- -
- 100%
- +
Пушкина остановилась и горько, хрипло рассмеялась.
– «Мне не надо города с пригородками, отдайте дружине». Боже, какая дешевая популистская демагогия! Зачем Алеше юридическая ответственность за дотационный регион? Зачем ему геморрой с налогами, приселками, ЖКХ и сервитутами? Ему, профессиональному наемнику, нужен кэш и полный ангажемент. И он прямым текстом заявляет: «Позволь нам безданно-беспошлинно погулять-повеселиться в Киеве». Перевожу: дай нам, князь, полный иммунитет от правоохранительных органов, карт-бланш на мародерство и бесплатные кабаки, чтобы «звон-трезвон» стоял. А за это мы так и быть, посидим на заставе. И венчает этот бред финальный штрих: «Алешенька прихлопнул рукой да притопнул ногой: Эхма! Не тужи, кума!». Пьяное, разнузданное животное, дорвавшееся до бесплатного бара и безнаказанности. Вот вам и внеклассное чтение для второго класса, батюшка. Хрестоматия шкурного интереса и алкогольного психоза под видом патриотического эпоса.
Александра Сергеевна замолчала, мгновенно вернув лицу выражение безупречной великосветской любезности. Она аккуратно взяла со стола справку о смерти, спрятала ее в крошечную сумочку и кивнула онемевшему доктору.
– Всего вам доброго, Павел Петрович. Берегите печень. Она у нас одна, в отличие от богатырских иллюзий.
«Алые паруса», А. Грин
Октябрь выползал на серые мостовые N-ска липким, простуженным туманом, превращая пригородные пустыри в подобие левитановских пейзажей, исполненных тихой, щемящей грусти. В кабинете русского языка и литературы, где воздух был густо настоян на запахе мокрой шерсти, едкой хлорки и неизбывного подросткового уныния, царило благоговейное оцепенение.
За безбрежным массивом двухтумбового дубового стола, на своем специальном высоком стуле, сидела маленькая, но безупречно прямая фигура, едва видная за высокой подставкой для канцелярии. Девяносто сантиметров чистейшего, концентрированного академизма, увенчанного седой, канонически уложенной буклями прической. Александра Сергеевна Пушкина замерла, прижав к кружевному жабо крошечную, сухую ладонь. Глаза ее, огромные и влажные, смотрели поверх вихров и макушек седьмого «Г» – туда, где сквозь мутные оконные стекла угадывался силуэт пивного ларька, казавшийся в этот миг очертаниями сказочного галеона.
– Текст Александра Грина, ангелы мои, – пропела она бархатным фаготом, заставившим вздрогнуть даже закоренелого второгодника Ерьмохина, – это не просто проза. Это хрустальный купол, воздвигнутый над грязью земного бытия. Симфония чистейшей, незамутненной романтики, где каждый слог дышит весенним приливом, а море поет о несбыточном. Вслушайтесь в этот трепет утренней зари, в этот великий, сакральный миф о верности мечте, пронесенной сквозь убожество Каперны! Какая хрупкость духа, какое религиозное по своей сути ожидание чуда…
В этот момент на задней парте Ерьмохин громко, с наслаждением шмыгнул носом и зачем-то полез в карман за вейпом.
Маленькая женщина не шелохнулась. Лишь левый глаз ее едва заметно сузился, а холеный, лилипутский указательный палец с идеальным маникюром опустился на раскрытый томик.
– Короче, Ерьмохин, засунь свой свисток себе в анналы и слушай сюда, пока я жива, – бархатное контральто мгновенно превратилось в сухой, режущий скальпель. – Давайте снимем с этой повести розовые сопли и препарируем то, что ваш любимый романтик Грин закопал в анамнезе этих двух клинических дегенератов.
Класс замер. Ерьмохин застыл с открытым ртом.
– Открываем первую главу, – Александра Сергеевна легко вскочила на стул, чтобы ее было видно из-за исполинского стола, и ее ментальная тень, казалось, накрыла весь кабинет до самого потолка. – Нам рисуют Ассоль как возвышенную мученицу. На деле же перед нами классический пример запущенного психоза на почве социальной изоляции. Папаша Лонгрен – старый, озлобленный социопат, отсидевший внутри своей раковины и устроивший односельчанину Меннерсу показательный гидроцид из холодной, застарелой мести. Он обрек человека на смерть, отказав в помощи. Весь поселок справедливо считает его маньяком. Дочка растет в атмосфере тотального бойкота. И что делает девица вместо того, чтобы пойти на биржу труда или хотя бы научиться шить? Она ловит в лесу старого дегенерата Эгля – бродячего собирателя фольклора, читай: вокзального бомжа с шизофренией – и принимает его пьяный бред за руководство к действию. «Приплывет принц на красных тряпках». Отличный план, надежный, как швейцарские часы. Девочка садится на берегу и начинает профессионально аутировать, полностью выключив критическое мышление.
