- -
- 100%
- +
Но в ее осанке, в царственном повороте головы и в том, как безупречно сидел на ее хрупких плечах строгий жакет, угадывалась колоссальная, почти пугающая внутренняя сила. Народный учитель России держала под руку своего бывшего ученика, ныне тридцатилетнего обрюзгшего инженера, который безмолвно нес за ней складной походный стульчик.
Они остановились у могилы какого-то земского врача позапрошлого века. Александра Сергеевна жестом приказала установить стул, величественно опустилась на него и устремила взор в блекнущее небо.
– Вы только вслушайтесь в эту тишину, голубчик, – произнесла она, и ее глубокий, бархатный альт, казалось, заполнил все пространство между надгробиями. – Именно здесь, среди безмолвных свидетелей человеческого увядания, обнажается истинное величие духа. Какая титаническая мистерия сокрыта в «Повести о настоящем человеке» Бориса Полевого! Это ведь не просто хроника военного подвига, основанного на реальных событиях, нет. Это симфония преодоления, где плоть человеческая, сия тленная, бренная оболочка, пасует перед яростным, неопалимым пламенем абсолютной воли. Помните ли вы этот сакральный момент, когда Алексей Мересьев, брошенный судьбой в ледяной ад, ползет среди бездушных снегов? Вокруг него лишь безучастная природа, волки да хруст собственной сломанной жизни. Но внутри него горит священный огонь Прометея! Полевой создал не персонажа, он вылепил из букв и страдания – икону русского духа, перед которой хочется преклонить колени и безмолвно плакать от осознания собственной ничтожности...
В этот момент на дорожку с шумом вывалился местный маргинал в грязной майке, волочащий за собой ржавую ограду, явно похищенную с соседнего участка ради сдачи в металлолом. Мародер дико зыркнул на странную парочку, смачно сплюнул под ноги Александре Сергеевне и зашагал дальше.
Миниатюрная учительница проводила его ледяным взглядом. В ее огромных, умных глазах филологический трепет мгновенно выгорел, уступив место бездонному, как арктическая ночь, цинизму. Она поправила воротничок и повернулась к спутнику.
– Ну каков подонок, а? Впрочем, ничего нового, люди – это просто мешки с кишками и амбициями, которые даже дохнут безвкусно. Так вот, про Мересьева. Текст Полевого – это же гениальный сеанс коллективного садомазохизма, который нам продали как гимн гуманизму. Давайте снимем эти розовые школьные сопли и препарируем матчасть.
Александра Сергеевна закинула ногу на ногу, ее крошечная ступня едва качалась над травой, но инженер инстинктивно втянул голову в плечи.
– Нам сколько лет втирают про «триумф воли», а на деле мы имеем классический психоз на почве уязвленного эго. Мересьевым движет не патриотизм и не любовь к Родине, им движет первобытный, звериный страх оказаться бракованной деталью в советской индустриальной машине. Помните главу в госпитале? Там ведь лежит дед Михайло, лежат другие ампутанты, которые тихо, по-человечески принимают свою трагедию. Но Алешеньку корежит. Почему? Да потому что без самолета он – никто. Без железной птицы между ног его мужская и социальная идентичность равна нулю. Полевой прямым текстом пишет, как Мересьев смотрит на балерину Олю и думает, что теперь он «калека» и она его бросит. Чувак дополз до своих не ради победы над фашизмом, а ради того, чтобы доказать девке, что его поршневая система все еще в рабочем состоянии.
Александра Сергеевна ядовито усмехнулась, опершись на свой зонтик-трость:
– Послушайте, голубчик, Пелевин в своем «Омон Ра» совершил блистательное, хирургически точное кощунство. Он взял этот наш священный симулякр и вывернул его мехом внутрь. В его Зарайском училище имени Маресьева курсантам ампутируют ноги превентивно, прямо на первом курсе, превращая штамповку «настоящих людей» в конвейерный госзаказ, а вместо фокстрота заставляют выплясывать на протезах «калинку» под угрозой расстрела. Это же упоительный гротеск: Пелевин просто домыслил советскую систему до ее логического финала, где государство решило не ждать, пока природа соизволит покалечить героя, а само залезло в человека с ножовкой, чтобы сэкономить дефицитное пространство в кабине и сделать биоробота идеально совместимым с приборной панелью.
