Всемирная история: грязная и вонючая. Том первый

- -
- 100%
- +

© Леонид Карпов, 2026
ISBN 978-5-0070-0216-5 (т. 1)
ISBN 978-5-0070-0217-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Большой взрыв
13,8 миллиарда лет назад
Пафос космологического события заключается в тотальности и парадоксальности возникновения всего из «ничего». Это момент, когда научное описание мира достигает предельной драматической точки, сопоставимой с мифологическими актами творения.
Вначале было тесно. Так тесно, что некуда было плюнуть, да и нечем — слюна еще не выварилась в общем котле, где кипело густое, маслянистое Ничто. Пахло не вечностью, а прокисшей капустой, паленой шерстью и застарелым потом, будто в каморку размером с вошь набили весь будущий род человеческий вместе с их сапогами, патефонами и коровами.
Повсюду — копошение. В этой кромешной, липкой жиже кто-то невидимый сопел прямо в ухо, тыкал в ребра острым локтем еще не рожденного созвездия. Хлюпало. Какая-то сволочь впотьмах пыталась натянуть на себя общее одеяло материи, которой на всех не хватало. Слышалось бормотание: «Куда прешь? Осади, мил человек, здесь тебе не синагога».
В самом центре этой свалки, в точке, которую потом назовут сингулярностью, сидел на корточках зачуханный Режиссер Мироздания в засаленном ватнике. Он ковырял в носу грязным пальцем, выуживая оттуда ошметки будущих галактик.
— Ну что, сподобимся? — прохрипел он, обращаясь к пустоте, которая пучила на него бельма.
Пустота молчала, только где-то в углу, где намечался Млечный Путь, кто-то надсадно кашлял, выплевывая вместе с мокротой первые протоны. Все было завалено каким-то хламом: ржавые цепи времени, битые черепки пространства, обрывки старых газет, которых еще не напечатали, но которые уже пожелтели от ожидания. Грязь была повсюду — жирная, черноземная, она забивалась под ногти Бытия.
— Тошно мне, — сказал Режиссер Мироздания и вытер руки о штанину. — Ни вздохнуть, ни пернуть. Теснота, господи помилуй…
Он нащупал в кармане спички. Спички были сырые, головки крошились. Он чиркнул раз — только искра высеклась и тут же утонула в киселе антиматерии. Чиркнул два — из темноты выплыла чья-то лошадиная морда, обслюнявила ему плечо и снова канула в небытие.
А потом случилось. Без всякого пафоса, без трубного гласа. Просто что-то лопнуло, как перезревший гнойник. Раздался звук, похожий на то, как если бы огромный сапог наступил на спелый арбуз. Вспыхнуло серым, мутным, неприютным светом — таким, какой бывает в четыре утра в казенном коридоре.
И все повалило наружу.
Выплеснулись водородные туманности, похожие на развешанное в прачечной мокрое белье. Полетели камни, искры, сопли, шестеренки. Все это месиво — со скрежетом, матом и визгом — рвануло в разные стороны, расширяя эту жуткую, вонючую коммуналку до размеров мироздания. Кто-то закричал: «Хватай, а то убежит!», но хватать было уже нечего.
Свет мешался с грязью, фотоны путались в бородах патриархов, которые еще не родились, но уже вовсю чесались. Время, как пьяный фельдшер, споткнулось о порог и поползло вкривь и вкось, отсчитывая свои паршивые секунды.
Режиссер Мироздания в ватнике стоял посреди этого содома, зажмурившись, и только сплевывал под ноги разлетающиеся туманности.
— Развели, понимаешь, панораму… — пробормотал он, утирая со щеки липкую звездную пыль. — Теперь вот мети это все миллиарды лет. Тьфу на вас.
А Вселенная все летела и летела — огромная, нелепая, заваленная мусором, пахнущая сырым подвалом и абсолютным, неоспоримым одиночеством. Секунда ноль закончилась. Начался понедельник.
Мел-палеогеновое вымирание
66 млн лет назад
Столкновение с астероидом Чикшулуб. Динозавры, доминировавшие на Земле 165 миллионов лет (для сравнения: человек разумный живет всего около 300 тысяч лет), исчезли за геологическое «мгновение». Это был крах величайшей биологической империи в истории.