Она прошлась по сиденью стула, ни на миллиметр не теряя королевской осанки, удерживая равновесие с грацией старого канатоходца.
– Теперь смотрим на контрагента. Артур Грей. Учебники мажут его елеем: «благородный юноша, бросивший замок ради моря». Перевожу на русский: избалованный, мажорный психопат с синдромом дефицита внимания. Родился с золотой ложкой в заднице, в гробу видал системный труд. Папенька с маменькой дули ему в пупок, пока мальчик не решил поиграть в пирата. Купил на родительские деньги корабль «Секрет» – заметьте, не заработал мозолями на палубе, а тупо получил папино наследство. И вот этот инфантильный бездельник со скуки шляется по побережью и натыкается в кустах на спящую Ассоль.
Александра Сергеевна брезгливо перевернула страницу кончиком карандаша.
– Нормальный мужчина, увидев в лесу спящую средь бела дня бедную девушку, попытался бы узнать, не случился ли с ней инсульт. Что делает наш благородный Артур? Он снимает со своего грязного пальца дорогое кольцо и натягивает ей на безымянный палец. Это же чистой воды фетишизм и криминальные наклонности, Ерьмохин! Он маркирует ее как свою собственность, даже не спросив имени. Дальше – больше. Приходит в кабак, узнает от местных, что девка «с приветом», и вместо того, чтобы бежать в ужасе, его воспаленный эгоцентризм взрывается фейерверком. «Она сумасшедшая, я придурок – мы созданы друг для друга!».
Учительница спрыгнула со стула на пол. Стук ее крошечных каблуков прозвучал как выстрел. Она подошла к первой парте, снизу вверх глядя на отличницу Машу Сосискину, которая от ужаса перестала дышать.
– И вот финал, от которого все рыдают. Грей скупает в лавке две тысячи аршин алого репса. Вы представляете себе этот цинизм? Торговец, небось, решил, что чувак открывает публичный дом. Грей шьет паруса и прется в Каперну. Зачем? Ради любви? Нет, ангелы мои. Ради грандиозного, нарциссического шоу. Ему нужно было умыть всю деревню, доказать свою божественную суть толпе рыбаков, которые на него плевать хотели. Он устраивает дешевый перформанс с оркестром цыган на борту. И несчастная, ментально искалеченная Ассоль, завидев этот филиал китайского цирка, бежит в воду, теряя тапки.
Александра Сергеевна горько усмехнулась.
– Грин написал страшную трагедию о том, как два абсолютно неприспособленных к реальности нарцисса нашли друг друга, чтобы взаимно уничтожить остатки здравого смысла. Вы думаете, у них хеппи-энд? Через неделю этот алый шелк полиняет от соленой воды. Грей поймет, что притащил на корабль молчаливую куклу, которая умеет только смотреть вдаль и разговаривать с чайками. А Ассоль обнаружит, что капитан – истерик, живущий на субсидии богатой мамочки, склонный к запоям и театральным эффектам. Они сожрут друг друга в первой же каюте от банальной бытовой скуки.
Она замолчала, поправила жабо и снова посмотрела на класс своими бездонными, полными священного трепета глазами. Октябрьский туман за окном сгустился, превращаясь в сумерки.
– Но каков язык, господа… Какая метафора чистой, незащищенной души, алчущей идеала в мире, где даже паруса нужно покупать за наличные. Дома – эссе на тему «Эгоизм как двигатель романтического сюжета». Ерьмохин, если в твоем тексте будет хоть одна орфографическая ошибка, я лично сделаю так, что твои паруса станут багровыми от стыда. Все свободны.