Она жестко усмехнулась, достав из сумочки крошечный носовой платок, пахнущий лавандой.
– Но вернемся к тексту Полевого. Там есть комиссар Воробьев. Это же чистый, рафинированный манипулятор высшей категории! Вместо того чтобы дать парню спокойно адаптироваться к новой реальности, этот умирающий святоша начинает ювелирно давить на гнилые места. Он подсовывает ему статью про дореволюционного летчика Карповича, у которого тоже не было ног. Это же классический прием абьюзивного коучинга! «Смотри, сука, до тебя один смог, а ты что, тряпка?». Комиссар прекрасно понимает, что Мересьев – нарцисс. И он ловит его на слабо. Вся палата превращается в тоталитарную секту, где каждый соревнуется, кто красивее сдохнет за общее дело.
Александра Сергеевна встала со стульчика. Ростом она была с могильный камень, но инженеру казалось, что перед ним выросла тень Мефистофеля.
– И самый сок – это финал, эти проклятые танцы на протезах! – ее голос зазвенел сталью. – В учебниках пишут: «Какое мужество, он танцует фокстрот, преодолевая боль!». Господи, да это же чистый медицинский триллер! Человек с кровавыми мозолями, раздирая в мясо культи, топчется перед медкомиссией, чтобы эти старые хрычи в халатах поставили ему штамп «годен». Зачем? Чтобы снова сесть в фанерный гроб и поймать лицом зенитный снаряд. Это не триумф духа над плотью, голубчик. Это триумф государственной целесообразности над здравым смыслом. Полевой показал нам идеального солдата. Отрежь ему руки – он будет нажимать на гашетку зубами. Отрежь голову – туловище продолжит выполнять приказ по инерции. И самое страшное, что миллионы советских граждан читали это и плакали от умиления, мечтая так же красиво лишиться конечностей ради одобрительного кивка начальства. Потрясающая, эталонная вивисекция человечности под видом подвига.
Она замолчала, аккуратно сложила платок и посмотрела на заходящее солнце.
– Какое великое искусство, – тихо, со слезой в голосе резюмировала она, снова возвращаясь к своему благостному тону. – Как тонко автор уловил эту бездонную, пугающую готовность русского человека превратить собственное тело в дрова для костра великой идеи... Ну что ты стоишь как истукан? Забирай стул, пошли отсюда. Скоро роса выпадет, а у меня от сырости суставы крутит.
«Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил», М. Салтыков-Щедрин
Сентябрьский вечер угасал над провинциальным N-ском, размывая контуры облупившихся хрущевок и кутая в сиреневую дымку чахлые тополя. Воздух, густой и неподвижный, дышал предчувствием скорой осени, когда земля смиренно готовится к увяданию.
В кабинете русского языка и литературы, отрезанном от суетного мира, царил священный сумрак, нарушаемый лишь мерным тиканьем настенных часов. За колоссальным, как утес, дубовым столом восседала Александра Сергеевна Пушкина. Народный учитель Российской Федерации, чей филологический гений угадывался в каждом движении тонких пальцев, бережно перелистывала пожелтевшие страницы.
Из-за монументальной стопки тетрадей виднелась лишь ее благородная голова с идеальным пучком седых волос. Природа, обделив ее плотью – Александра Сергеевна едва достигала отметки в девяносто сантиметров, – с лихвой компенсировала это титаническим масштабом духа. Она казалась ожившей деталью ампирного барельефа, случайно заброшенной в эпоху пластика.
Перед ней, съежившись на первой парте, сидел Вовочка Дермович – гроза школы, двоечник и обладатель кулаков размером с хорошую дыню. Он был оставлен после уроков за то, что пытался скурить гербарий в кабинете биологии.
– Посмотри в окно, Дермович, – тихо, с неизбывной нежностью в голосе произнесла Александра Сергеевна. Ее контральто вибрировало, заполняя класс матовой, бархатной глубиной. – Какая акварельная грусть. Именно в такие часы Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, великий мученик русской мысли, опускал перо в чернильницу со слезами на глазах. Повесть о двух генералах… О, это не просто сатирическая сказка, мой юный, неотягощенный интеллектом друг. Это симфония боли. Это плач пророка о невыразимой, хрупкой красоте русской души, заточенной в узы сословных условностей. Какое благородство слога! Какая пронзительная, хтоническая тоска по утраченному раю, где человек человеку – брат, а не господин. Ты чувствуешь эту сакральную вертикаль духа, Дермович?