Небо цвета застиранной попоны, набухшее желчью и известковой пылью, низко висело над болотом. В густом, маслянистом воздухе плавал запах гнилой чешуи и скисшего хвойного сока.
Старый трицератопс, чья морда была изрыта глубокими оспинами и покрыта запекшимся пометом кетцалькоатлей, безуспешно пытался почесать роговой воротник о корявый ствол гинкго. Дерево ответило глухим, утробным скрипом. Вокруг, в липкой серой жиже, копошилась мелочь: какие-то панцирные недотыкомки грызли друг другу хвосты, хлюпая и чавкая. В этой суете не было величия империи — лишь бесконечное, потное самовоспроизводство плоти.
Вдруг звук исчез. Мир онемел, как ударенный пыльным мешком по голове.
На горизонте, там, где туман сходился с соленой кромкой океана, беззвучно расцвела белая опухоль. Она росла стремительно, выжигая сетчатку, превращая вечер в стерильную операционную. Астероид Чикшулуб не ударил — он ввалился в атмосферу, как пьяный фельдшер в тесную каморку, вышибая двери вместе с косяками.
Через секунду пришел жар.
Тираннозавр, только что терзавший тушу мелкого гадрозавра, замер с куском волокнистого мяса в пасти. Его крошечные, налитые дурной кровью глазки закатались. Шкура на боку зашипела, пошла пузырями, как старая клеенка на кухонном столе. Он попытался издать рык, но из горла вылетел лишь сиплый свист — легкие мгновенно превратились в сухари.
А потом пришла стена. Не вода и не воздух, а плотная взвесь из испаренного камня, песка и обломков богов. Она катилась по равнине, перемалывая многотонные костяки в мелкую муку. Великие ящеры, правившие миллионы лет, в это последнее мгновение выглядели нелепо: задравшиеся лапы, непроизвольное испражнение, немые крики в забитые пеплом глотки.
Все смешалось в серый кисель: папоротники, короны тиранов, панцири черепах и слизь. Абсурдная доминанта плоти закончилась коротким, грязным всхлипом.
Наступила долгая, холодная темнота, в которой только мелкие, похожие на крыс существа, дрожа в норах, доедали обгоревшие ошметки былого величия, чавкая в абсолютной тишине пустого мира.
Начало прямохождения у предков человека
3,56 млн лет назад
Самый недооцененный триумф. Представьте гоминида, который впервые поднялся над высокой травой саванны. Это был момент освобождения рук — будущих инструментов для письма и созидания. Весь пафос в том, что мы перестали смотреть в землю и начали смотреть на звезды.
Жижа была повсюду: в ушах, между пальцами ног, в самой мысли о завтраке. Липкое, серое крошево африканского плиоцена вбивалось под ногти, когда Укрр, самый сутулый и вонючий гоминид в стае, в очередной раз зарылся носом в прелую листву. Рядом кто-то хрипел, испражнялся и чавкал — свои, родные. Мир пах гнилым деревом и несвежей мочой.
В высокой траве, похожей на частокол из ржавых копий, было тесно. Трава лезла в глаза, хлестала по шелушащимся щекам, скрывала тех, кто хотел Укрра съесть, и тех, кого хотел съесть он. Жизнь состояла из бесконечного разглядывания чужих пяток и волосатых задов. Мир был горизонтален, мокр и предельно понятен в своей безнадежности.
Вдруг что-то щелкнуло. Не в челюсти — та привычно перемалывала жесткий корень, — а где-то в позвоночнике, заросшем соляными отложениями и лишаем. Укрр замер. Его левое колено, изъеденное артритом еще до изобретения самого слова «артрит», издало звук лопнувшей сухой ветки.
Он начал подниматься.
Это было нелепо. Его сородичи, копошащиеся внизу, в самом соку навозной жижи, задрали морды. Один, с гноящимся глазом, иронично сплюнул кусок недожеванной гусеницы прямо Укрру на подъем стопы. Мол, куда ты, дурень? Там же ветер. Там же видно все.
Укрр выпрямлялся долго, с хрустом, преодолевая сопротивление собственной шкуры, которая за миллионы лет привыкла быть палаткой для блох. Поясница взвыла. Кровь, веками отливавшая от головы к тяжелым кулакам, вдруг кинулась вверх, в мозг, вызывая тошноту и вспышки сального света перед глазами.
И вот он встал. Голова пробила слой колючего озона.