«Анна Каренина», Л. Толстой
Педагогический совет в конце четверти увязал в духоте кабинета директора, словно муха в прокисшем варенье. За окном расстилался типичный пейзаж нашего богоспасаемого провинциального города N: облупившийся фасад старого многоквартирного дома, кривая береза и три грации из 10-го «Г», распивающие за трансформаторной будкой баночный коктейль. Директор, грузный мужчина с одышкой, монотонно зачитывал показатели успеваемости.
Вдруг шторы колыхнулись. На высоком стуле-трансформере, специально сконструированном учителем труда, зашевелилась Александра Сергеевна Пушкина. При росте в девяносто сантиметров и весе упитанного кокер-спаниеля она обладала статью византийской императрицы. Заслуженный учитель РФ, чья крошечная ладонь держала в страхе даже местных криминальных авторитетов, отпрыски которых имели несчастье учиться в ее классе, поправила безупречный шиньон. Глаза ее, полные колоссального филологического ума, устремились в пространство.
– Коллеги, – раздался ее голос, чистый и глубокий, точно колокол, совершенно не вязавшийся с ее кукольным телом. – Вы говорите о баллах. Но думаете ли вы о душе? Сейчас, когда десятый класс прикоснулся к величайшему монументу русской мысли – роману «Анна Каренина»... О, этот благословенный Лев Николаевич! Какая симфония чувств, какое кружево человеческих судеб, сотканное из тончайших нитей дворянского духа!
Завуч по воспитательной работе умиленно вздохнула. Директор замер.
– Это же гимн абсолютной, всепоглощающей страсти, – продолжала Александра Сергеевна, и в ее глазах заблестели искренние, чистые слезы трепета перед искусством. – Как филигранно Толстой исследует трагедию чистой души, зажатой в тиски лицемерного светского общества! Анна – этот беззащитный, нежный цветок, брошенный под колеса бездушного сословного механизма. Ее любовь к Вронскому – бунт против мертвечины, полет Икара к солнцу истины...
В этот момент за окном раздался оглушительный, утробный хохот. Одна из девиц у трансформаторной будки, двухметровая шпала с характерной фамилией Лядовская, громко выругалась матом, не поделив с подругой сигарету.
Александра Сергеевна на секунду замолчала. Глаза ее сузились до размеров игольного ушка. Возвышенный дух девятнадцатого века испарился, уступив место ледяному, хирургическому реализму.
– Господи, какие же вы все-таки идиоты, включая министерских методистов, – ровным, звенящим от презрения тоном произнесла Пушкина, глядя на застывший педсовет. – На уроках литературы детям врут с тем же упоением, что и на уроках истории. Цветок? Полет Икара? Да у Анны Карениной был банальный, запущенный психоз на почве абсолютного, терминального безделья. Вы текст-то открывали, придурки, или только краткое содержание в интернетах по диагонали мазали?
Она легко, одним движением, соскочила со своего гигантского стула. На секунду показалось комичным, как эта крошечная женщина в строгом английском костюме делает шаг вперед, но когда она заговорила, ее ментальный масштаб мгновенно раздавил присутствующих, заставив директора втянуть голову в плечи.
– Давайте препарируем эту вашу «великую трагедию» без соплей, – отчеканила Александра Сергеевна. – Что делает Каренина весь роман? Страдает? Нет, она мается херней. У бабы в девятнадцатом веке – абсолютный бытовой коммунизм. Ей не надо мыть полы, готовить, стирать пододеяльники или стоять в очереди за минтаем. У нее куча слуг, нянек, денег и свободного времени. И вместо того, чтобы занять свой крошечный мозг хоть чем-то полезным – ну, не знаю, вышиванием, изучением языков или благотворительностью, как делали умные женщины ее круга, – она решает поиграть в роковую женщину.
Пушкина прошлась по кабинету, стуча крошечными каблучками.
– Вы посмотрите на ее мотивы! Она ведь Вронского не любила. Она любила свое отражение в его обожании. Как только Вронский, который, к слову, вел себя как нормальный, вменяемый мужик – покупал ей дома, терпел ее истерики, пытался заниматься хозяйством и политикой, – как только он отвлекся на реальную жизнь, у нашей Анечки начался абстинентный синдром. Ей потребовалась доза драмы. Обратите внимание на деталь, которую все упускают: Толстой прямым текстом пишет, что в финале она плотно сидит на опиуме! Банальная наркоманка с потекшей крышей, которая жрет морфий лошадиными дозами и ловит галлюцинации про «мохнатого уродца».
Александра Сергеевна остановилась у стола директора и снизу вверх посмотрела на него так, будто он был нашкодившим первоклассником.