Вовочка тупо моргнул и шмыгнул носом. В этот момент от порыва ветра с подоконника с грохотом сорвался толстый классный кактус, горшок разлетелся вдребезги, засыпав землей свежевымытый пол.
Взгляд Александры Сергеевны мгновенно заледенел. Мягкая дымка девятнадцатого века испарилась, уступив место удушливой атмосфере привокзального вытрезвителя. Она легко, одним бесшумным движением соскользнула со своего огромного стула, оказавшись на полу. Снизу вверх она посмотрела на одиннадцатиклассника так, словно была трибуналом, а он – безбилетником в вагоне для смертников.
– Короче, Дермович, забудь ту чушь, которую втирал твой педагог в шестом классе про «угнетение бедных крестьян», – отрезала она, и ее голос зазвучал как удар кастета по зубам. – Салтыков-Щедрин написал не гимн угнетенным. Он написал эпитафию конченной, терминальной деградации, который у нас почему-то называют «народной мудростью». Сядь нормально, не горбись, ты и так похож на неандертальца в период спаривания.
Она прошлась мимо парты. Шаги ее были короткими, но ментальное давление было таким, будто по классу катился гусеничный танк.
– Давай разберем этот цирк с конями по косточкам, – Александра Сергеевна оперлась маленькой ручкой о край парты, ее глаза сузились. – Попали два престарелых паразита на остров. Номенклатурные трутни, которые искренне верят, что булки растут на деревьях в готовом виде. Они беспомощны, как новорожденные котята в ведре с водой. И тут появляется Мужик. В школьных учебниках принято умиляться: «Ах, какой умелец! Ах, какой самородок! Из собственных волос силок сделал, рябчика поймал!». Дермович, включи свои три с половиной извилины. Этот «самородок» – клинический мазохист с ампутированным чувством собственного достоинства. На острове царит изобилие. Еды – завались. Эти два тюленя в орденах физически не способны причинить Мужику вред. Они его даже догнать не смогут, у них одышка от первого же шага! У Мужика в руках все карты: абсолютная свобода, ресурсы, физическое превосходство. Что делает этот венец рабской эволюции?
Она сделала паузу, ее крошечный кулак с силой опустился на парту, заставив Вовочку вздрогнуть.
– Он добровольно идет в рабство к двум ходячим трупам! Он не просто их кормит, он им прислуживает. Но финальный аккорд этой трагикомедии – это апофеоз рабского БДСМ. Помнишь деталь, от которой у методистов случается экстаз? Мужик сам, своими руками, вьет веревку, чтобы генералы его этой самой веревкой ночью к дереву привязали. Чтобы не убежал! Это же чистый, неразбавленный стокгольмский синдром, возведенный в абсолют. Мужику физически плохо, если у него нет хозяина. Его корежит от свободы, как вампира от святой воды. Ему жизненно необходимо, чтобы кто-то сидел на его шее и лениво попердывал в сторону горизонта.
Александра Сергеевна прошлась к разбитому кактусу, брезгливо пнула носком туфли кусок глины и повернулась к замершему ученику.
– А финал? Это же просто песня. Привезли они его обратно в Петербург. Генералы нагребли денег в казначействе, выпили за здоровье русского воинства и… цитирую первоисточник: «выслали мужику рюмку водки да пятак серебра: веселись, мужичина!». И как ты думаешь, Дермович, Мужик оскорбился? Бросил этот пятак им в зажравшиеся хари? Нет. Он эту водку выпил, пятаком закусил и пошел дальше землю пахать, счастливый до соплей. Салтыков-Щедрин препарировал антропологическую катастрофу: абсолютную генетическую неспособность среднего человека жить без плетки. Мужик у него – не герой. Он соучастник преступления против самого себя. Ему дали шанс стать личностью, а он предпочел остаться хорошо обученной служебной собакой.
Она по-кавалерийски запрыгнула обратно на свой огромный стул, мгновенно вернув лицу выражение строгой иконописной святости. Воздух в классе снова потеплел.