Руки, эти грязные, покрытые струпьями крюки, которыми он только что ковырял в земле, вдруг повисли вдоль туловища. Пустые. Бесполезные. Беспомощные. Они больше не держали планету. Они стали лишними, как хвост у рыбы на сковородке. Правая пятерня судорожно дернулась, будто уже искала, за что бы схватиться — за перо, за долото, за горло ближнего.
Над травой было страшно. Там было небо — огромная, бессмысленная кастрюля, полная холодного света. Укрр посмотрел вверх. Его взгляд, привыкший к фактуре перегноя, наткнулся на первые звезды. Они висели там, как застывшие капли жира в остывшем супе.
— Э-э… — выдавил он, и слюна, смешанная с грязью, потекла по подбородку, пачкая грудь.
Он больше не видел землю. Он видел бездну. И в этой бездне не было ни еды, ни самок, ни укрытия. Был только холодный, абсурдный триумф вертикального позвоночника. Снизу донеслось недовольное уханье — стая требовала, чтобы он вернулся в уютную, вонючую траву. Но Укрр стоял, пошатываясь на кривых ногах, и смотрел в пустоту, пока в его ладонях зарождалась будущая тоска всех библиотек мира.
Триумф пах мочой и холодным космосом.
Первые каменные орудия
2,6 млн лет назад
Момент превращения биологического вида в технологический. Первый удар камня о камень — это рождение Разума, который отказывается приспосабливаться к среде и начинает приспосабливать среду под себя.
Слизь перемешалась с серой костяной мукой. С неба, похожего на выстиранную в щелоке ветошь, сыпалась липкая дрянь — не то снег, не то пепел издохшего вулкана. Пахло тухлой рыбой и мочой предков. В густом, как кисель, тумане копошились существа: лохматые, с низкими лбами. Из носа у них текла густая, зеленоватая жижа, которую они периодически слизывали с верхней губы, не отрываясь от дела. Кто-то в глубине оврага истошно завыл, захлебнулся и стих.
Уг, чья нижняя губа свисала влажным лоскутом, сидел в самой жиже. Рядом проплыло чье-то обглоданное колено. Он не смотрел. Он вообще никуда не смотрел, глядел внутрь своих лобных долей, где ворочалось что-то острое и неудобное.
Мир вокруг был слишком тесен: ветки били по рожам, камни резали пятки, холод совал свои ледяные пальцы под мышки. Мир требовал, чтобы Уг сдох, как и тот, с коленом.
Уг взял булыжник. Тяжелый, облепленный склизкой тиной, пахнущий вечностью. В другой руке — кусок кремня, похожий на застывшую почку гиганта.
— Ы-ы-ы… — прохрипел Уг. Из его ноздри выдулся пузырь и лопнул с отчетливым звуком разочарования.
Он ударил.
Звук получился подлым, сухим, как треск ломающейся ключицы. От кремня отлетел острый скол. Этот звук перекрыл хлюпанье грязи и чавканье соплеменников, деливших в тумане дохлого суслика.
Уг посмотрел на острое ребро камня. Это не была часть его тела. Это не был клык, растущий из десны. Это была штука. Отдельная. Злая.
Он снова ударил. Иронично, но природа в этот момент как будто поперхнулась. Птица с костяным клювом, пролетавшая над оврагом, внезапно обгадилась и рухнула в кусты.
Уг приставил острый край к толстой ветке, которая только что мешала ему чесать спину. Надавил. Дерево поддалось, пустив желтоватую сукровицу сока. Это был первый акт ненависти к природе. Первый бунт против того, чтобы просто быть частью ландшафта.
Уг оскалился, обнажив стертые до десен зубы. Ему больше не нужно было ждать, пока ветка сгниет или согнется. Он мог ее убить.
Это было начало конца. Разум вылупился из серой жижи не как сияющий нимб, а как этот вонючий, острый обломок, зажатый в кулаке, испачканном в нечистотах. Уг больше не хотел приспосабливаться. Он посмотрел на мир — на этот заплеванный, холодный, неуютный мир — и решил его перерезать по своему вкусу.
В тумане кто-то снова закричал. Уг не обернулся. Он примерялся, как бы половчее вскрыть брюхо горизонту.
Добро пожаловать в историю. Дальше будет только грязнее.