– А финал? Это же вершина эгоизма и манипуляции! Абсолютное, эталонное самоуничтожение ради того, чтобы «наказать» мужика. «Я умру, и он заплачет, и ему будет стыдно!» – вот ее реальная цитата, ее мысль перед прыжком! Она не от горя под поезд прыгнула, а чтобы Вронскому всю оставшуюся жизнь испоганить. Загадить ему карьеру, психику и совесть. Чистой воды абьюз и домашний терроризм, завернутый в обертку из кружев и бального газа.
Александра Сергеевна тонко, едва заметно улыбнулась, заметив, что наживка высшего филологического цинизма заглочена присутствующими окончательно.
– И этот Константин Левин туда же – со своим кошением травы. Мужик страдает экзистенциальным кризисом от того, что у него слишком много земли и крестьян. Попробовал бы он пожить на одну зарплату учителя общеобразовательной школы, я бы посмотрела, как быстро у него прошла тяга к единению с почвой. Наш дорогой граф Толстой пытался слепить из Константина Левина идеальное альтер-эго, образец духовного поиска. А получился клинический портрет богатого невротика со средних широт.
Она сцепила крошечные пальцы в замок и опустила на них подбородок.
– Вы вспомните эту сцену с косьбой, которой так умиляются в педвузах. Барин, испытывая острый приступ стыда перед народом, берет в руки косу. Сорок мужиков, которые с пяти утра в мыле херачат на поле ради куска хлеба, вынуждены плестись за этим коротконогим недоразумением в чистой рубахе. Они косят аккуратно, чтобы, упаси бог, не подрезать пятки его сиятельству, который развлекается «слиянием с почвой». Для мужиков это адский, калечащий труд. Для Левина – фитнес, модный детокс и сеанс психотерапии. Ему, видите ли, полегчало! Физический труд, говорят литературоведы, возвысил его дух. Да он просто задолбался за день так, что у него временно отключилась рефлексия!
Пушкина презрительно фыркнула, отчего ее шиньон чуть качнулся.
– А его женитьба на Кити? Это же чистая комедия абсурда. Человек годами выносит мозг себе и окружающим, пишет мелом на столе дурацкие аббревиатуры, как прыщавый тинейджер в подъезде. А став мужем, в первую же брачную ночь подсовывает девятнадцатилетней девочке свои интимные дневники, где подробно расписаны все его пьянки, сифилисы и связи с дворовыми девками. Зачем? «Ах, я хочу быть честным!» Да плевать он хотел на ее чувства! Это обычное перекладывание ответственности. Он свою совесть облегчил, говно на нее вывалил, а девка потом всю ночь в подушку рыдает. Зато Левин ходит сияющий – он очистился!
В кабинете стояла гробовая тишина. Слышно было, как на улице Лядовская пытается зажечь зажигалку.
– Так что, коллеги, – Александра Сергеевна снова изящно взобралась на свой огромный стул, поправила складки юбки и вновь обрела выражение безупречной интеллигентности. – Десятому классу я так и объясню: роман учит нас тому, что праздность рождает чудовищ, а психопатов нужно лечить вовремя, до того, как они доберутся до железнодорожных путей. Вопросы по повестке дня имеются?
Вопросов не было.
«Архипелаг ГУЛАГ», А. Солженицын
Вечерний туман, густой и липкий, словно пар над чаном со свежесваренным вареньем, медленно наползал на ржавые гаражные кооперативы окраины. Небо над районом наливалось тяжелым, свинцовым колером, в котором тонули крики запоздалых ворон и далекий хрип маневрового тепловоза.
Александра Сергеевна Пушкина сидела на перевернутом пластиковом ящике из-под хурмы прямо посреди заросшего бурьяном пустыря, где местные мужики обычно выгуливали злых собак и пили дешевый портвейн. В ее крошечных, размером с детские, ладонях покоился термос с заваренным шиповником.
Сама она, втиснутая в безупречное английское пальто детского размера, казалась случайным осколком погибшей цивилизации, аммонитом Серебряного века, заброшенным в мезозой провинциального пустыря. Девяносто сантиметров чистейшего, концентрированного филологического ума, увенчанного седой профессорской кубышкой.
Рядом, на корточках, тяжело дышал завхоз Писенко, или просто Палыч, помогавший Александре Сергеевне дотащить до гаража связки макулатуры.