– Таким образом, Дермович, – завершила она, аккуратно закрывая книгу, – великий сатирик наглядно продемонстрировал нам, что рабство – это не внешние цепи. Это внутренний выбор. Дома напишешь эссе на тему «Пятак как эквивалент человеческого достоинства». А сейчас возьми веник, убери кактус и иди отсюда. Твой экзистенциальный вакуум начинает портить мне карму.
«Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», Н. Гоголь
Майское солнце стояло в самом зените над бесконечными, усыпанными одуванчиками просторами загородного песчаного карьера, куда занесло Александру Сергеевну Пушкину в поисках абсолютного уединения. Воздух, густой и дрожащий от зноя, казался налитым жидким золотом; внизу, на самом дне исполинской земляной чаши, лениво ворочался тяжелый экскаватор, похожий отсюда, с крутого обрыва, на доисторического жука.
Народный учитель Российской Федерации восседала на раскладном брезентовом стульчике, который в ее масштабах выглядел как монументальный трон. При росте в девяносто сантиметров и весе едва ли в четверть центнера, эта маленькая женщина умудрялась подчинять себе окружающее пространство одним лишь разворотом хрупких плеч. На ней было строгое шелковое платье цвета грозовой тучи, а крошечные пальцы, увенчанные фамильным перстнем, бережно баюкали пожелтевший том Николая Васильевича Гоголя.
– Какая неизбывная, какая святая тоска разлита в этих страницах, – негромко произнесла Александра Сергеевна, обращаясь к сидевшему рядом на траве молодому коллеге-историку Коле Черезкуяченко, который увязался за ней ради «умной беседы» на природе. Голос ее, на удивление глубокий, бархатный, грудной, плыл над карьером, заглушая стрекот цикад. – Вы только вслушайтесь, голубчик, в эту божественную симфонию малороссийского быта. Какой пасторальный покой! Какое величие духа в этой первозданной, догреховной тишине Миргорода. Гоголь здесь выступает не просто как бытописатель, но как демиург, оплакивающий потерянный рай человеческой искренности. Иван Иванович и Иван Никифорович – это ведь не просто обыватели. Это сиамские близнецы славянской души, чистые, аки агнцы Божии, пребывающие в абсолютной гармонии с миром и друг с другом. Их дружба – ветхозаветный эталон, гимн бескорыстию, где один дополняет другого, как левая рука дополняет правую. Безупречный космос, где даже бекеша Ивана Ивановича кажется покровом святости...
В этот момент внизу, у карьера, с оглушительным лязгом сорвался трос экскаватора. Молодой историк вздрогнул, а Александра Сергеевна даже не моргнула. Медленно повернув голову, она проводила взглядом матерящегося машиниста, затем посмотрела на свои крошечные туфли, едва доставшие до травы, и лицо ее мгновенно утратило выражение пасторального экстаза. Глаза превратились в две холодные щели.
– Господи, какой же клинический бред нам приходится втирать этим несчастным семиклассникам, – ледяным тоном произнесла она, резко захлопнув книгу, отчего поднялось маленькое облачко пыли. – «Ветхозаветный эталон»... Тьфу. Давай снимем эти филологические кружева, Коленька, и поглядим на гоголевский Миргород без соплей. Это же не повесть о дружбе, это подробная история болезни двух дегенератов в терминальной стадии духовного маразма. Гоголь – гений, потому что он первый описал, как абсолютное безделье и сытость превращают хомо сапиенса в злобное, мстительное желе.
Историк Черезкуяченко испуганно сглотнул, а Пушкина, поправив крошечный воротничок, продолжила с нарастающим циничным упоением:
– Давай препарируем этих «чистых агнцев». Кто такой Иван Иванович? Это же эталонный, патентованный нарцисс и душный манипулятор. Вспомни, как Гоголь описывает его благотворительность: он же нищему ни копейки не даст просто так! Он его сначала расспросит, зачем тот пришел, поглумится, заставит унижаться, а потом скажет: «Ну, ступай с Богом». Это чистой воды садизм, завернутый в обертку христианского милосердия. А его знаменитая бекеша? Это не одежда, это его суррогат личности. Уберите бекешу – и там останется пустое место, зияющая дыра.
Она перевернула страницу, презрительно хмыкнув.