Первое использование огня
1,5 млн лет назад
«День первой искры». Самый пафосный момент в истории вида: когда предок человека перестал бояться стихии и приручил ее.
Грязь была повсюду: в ушных раковинах, под расслоившимися ногтями, в запекшихся углах рта. Она не просто покрывала кожу, она была естественным продолжением ландшафта, где небо, свинцовое и низкое, давило на загривки, заставляя сутулиться еще сильнее.
Старый Гы почесал вонючую паховую складку и сплюнул густую, как деготь, слюну прямо на морду дохлого суслика. Вокруг копошились. Кто-то чавкал, высасывая костный мозг из обломка берцовой кости; кто-то методично втирал в щеку соплеменника пережеванную глину — обряд это был или просто чесотка, разобрать не представлялось возможным. В воздухе висел запах мокрой шерсти, несвежего кала и чего-то кислого, предвещающего беду.
А потом пришло Оно.
Сначала это был треск — сухой, надменный, совсем не похожий на привычное хлюпанье болота. Вспышка укусила Гы за слезящийся глаз. Кусок дерева, пораженный небесным огнем, упал в центр их лежбища, шипя и выплевывая рыжие иглы.
Стадо отпрянуло. Они вжались в склизкую стену пещеры, превратившись в единую пульсирующую массу потных тел. Урчание, переходящее в поросячий визг. Гы смотрел на танцующий оранжевый палец. Это было нелепо. Это было смешно в своей ярости. Он видел, как на раскаленном сучке лопнул жирный клещ — с коротким, почти музыкальным «пшик».
Гы шагнул вперед. Его колено хрустнуло, как сухая ветка. Он протянул руку — лапу, заросшую жестким волосом, с кожей, похожей на подошву мамонта. Он ждал боли, ждал, что небо обрушится ему на темя, но почувствовал лишь странное, почти издевательское тепло.
— Ы-ы… — выдавил он, и в этом рыке, продирающемся сквозь налипшую копоть, уже слышалось будущее «Мое!».
Он схватил ветку. Огонь лизнул его пальцы, запахло паленой органикой, но Гы не отпустил. Он обернулся к остальным, щурясь от дыма, который забивал ноздри и вызывал спазмы. Его лицо, исчерченное морщинами и шрамами, в этом свете выглядело как маска безумного бога, забытого в канаве.
Он ткнул горящей палкой в сторону вожака. Тот, огромный и тупой, как валун, вжал голову в плечи. Гы засмеялся — хрипло, лающе, захлебываясь кашлем. Он больше не боялся этой рыжей твари. Он сам стал этой тварью.
В углу кто-то продолжал методично обгладывать суслика, не обращая внимания на конец света. Гы прижал горящий конец к куску сырого мяса. Зашипело. Пошел пар. Аромат жареного белка ударил в мозг, вызывая почти религиозную тошноту.
Человечество началось не с мысли. Оно началось с того, что один грязный ублюдок перестал дрожать от страха и решил, что теперь он будет жечь этот мир сам, не дожидаясь милости от хмурых туч.
Гы плюнул в костер. Огонь ответил ему веселым треском, освещая копошащуюся внизу серую массу, которая еще не знала, что свобода — это просто возможность поджарить соседа на медленном огне.
Появление Homo sapiens
300 000 лет назад
Формальный старт нашего вида. Момент, когда природа создала «венец творения», способный осознать собственное существование.
В низине, где туман спрессовался в серый творог, воняет тухлым белком и мокрой шерстью. Липкое крошево из глины и перепревших папоротников лезет в ноздри. Сверху, с невидимого неба, валится косая дрянь — не то снег, не то пепел сгоревшего болота. Все течет, все гниет, все пухнет.
Трофим — назовем его так — сидит на корточках в жиже. У него чешется под лопаткой, там, где свалялась старая шкура, но рука не достает, мешает распухший локоть. Рядом кто-то мелкий, безглазый, тычется мордой в его бедро, попискивает. Трофим, не оборачиваясь, бьет наотмашь костлявым кулаком. Раздается влажный хруст. Писк обрывается. Хорошо.
Из мглы выплывает рожа. Огромная, с покатым лбом, с носом, похожим на раздавленный баклажан. Это Старший. У Старшего на шее болтается чья-то кишка, засохшая до состояния серой веревки. Он дышит тяжело, со свистом, выплевывая вместе со слюной ошметки сырого мяса.