– Какая великая, искупительная мистерия духа, Палыч, – тихо, но с глубоким, вибрирующим пафосом произнесла Александра Сергеевна, глядя на гаснущую зарю. Ее голос, бархатный и неожиданно густой, заставил Писенко вздрогнуть. – Подумайте только, какой титанический симфонизм скорби заключен в этих страницах! Александр Исаевич создал не просто историческую хронологию, нет. «Архипелаг ГУЛАГ» – это грандиозное литургическое полотно, где каждая глава – как удар колокола по усопшей праведности. Это песнь о русском Иове, превозмогающем ледяной ад ради крупицы метафизической свободы. Текст дышит библейским масштабом, это плач Иеремии на советских нарах, где страдание очищает душу от скверны земного бытия, вознося ее к горнему свету…
Завхоз понимающе кивнул и полез в карман за сигаретой, но случайно выронил зажигалку прямо в лужу. Щелкнуло колесико, выдав лишь мокрую искру. Палыч грязно выругался на весь пустырь.
Александра Сергеевна медленно повернула к нему свою крупную, величественную голову. На ее лице, покрытом благородными морщинами, заиграла улыбка такой леденящей, абсолютной трезвости, что Писенко поспешно спрятал руки в карманы.
– Сдохла кобыла, Палыч? Вот и великий очистительный дух Исаича так же сдох, едва столкнувшись с банальной человеческой природой, – ее голос мгновенно утратил библейский объем, превратившись в сухой, бритвенно-острый скальпель. – Одиннадцатиклассники мои от этой книги воют, думают – там про подвиг. А там, Палыч, если снять шелуху протопоп-аввакумовского пафоса, написана главная этнографическая правда: «homno sapiens» готов жрать говно ведрами, лишь бы у соседа ведро было чуть поглубже.
Она сделала глоток из термоса, изящно оттопырив мизинец, на котором блестело крошечное кольцо Заслуженного учителя.
– Вы вообще эту хрестоматию эгоцентризма читали? Все привыкли видеть там трагедию мучеников. Чушь собачья. «Архипелаг» – это доскональное анатомическое описание того, как русская интеллигенция, мнившая себя совестью нации, при первом же шухере превратилась в суетливое стадо крыс. Почитайте внимательно первую часть, главу об арестах. О чем там плачет автор? О растоптанных идеалах свободы? О расстрелянных крестьянах? Черта с два! Он тридцать страниц исходит на говно от обиды, что его, целого капитана артиллерии, великого барина со служебным ординарцем, везли в Москву под конвоем как обычное быдло! Его эго ущемили, Палыч. Ему обидно, что у него погоны сорвали. Вся трагедия первых глав сводится к экзистенциальному воплю: «Меня-то за что?! Я же свой, я же марксист, я Ленина цитировал, вон тех немытых работяг расстреливайте, а меня верните в офицерский блиндаж к пайку!»
Александра Сергеевна легко спрыгнула с ящика. Ее туфельки 24-го размера четко отпечатались в мягкой грязи пустыря. Физически она едва доставала Палычу до пояса, но сейчас завхозу казалось, что эта маленькая женщина возвышается над ним, как сталинская высотка.
– А эта знаменитая лагерная иерархия, которой Солженицын так усердно ужасается? – она цинично усмехнулась, расправляя воротник пальто. – Да ведь ГУЛАГ в его описании – это просто идеальная, дистиллированная модель любого нашего НИИ, ЖЭКа или той же школы. Стоит человеку получить хоть миллиметр власти – ковш на раздаче баланды или должность бригадира на лесоповале – и в нем тут же просыпается мелкий, вонючий фюрер. Автор пытается убедить нас, что система сломала ангелов. Но текст доказывает обратное: система просто открыла клетку и свистнула. И благородные «политические» тут же побежали стучать куму друг на друга, включая самого «Неполживова», чтобы выкружить себе лишнюю пайку хлеба или теплое место в каптерке. Причем стучали с таким филологическим блеском, что Ежов и Берия могли бы издавать эти доносы как альманах лучшей прозы.
Она прошлась взад-вперед по жухлой траве, заложив крошечные руки за спину, словно старый конвойный на вышке.