– И вот этот пустозвон дружит с Иваном Никифоровичем. Который, на минуточку, представляет собой просто гору жира, лежащую весь день в корыте. Полная атрофия не то что интеллекта – базовых человеческих рефлексов. Единственное его ментальное проявление – это страсть к коллекционированию всякого хлама. И вот сходятся две одинокие психопатологии. Их «великая дружба» держалась исключительно на том, что им обоим было лень искать другие уши для слива своего ментального недержания.
Александра Сергеевна встала со стульчика. Из-за своего роста она казалась со стороны рассерженной куклой, но Черезкуяченко невольно вжал голову в плечи – ментальное давление этой крохи было физически ощутимым.
– И тут появляется ружье, – Пушкина хищно улыбнулась. – Зачем Ивану Ивановичу ружье? Он стрелять умеет? Нет, он птицу боится убить. Ему нужно ружье, потому что оно есть у соседа. Это же чистая, незамутненная зависть трехлетнего ребенка в песочнице. А как реагирует Иван Никифорович на просьбу подарить или обменять его на бурую свинью? Он называет друга «гусаком». Коленька, ты понимаешь всю глубину трагедии? Одно-единственное слово мгновенно разрушает сорокалетний миф о родстве душ. Почему? Да потому что никакой души там и не было. Была эгоистическая сделка двух паразитов.
Она прошлась по краю обрыва, заложив маленькие руки за спину.
– И дальше начинается самый сок, который в школе стыдливо называют «судебной тяжбой». Это не тяжба, это парад мелкого, гнилого человеческого тщеславия. Иван Никифорович строит гусиный хлев, чтобы оттяпать кусок земли и подгадить соседу. Иван Иванович в ответ подпиливает столбы ночью, как портовая крыса. Они тратят лучшие годы, остатки разума и все свои сбережения на судейских крючкотворов. Зачем? Чтобы доказать, кто из них худшее ничтожество. Гоголь с хирургической точностью показывает: у этих людей нет внутреннего стержня. Их существование обретает смысл только тогда, когда появляется объект для ненависти. Без этой вражды они бы просто сгнили от скуки в своих усадьбах, а так – у них появилась великая миссия: насрать на порог ближнему своему.
Александра Сергеевна остановилась, посмотрела на бескрайнее небо и тихо, без прежней злости, но с бесконечным презрением резюмировала:
– «Скучно на этом свете, господа!» – вот финал. И скучно не потому что мир плох, а потому, что люди в массе своей – это Иваны Ивановичи и Иваны Никифоровичи. Стоит им дать тепло, безопасность и избыток калорий, как они тут же начинают жрать друг друга из-за ржавого ружья и слова «гусак». Вот она, истинная изнанка человеческой натуры, мой дорогой историк. Ладно, собирай манатки. Солнце припекает, а мне еще завтра этим дегенератам из седьмых классов объяснять, почему Гоголь – великий гуманист.
«Поднятая целина», Михаил Шолохов
Летнее солнце нещадно плавило растрескавшийся асфальт на конечной остановке пригородного автобуса, где пахло мазутом, пыльной полынью и начавшими созревать арбузами. Редкие пассажиры укрывались в жидкой тени ржавого навеса, лениво отмахиваясь от наглых мух. Среди этого унылого провинциального зноя, на перевернутом деревянном ящике из-под капусты, неподвижно и прямо, словно фарфоровая статуэтка, сидела Александра Сергеевна Пушкина.
Ее крошечные ножки в безупречных белых носочках и лакированных туфельках двадцать четвертого размера аккуратно свисали со своего импровизированного пьедестала. Природа, обделив ее ростом, – в ней было всего девяносто сантиметров от подошв до макушки и двадцать пять килограммов живого веса вместе с зимним пальто, – с лихвой компенсировала это поистине грозовым ментальным масштабом. Народный учитель РФ, обладательница колоссального, хрустально чистого филологического ума, она держала в страхе не только старшеклассников, но и городское управление образования.
В ее крошечных, похожих на птичьи лапки кистях был зажат томик Михаила Шолохова. Она благоговейно поглаживала обложку, устремив взор огромных, мудрых глаз куда-то поверх унылых крыш хрущевок.
Рядом, обливаясь потом и шумно дыша, сидел на корточках заезжий молодой методист из области, волею судеб застрявший с ней в ожидании транспорта.