— Ы-ы? — спрашивает Старший, и в этом звуке столько экзистенциальной тоски, что даже копошащиеся в грязи жуки замирают.
Трофим смотрит на свои пальцы. Они длинные, дурные, дрожат сами по себе. На ногтях — черная кайма вечности. И вдруг — щелк. Будто внутри черепа, за завалом из инстинктов и страха перед грозой, провернулся ржавый засов.
Он видит свою руку. Не как орудие, чтобы рвать или копать. А как предмет. Странную, пятипалую штуку, облепленную слизью. Она принадлежит ему. А он — ей. И за этой рукой стоит что-то еще. Темное, душное, огромное.
— Я… — выдавливает Трофим. Горло саднит, голос похож на скрежет камня по льду.
Старший замирает. Кишка на шее качнулась. Вокруг них из тумана вылезают остальные: волосатые, кривоногие, с вечно текущими носами. Кто-то ковыряет в ухе обломком кости, кто-кто мочится под себя, глядя в пустоту с идиотской улыбкой.
— Я — есть, — шепчет Трофим, и эта мысль влетает в него, как раскаленный гвоздь.
Ему становится страшно. Не от саблезубого кота в кустах, не от голода. А от того, что теперь он знает, что он умрет. Раньше просто затихал в грязи, а теперь — сгорит, исчезнет, испарится, и эта гнилая низина останется без него.
Это и есть венец. Терновый.
Трофим хватает с земли обглоданную бедренную кость. Она тяжелая, холодная, пахнет старым жиром. Он смотрит на нее, потом на Старшего. В глазах Старшего — бесконечная, тупая пустота доисторического вечера. В глазах Трофима — первый в истории человечества запор мысли.
— Хрусталев, кость! — хрипит он, сам не понимая, что несет.
Абсурд ситуации давит на плечи. Мир вокруг — свалка божьего брака, недоделанных тварей и вечной сырости. И среди этого месива стоит он, Homno, мать его, sapiens, осознавший свое ничтожество.
Трофим поднимает кость над головой и бьет ею по камню. Просто так. Чтобы звук был. Чтобы заявить этой жиже, этому дождю и этим дегенератам в шкурах, что здесь теперь есть Кто-то.
Кость лопается. Брызги костного мозга летят Трофиму в глаз. Он начинает хохотать — тонко, надсадно, до икоты. Остальные пятятся, крестятся (хотя креста еще нет, есть только страх перед молнией) и уходят в туман, волоча за собой убитую косулю.
Трофим остается один в грязи. Он смотрит на свои дрожащие колени и понимает: началось. Теперь всегда будет холодно, всегда будет стыдно и всегда будет хотеться чего-то, чего нельзя сожрать.
Природа создала шедевр — хомно сапиенса. Шедевр вытер нос грязным пальцем и заплакал, потому что осознал, что у него нет ботинок.
Первые захоронения
130 000 лет назад
Самое пафосное событие духовной истории. Когда человек впервые положил цветок или охру в могилу соплеменника, он победил смерть. Это рождение Религии и абстрактного мышления: вера в то, что «ушедший» все еще существует.
Воздух густой, как несвежий кисель, перемешан с гарью, вонью мокрой шерсти и кислым душком немытого человеческого нутра. Грязь повсюду. Она хлюпает под босыми, растрескавшимися подошвами, чавкает, забивается под ногти. Кто-то в темноте пещеры надсадно кашляет, выплевывая вместе с мокротой остатки жизни.
Старик с обвисшей челюстью, похожей на гнилой корень, лежит в жиже. Его кожа — серая рогожа, обтянутая на острых костях. Он уже не здесь, но и не там. Рядом на корточках сидит Хромой; он ковыряет в ухе костяной иглой, сосредоточенно и бессмысленно. С потолка капает холодная слизь, попадая Хромому прямо за шиворот, но он лишь дергает плечом, как лошадь, отгоняющая муху.
— Сдох? — спрашивает Безносый, пробираясь сквозь толчею тел. Он несет в пригоршне рыжую пыль — охру, перемешанную со слюной и страхом.
Хромой не отвечает. Он берет руку покойного — тяжелую, холодную клешню — и начинает усердно втирать рыжую грязь в посиневшую кожу. Пальцы скользят, липнут. Это движение — нелепое, абсурдное в своей серьезности — кажется в этой тесноте чем-то непристойным.
