вавилона, воздвигнутого из грез обманутого поколения. Как тонко автор улавливает этот священный трепет перед пустотой, эту литургию уходящего света, где Вавилонская блудница Иштар простирает свои длани над несчастным Татарским! Какая сакральная геометрия духа, какой изысканный, почти эллинистический трагизм кроется в поисках вечного, нетленного смысла посреди неоновых джунглей зарождающегося хаоса...
В этот момент ржавая цистерна неподалеку глухо ухнула, выпуская остатки болотного газа, и Васька Кривохулев, вздрогнув, шумно сплюнул на рельс, раздавив в лепешку жирного слизняка.
Александра Сергеевна резко оборвала фразу. Глаза ее, еще секунду назад лучившиеся светом античной софистики, превратились в две холодные, как антарктический лед, щелочки. Она поправила манжеты.
– Господи, Василий, ну и мразь же твой слизняк, прямо как весь этот ваш рекламный пантеон, – сухо, с присвистом отчеканила она, мгновенно сбросив академический пафос. – Ладно, забудь про литургию. Давай снимем с этого текста штаны и посмотрим на то убожество, которое нам пытаются продать как «философию поколения». Знаешь, в чем главная трагедия Татарского? Не в Иштар. И не в кризисе самоидентификации. А в том, что Вава Татарский – это обыкновенный, канонический латентный алкоголик и интеллектуальный импотент, которому просто крупно повезло оказаться в дефиците коммерческого бреда.
Лилипутка оперлась крошечной ладонью о край ящика и подалась вперед – от этого ее фигура приобрела угрожающе-монолитный вид, а ее ментальная масса словно подавляла все депо.
– Все эти ваши культурологи, пишущие методички для университетов, слюнями исходят: «О, концепция симулякров! О, Бодрийяр на подтанцовках у буддизма!». Тьфу, дешевка. На самом деле Пелевин написал гениальную, беспощадную историю о тотальной лени русского интеллигента. Вавилен ведь ни хера не умеет. Он бросил Литинститут не потому, что СССР распался, а потому, что писать настоящие стихи – это адский, кровавый труд. Проще ведь пойти торговать в киоск к Гусейну, жрать мухоморы с мелким бесом Гиреевым и списывать свое ничтожество на «небытие». Посмотри, как этот так называемый креатор создает свои шедевры. Он же не творит. Он садится, закидывается ЛСД или кокаином, ловит галлюцинации, а потом выдает свой бэд-трип за маркетинговый инсайт. Это не реклама, Василий. Это легализованный бред сумасшедшего, который подорожал только потому, что у бандитов в малиновых пиджаках не было Гугла, чтобы проверить, насколько их держат за лохов. Вся его «сверхзадача» – вписать пачку сигарет «Парламент» в контекст пушкинского «Памятника». Какое кощунство и какая, в сущности, расписочка в собственном бессилии!
Александра Сергеевна горько усмехнулась, и этот смех, прозвучавший из ее крошечного тела, показался Ваське раскатом грома.
– А финал? Боже мой, этот великий финал, где его делают мужем богини! Вы думаете, это духовное перерождение? Это апофеоз шкурничества и инфантилизма. Татарский всю дорогу бежал от ответственности. Сначала за страну, потом за свою работу, потом за собственные мысли. И, вуаля, мечта сбылась! Его превратили в 3D-модель. Он стал цифровым нулем. Его больше нет как личности, за него все решает компьютерная программа, а он и рад. Ему не надо делать выбор, не надо страдать, не надо быть человеком. Стать оцифрованным мужем Иштар – это просто самый дорогой в истории способ уйти на пенсию по инвалидности ума, чтобы тебя больше никто не трогал. Он не бога нашел, Василий. Он просто нашел идеальную корпоративную кормушку, где даже дышать за него будет софт. Пелевин показал нам не героя, а идеального раба нового типа, который счастлив от того, что его стерли.
Она замолчала, аккуратно спрыгнула с ящика, поправила складки юбки и посмотрела на Ваську Кривохулева снизу вверх, но так, словно глядела на него с вершины Олимпа.