– Солженицын думал, что пишет памятник непокоренному человеческому духу. А написал – каталог великой капитуляции. Там же черным по белому показано: человек – существо абсолютно пластиковое. Его можно согнуть в любую букву алфавита за две недели без сна и миску тухлой кильки. И ладно бы уголовники, эти недочеловеки, с ними все ясно. Но «ордена меченосцев», партийные бонзы, профессура! Они подписывали признания в шпионаже в пользу Уругвая просто потому, что им не давали сходить в туалет. Какая низость, Палыч, какая физиологическая немощь духа. Вся наша великая культура XIX века с ее Толстым и Достоевским испарилась в первом же пересыльном пункте, уступив место одной-единственной мысли: «Умри ты сегодня, а я завтра».
Александра Сергеевна остановилась, глядя на Писенко своими огромными, темными, абсолютно немигающими глазами, в которых горел холодный огонь высшего знания.
– В школьную программу это ввели, чтобы дети якобы учились состраданию. А дети – они же твари чуткие, они фальшь за версту чуют. Они видят, что великий пророк Исаич выжил в этом аду не потому, что молился или стихи в уме сочинял, а потому, что вовремя устроился придурком в шарашку, подальше от общих работ, где люди дохли как мухи. Вот и вся рецензия, Палыч. Книга учит одному: если ты интеллигент с амбициями, найди себе теплый угол в лагере и пиши оттуда мемуары о том, как ужасно страдают остальные.
Она резко замолчала, подхватила с земли самую легкую связку газет и повернулась в сторону гаражей.
«Ася», И. Тургенев
Майское солнце вязло в густой кроне старого каштана, росшего под окном кабинета русского языка и литературы, и этот сонный, медовый свет ложился на исцарапанный линолеум длинными золотыми полосами. Воздух провинциального города N, пропитанный пылью и ароматом цветущей сирени, казался неподвижным, застывшим в ожидании неизбежного лета.
В этой торжественной тишине, нарушаемой лишь далеким дребезжанием трамвая, за учительским столом восседала Александра Сергеевна Пушкина. Точнее, она на нем не сидела, а возвышалась, устроившись на специальной подушке, – женщина ростом ровно девяносто сантиметров и весом с хорошего породистого пса, но обладавшая осанкой византийской императрицы. Ее крошечные пальцы, унизанные старинными серебряными кольцами, нежно баюкали потрепанный томик Ивана Сергеевича Тургенева.
Перед ней уныло раскинулось море пубертатного равнодушия: десятый «Г», состоящий преимущественно из будущих завсегдатаев местных автосервисов и девиц с нарисованными бровями, которые уже мысленно примеряли фату или халат кассира в супермаркете. На первой парте сидела Ленка Лядбаева – монументальное существо весом под центнер, увлеченно давившая прыщ на подбородке перед зеркальцем.
Александра Сергеевна закрыла глаза, и ее голос – густой, бархатный, невероятное контральто, совершенно не вязавшийся с ее птичьим телом, – поплыл над классом:
– Господа, сегодня мы прикасаемся к чистейшему роднику русской лирической прозы. Повесть «Ася». О, этот дивный, прозрачный воздух прирейнского городка! Этот Лан, где за каждым поворотом угадывается шорох платья, этот трепет первой, еще не осознавшей себя юности. Тургенев создал не просто образ – он соткал из тумана, лунного света и девических слез великую загадку русской души. Посмотрите на Асю. Какая хрупкость, какая грация дикого цветка, не знавшего садовника! Как тонко поэт – а Иван Сергеевич здесь истинный поэт – передает это робкое, пугливое биение сердца, готовность к полету, эту святую, жертвенную чистоту, которая пугает и завораживает обывателя...
В этот момент Ленка Лядбаева, издав победный горловой звук, наконец выдавила прыщ, и тот с тихим щелчком размазался по зеркальцу. Лядбаева шумно, со свистом выдохнула и полезла в сумку за влажной салфеткой.
Глаза Александры Сергеевны распахнулись. Черные зрачки сузились до размеров игольного ушка. Полуулыбка истинного ценителя искусства мгновенно превратилась в змеиный оскал. Она аккуратно отложила Тургенева, спрыгнула со стула – ее крошечные туфельки 24-го размера глухо стукнули о пол – и подошла к краю подиума. Из-за стола показалась ее фигура: маленькая, но ладно скроенная, увенчанная крупной головой с безупречным седым каре. Она посмотрела на Ленку снизу вверх, но ментально в этот миг впечатала ее в линолеум.