— Красиво будет, — бормочет Хромой, и его лицо искажает судорога, похожая на вымученную ухмылку. — Там, где туман, его по этой краске узнают. Свой, мол. Красный.
Вокруг копошатся остальные. Кто-то грызет обглоданную кость, кто-то хрипло ругается из-за клочка шкуры. Хаос, вонь, давка. Но здесь, над телом, совершается великое издевательство над логикой природы.
Безносый достает из-за пазухи пучок завядших, припорошенных пеплом цветов. Они выглядят жалко в этом царстве слизи и камня. Он кладет их на грудь мертвеца, придавливая грязным пальцем, чтобы не сползли.
— Ешь, старик, — шепчет он. — Или нюхай. Хрен тебя знает, что ты там делать будешь.
Это была первая победа над очевидностью. Труп — вот он, гниет и пахнет, но эти двое, втирая глину в остывающее мясо, выдумали другого, невидимого старика. Они создали пространство, которого нет на карте пещеры.
Снаружи ревет ветер, таская по скалам ледяную крошку, а здесь, в зловонном полумраке, рождается бог. Не из света и пафоса, а из желания обмануть пустоту при помощи горсти ржавой пыли и дохлых соцветий.
Старик лежит, вымазанный рыжим, с цветами на впалой груди. Он теперь — первый в истории симулякр. А Хромой и Безносый смотрят на него с идиотским восторгом, потому что теперь им тоже не так страшно гнить. Они придумали, что смерть — это просто смена цвета.
Изобретение музыкальных инструментов
36 800 лет назад
Флейты из костей. Момент, когда человек осознал гармонию звука. Пафос того, что музыка не нужна для выживания, но она необходима для Души.
Склизко. В пещере воняло кислым жиром, прелой шерстью и несвежим пометом — дух стоял такой, что хоть топор вешай, да нормального стального топора еще не выдумали, разве что обломок кремня, зажатый в потной ладони. Грязь хлюпала под пятками, вязкая, перемешанная с обглоданными хрящами.
Охристый палец, корявый и вечно дрожащий, колупал в ухе. Старик, которого все звали просто Горбом (хотя горба у него не было, зато была лишняя челюстная кость, торчащая из шеи), сидел в самом углу, где с потолка монотонно капала мутная жижа. Кап. Кап. Прямо на лысину, покрытую струпьями.
Рядом, привалившись к стене, хрипел Одноглазый. Он пытался разгрызть берцовую кость стервятника, но зубов осталось всего три, и те шатались, как гнилые колышки в болоте. Одноглазый сплюнул сукровицу, вытер рот засаленной шкурой и бросил кость Горбу.
— На, поскреби, — просипел он. — Все равно подохнем. Мамонт ушел, жрать нечего, только вошь сосет под мышкой.
Горб взял кость. Она была легкая, полая, обслюнявленная. Он посмотрел на нее с какой-то бессмысленной злобой. Вокруг копошились тела: кто-то чесался, кто-то ловил в волосах соседа жирных блох, кто-то тихо выл в темноту, просто так, от общей нескладицы бытия. Мир был тесен, мокр и предельно набит ненужными вещами.
Горб поднес кость к лицу. Из дырки, прогрызенной гиеной, вылез сонный червь. Горб вытряхнул его на ладонь и машинально раздавил. А потом, сам не зная зачем, прижал край кости к растрескавшимся губам. Грязь попала в рот, заскрипела на зубах.
Он дунул.
Раздался звук. Не хрип, не рык, не чавканье. Звук был тонкий, пронзительный, как комар, залетевший в пустой череп. Одноглазый вздрогнул, выронил камень и уставился на Горба единственным желтым зрачком.
— Ты чего это? — спросил он, и голос его сорвался на идиотский писк.
Горб не ответил. Он нашел пальцем вторую дырку — ту, что пробил острый осколок кремня, когда они делили добычу. Прижал. Дунул снова.
Звук изменился. Он прыгнул вверх, чистый и холодный, как лед под ногтем. В этой вонючей дыре, заваленной костями и дерьмом, вдруг возникло нечто, чему не было места. Это нельзя было съесть. Этим нельзя было согреться. Оно не помогало убить зверя или выскрести шкуру. Это было абсолютно, вопиюще бесполезно.