– И вот это ничтожество наши одиннадцатиклассники должны анализировать как «символ эпохи». Тьфу. Ладно, Василий, неси ведро. Пора подсыпать щебень под твои несчастные рельсы, раз уж в головах у вас один сплошной «Тампакс».
«Silentium!», Ф. Тютчев
Январский день в провинциальном городе N умирал долго и мучительно, истекая серым сиропом над старыми постройками. В кабинете русского языка и литературы, где воздух был густо замешан на запахе мокрой шерсти, дешевого дезодоранта и немытых подростковых тел, царила полутьма. Девятый «Г» представлял собой удручающее зрелище: стайка девиц с нарисованными бровями коллективно листала рилсы под партами, а местный авторитет Колька Овнов тупо ковырял циркулем подоконник.
Из-за монументального дубового стола, на котором возвышалась стопка тетрадей, самой Александры Сергеевны Пушкиной видно не было. Наружу выступала лишь ее безупречно седая, уложенная волосок к волоску прическа. Наконец, послышался легкий шорох, и учительница села на специальный детский стул на высокой ножке.
Ее рост составлял ровно девяносто сантиметров. Маленькое пальто из дорогого драпа висело на вешалке, а сама она предстала в строгой блузе с жабо. Обладая телом трехлетнего ребенка, Александра Сергеевна имела лицо античной статуи и взгляд, способный колоть гранит. Она окинула класс взором Заслуженного учителя РФ и заговорила. Ее голос – густой, бархатный, невероятного мхатового тембра – полился, заполняя убогий класс духом ушедших веков.
– Послушайте меня, дети, – тихо, но так, что Овнов замер с циркулем, произнесла она. – Сегодня мы прикоснемся к святыне. Федор Иванович Тютчев. Великий провидец, чей дух парил над бездной человеческого бытия. Его «Silentium!» – это не просто стихотворение. Это сакральный гимн чистой, незамутненной человеческой душе. Поэт умоляет нас сберечь то хрупкое, волшебное, что рождается в наших глубинах. Задумайтесь, какая невыразимая нежность кроется в строках: «Лишь жить в себе самом умей – есть целый мир в душе твоей таинственно-волшебных дум…» Это же призыв к великому духовному уединению! Тютчев понимал, что наш внутренний космос – как новорожденный младенец, он трепещет перед грубостью внешнего мира. Какое величие замысла, какая хрустальная, божественная чистота…
В этот момент Катька Доброплядова, сидевшая на первой парте, оглушительно, с присвистом зевнула и смачно втянула носом сопли, не вынимая наушника из правого уха.
Александра Сергеевна остановилась. Взгляд ее сузился до размеров бритвенного лезвия. Она медленно сползла с высокого стула, обогнула стол и подошла к партам. Оказавшись лицом к лицу с Доброплядовой, Пушкина снизу вверх посмотрела на нее с такой мощью, будто Доброплядова была инфузорией, а Александра Сергеевна – Господом Богом на Страшном суде. Ментальный масштаб маленькой женщины мгновенно расплющил класс.
– Доброплядова, – уже совершенно другим, сухим, скрипучим и леденящим тоном выдохнула Пушкина. – Вынь бананы из раковин. И вытри рыло. Сейчас я переведу этот дворянский манифест на понятный вашему дегенеративному племени язык.
Она заложила руки за спину и пошла вдоль первого ряда, едва возвышаясь макушкой над краем парт.
– Все эти ваши методички и учебники, написанные кастрированными методистами, поют про «чистую лирику». Чушь собачья. Тютчев написал гениальную инструкцию по выживанию матерого эгоиста и морального урода, который просто не хочет отвечать за базар. Давайте препарируем этот шедевр.
Она резко повернулась на крошечных каблуках:
– «Мысль изреченная есть ложь». Вы вообще понимаете масштаб этого паскудства? Федор Иванович, будучи блестящим дипломатом и знатным ходоком по бабам, вывел идеальную формулу для оправдания любого скотства. Как только ты открываешь рот и говоришь жене: «Люблю», или другу: «Помогу» – ты автоматически врешь. А значит, можно вообще ничего не делать! Не надо брать на себя обязательства. Зачем напрягаться, если любое оформленное вслух человеческое чувство – это брак и подделка?
Пушкина усмехнулась, и эта ухмылка на лице девяностосантиметровой женщины выглядела жутко.