– Вы только вчитайтесь, молодой человек, в эти строки, – пропела Александра Сергеевна, и ее на удивление глубокий, бархатный альт заставил методиста вздрогнуть. – Какой величавый, библейский зачин! Шолохов – это же Гомер советской степи. Как упоительно пахнет у него донская земля, обожженная солнцем, как дышит Гремячий Лог! Автор поднимается до вершин истинного, античного трагизма. Всмотритесь в этот грандиозный, тектонический сдвиг народной души, в это великое и мучительное рождение нового мира из первозданного хаоса. Какая сакральная жертвенность, какая святая, почти запредельная вера в грядущее счастье человечества звучит в каждом слове Давыдова, Нагульнова, Разметнова! Это не просто роман, это священный реквием по старой Руси и торжественная литургия новой зари...
В этот момент к остановке с оглушительным скрежетом подкатил облезлый, грязный ПАЗик. Двери с шипением распахнулись, и из недр автобуса повалила толпа дачников с кривыми саженцами, вонючей рыбой в пакетах и потными рюкзаками. Александра Сергеевна брезгливо прикрыла нос кружевным платочком, дождалась, пока утихнет гвалт, спрыгнула с ящика с легкостью воробья и, обернувшись к методисту, резко изменилась в лице.
Ее благостный пафос испарился, глаза сузились, а голос приобрел леденящую, бритвенную остроту.
– Впрочем, если содрать с этой «Целины» идеологическую позолоту, милый мой, то перед нами откроется потрясающая в своей мерзости клиническая картина массового психоза, паранойи и бытового кретинизма, – отчеканила она, легко семеня за методистом в салон. – Садитесь, юноша, и слушайте, чему вас не научат в вашем кастрированном пединституте.
Они устроились на заднем сиденье. Александра Сергеевна, чей затылок скрывался далеко за нижней линией спинки кресла, казалась обиженным ребенком, но от ее взгляда методисту захотелось провалиться сквозь гнилой пол автобуса.
– Давайте препарируем этих ваших «героев новой зари», – цинично усмехнулась она, закинув ногу на ногу. – Кто такой Семен Давыдов? Нам его подают как святого мученика, пролетария. А на деле это классический питерский люмпен с двадцатипятитысячным мандатом, который в гробу видал и эту землю, и этих людей. Он же в сельском хозяйстве смыслит меньше, чем я в баскетболе. Приехал в чужой монастырь со своим уставом, уселся в правлении и давай ломать об колено вековой уклад мужиков, которые эту землю столетиями горбом пахали. Его «гениальный» менеджмент – это отобрать у людей последнюю скотину, свалить ее в общие базы, где половина коров дохнет от бескормицы и чесотки в первые же недели. А как он решает проблемы? Чисто по-абьюзерски. Помните эпизод с бабьим бунтом, когда его женщины лупят? Он же упивается своей ролью жертвы! Хрипит: «Бейте, мол, советскую власть!» Это не доблесть, милый мой, это латентный мазохизм и полная профнепригодность управленца. А его личная жизнь? Мечется между потасканной Лушкой и несовершеннолетней Варей. Мужчине под тридцать, а у него эмоциональный интеллект как у табуретки.
Автобус тряхнуло на колдобине. Александра Сергеевна даже не шелохнулась, прочно удерживая равновесие своим крошечным центром тяжести.
– А Макар Нагульнов? – продолжила она, и в ее голосе зазвучал откровенный яд. – Да это же готовый пациент для психиатрической клиники с тяжелой формой шизофрении и параноидального синдрома. Человек ночами учит английский язык, чтобы беседовать с британскими лордами после мировой революции! Вы только вдумайтесь в этот градус шизофазии! Он спит и видит, как пустит под нож половину Гремячего Лога ради призрачного «мирового пожара». Когда Давыдов пытается хоть как-то включить логику, Нагульнов орет, что ради революции надо уничтожать детей кулаков. Это не партийный деятель, это чистокровный, рафинированный маньяк-психопат, которому просто легально выдали наган. И Шолохов, сознательно или нет, гениально выписывает эту изнанку: Нагульнов импотентен как мужчина – Лушка от него гуляет со всем хутором, – и всю свою нереализованную сексуальную энергию он сублимирует в насилие и фанатизм. Ему не колхоз нужен, ему нужно, чтобы все горело синим пламенем, потому что внутри у него – выжженная пустыня.