– Идем дальше. «Взрывая, возмутишь ключи, – питайся ими – и молчи». Доброплядова, Овнов, это же гимн тотальному, клиническому аутизму и душевному паразитизму! Тютчев прямым текстом говорит: у тебя внутри бьют чистые ключи чувств. Но не дай бог тебе поделиться этой водой с ближним. Не смей помогать, не смей сопереживать. Ешь в один хавальник. «Питайся ими». Сиди на своей ментальной помойке, жри свои «таинственно-волшебные думы» в одиночку, пока вокруг люди дохнут от духовной жажды. Это манифест рафинированного эгоцентрика, который панически боится, что его душевный комфорт нарушит чужая беда. «Их оглушит наружный шум» – о боже, не кричите рядом с барином, у него от ваших реальных проблем мигрень начинается!
Александра Сергеевна остановилась посреди класса, задрав голову к потолку.
– Тютчев препарировал человеческую природу с цинизмом патологоанатома. Он знал, что человек в массе своей – глуп, завистлив и неспособен к эмпатии. «Другому как понять тебя? Поймет ли он, чем ты живешь?» Ответ – нет, конечно, не поймет! Потому что другому на тебя насрать, у него свои «ключи» в дефиците. И Тютчев предлагает гениальный выход: завали хлебало и любуйся собой. «Любуйся ими – и молчи». Не надо строить больницы, не надо спасать крепостных, не надо даже пытаться объясниться с любимой женщиной. Просто сиди, как сыч в дупле, и наяривай на собственную исключительность.
Она снова взобралась на свой кастомный стул, мгновенно вернув лицу выражение строгой интеллигентности. Класс сидел, не шевелясь. Колька Овнов даже забыл, где у него циркуль.
– Запишите домашнее задание, – мягко, как в первой фазе урока, пропела Александра Сергеевна. – Письменный анализ стихотворения. Попробуйте доказать мне, что эгоизм Тютчева был созидательным. Если, конечно, у вас хватит ума изречь хоть одну мысль, которая не окажется первозданной ложью. Урок окончен.
Она сошла со стула на пол и мгновенно полностью скрылась за столом, и только какой-то шорох напоминал о том, что в кабинете остался колосс.
«А зори здесь тихие», Борис Васильев
Дождь над рекой шел третий день, превращая пойменные луга в унылое, вспученное хлябью месиво. В сыром, пахнущем прелой ольхой воздухе висела та особенная, меланхолическая тишина, какая бывает в провинции лишь глубокой осенью. Тяжелые капли с монотонным стуком падали на брезентовый тент старой моторной лодки, приткнувшейся к размытому берегу.
Внутри лодки, на перевернутом деревянном ящике из-под патронов, сидела Александра Сергеевна Пушкина. Короткие ножки в резиновых сапожках двадцать четвертого размера не доставали до днища. Девяносто сантиметров чистой, концентрированной филологической ярости были облачены в безукоризненное, хотя и слегка промокшее драповое пальто, перешитое из подросткового конфекциона.
Рядом с ней, по-бабьи поджав колени, уныло сидел местный егерь Ибыкин, или просто Митрич, у которого заглох мотор. Он завороженно слушал, как эта крошечная женщина, Заслуженный учитель Российской Федерации, держала в крохотных фарфоровых пальцах томик Бориса Васильева.
– Посмотрите на этот пейзаж, Митрич, – выдохнула Александра Сергеевна, и голос ее, густой и бархатный, как у трагической актрисы старой школы, поплыл над туманной рекой. – Какая акварельная, щемящая чистота! Васильев написал не просто военную повесть, он создал реквием по несбывшемуся. Эти девочки – Женька Комелькова, Рита Осянина – это же чистейшие эманации славянского космоса, нимфы, брошенные в жернова хтонического ужаса. Какая сакральная жертвенность в каждом их вздохе, какое величие духа перед лицом небытия! Комелькова – богиня, Афродита в шинели, поющая над озером, чтобы увести смерть в сторону. Это абсолютный триумф духа над плотью, Митрич. Я плачу всякий раз, когда соприкасаюсь с этой великой инкарнацией русского Логоса…




