Не оборачивайся

- -
- 100%
- +

Глава
Часть I. Тёплый ботинок
Глава 1. Красный ботинок
Позже, когда в Честерс-Милле начали пропадать дети, я много раз вспоминал тот день. И больше всего — как Мэйбл не хотела идти дальше.
Меня зовут Фрэнк Лоуэлл. Мне сорок три. Я вдовец. Я чиню машины в гараже на Мейн-стрит, и если вы когда-нибудь заезжали в наш городок, то, скорее всего, видели вывеску: «ЛОУЭЛЛ АВТО. РАБОТАЕМ ЧЕСТНО, КОГДА ТРЕЗВЫ». Это шутка. Почти.
В Мэне есть два времени года: зима и дорожные работы. Но тот сентябрь был третьим. Тем, когда вещи возвращаются.
Дождь шёл три недели. Не сильный, не гроза, а просто серая морось, от которой деревья становятся чёрными, а мысли — липкими. А потом вдруг ударила жара. Не летняя, а какая-то неправильная, как дыхание человека с температурой. Воздух пах мокрой листвой, ржавчиной и чем-то сладковатым, будто где-то за оврагом сдох олень.
Я взял Мэйбл и пошёл по старой лесовозной дороге. Мэйбл — колли. Старая, полуслепая, с артритом в задних лапах. Она ходила медленно, но всё ещё считала себя щенком. Иногда это умиляет. Иногда пугает.
Примерно в миле от развилки она остановилась. Просто встала, будто наткнулась на невидимую стену. Шерсть на загривке поднялась.
— Мэйбл?
Она не смотрела на меня. Она смотрела в лес.
Я проследил взгляд. Сначала ничего. Потом — красное пятно среди папоротников. Я подумал: мусор. Пивная банка. Тряпка. Может, чей-то сброшенный мусорный пакет, какие тут иногда оставляют придурки из Огасты.
Но это был ботинок.
Маленький. Красный. С белой полосой по бокам. Такие носят дети лет пяти-шести. Он лежал носком ко мне, как будто ребёнок просто стоял там, а потом исчез — весь, кроме обуви.
Я подошёл. Мэйбл заскулила.
— Тихо, девочка.
Я поднял ботинок. И тут же чуть не выронил.
Он был тёплый.
Не горячий. Не как от печки. Тёплый, как ладонь. Как будто его только что сняли с ноги.
Я оглянулся. Лес стоял тихо. Слишком тихо. Знаете, как бывает, когда в комнате все замолкают, потому что кто-то вошёл? Вот так было там. Птицы не пели. Кузнечики не трещали. Даже ветер, казалось, обходил это место стороной.
Внутри ботинка что-то шуршало. Я запустил два пальца и вытащил сложенный вчетверо листок. Бумага была влажная, но не от дождя. Скорее от пота. Или от чего-то ещё.
Я развернул.
Детский рисунок. Кривой домик. Солнце с лучами. Три палочные фигурки: большая, средняя и маленькая. А под ними — печатными буквами, синим карандашом:
ОН УЖЕ ЗДЕСЬ. НЕ ОБОРАЧИВАЙСЯ.
Я не обернулся.
Не потому, что взрослый мужчина верит в детские записки. А потому, что где-то за моей спиной, в глубине леса, кто-то начал напевать.
Голос был тонкий. Детский. Но мелодия… Мелодия была неправильная. Она шла вниз, хотя должна была идти вверх. Она спотыкалась. Она улыбалась.
Я узнал мотив. Моя мать пела её мне, когда я был маленьким. Тогда я не понимал слов. Теперь, стоя в лесу с тёплым ботинком в руке, я вдруг понял.
Тише, малыш, не шуми,Папа вернётся из тьмы.Мама закроет окно,Только не выгляни, всё равно.
Я пошёл назад. Быстро. Мэйбл хромала рядом, но не отставала. Мы вышли из леса через десять минут, хотя шли туда почти час. Домой я вернулся к вечеру. Ботинок оставил на крыльце. Не хотел заносить в дом. Просто не хотел.
Ночью я проснулся от стука.
Не в дверь. Не в окно. В стекло. Тихо, настойчиво, как будто ребёнок стучал пальцем.
Я лежал и смотрел в потолок. В доме было темно. За окном — тоже. Мэйбл не лаяла. Она спала у кровати и даже не шевельнулась.
Стук повторился.
Я встал. Подошёл к окну. Отодвинул занавеску.
На крыльце никого не было. Только красный ботинок. Он стоял в центре ступеньки, носком к двери. Хотя вечером я бросил его у перил.
И он был мокрый.
Хотя дождя не было.
Утром пропал сын соседей. Мальчик по имени Тимми Роуэн. Пять лет. Волосы светлые, глаза серые. В тот день он был в красных ботинках с белой полосой.
Глава 2. Поиски
Тимми Роуэн пропал в четверг, а узнал я об этом только в пятницу утром, потому что в Честерс-Милле новости ходят медленно, если это не чей-то развод или чей-то самогонный аппарат.
Я стоял у гаража и пил кофе из термоса, когда подъехал пикап Ларри Пью и Ларри сказал мне через окно:
— У Роуэнов мальчишка не вернулся.
Вот так. Не «пропал». Не «потерялся». «Не вернулся». Как будто он уходил куда-то по делу и задержался. Как будто у пятилетнего ребёнка могут быть дела.
Я вылил кофе в траву.
К девяти утра у поворота на лесовозную дорогу стояло машин сорок. Кто-то привёз термосы, кто-то — бутерброды, кто-то — собак. Мужчины в камуфляже, женщины в куртках поверх халатов, подростки, которые пришли посмотреть. Так у нас ищут: половина ищет, половина смотрит, и все потом говорят, что были там.
Дейл Холланд стоял на капоте своей машины с мегафоном, который не работал, и поэтому просто кричал.
— Разбиваемся на группы по шесть! Северная сторона — до ручья! Южная — до ЛЭП! Никто не идёт один!
Я подошёл к нему. Дейл был мне должен четыреста двадцать долларов за замену коробки передач ещё с марта, и мы оба об этом знали, и оба об этом молчали, как два взрослых человека.
— Где искать-то, Дейл?
— Везде, Фрэнк.
— Это не ответ.
Он посмотрел на меня. У него были глаза человека, который не спал и не собирался спать.
— Ищи везде, — сказал он тихо. — Пожалуйста.
Вот это «пожалуйста» мне не понравилось больше всего. Дейл Холланд не говорит «пожалуйста». Дейл Холланд говорит «сделай». Дейл Холланд говорит «не учи меня». Дейл Холланд говорит «я тут шериф двадцать два года».
Мы пошли на северную сторону. Шесть человек: я, Ларри, двое парней с лесопилки, женщина по фамилии Оден, которая всё время крестилась, и мальчик лет семнадцати в наушниках, которого, кажется, никто не звал.
Мэйбл я оставил дома. Она бы не прошла. Ей одиннадцать, и задние лапы у неё как у восьмидесятилетнего мужика.
Через сорок минут мы нашли куртку Тимми Роуэна. Синюю, с машинкой на груди. Она висела на ветке — не лежала, а именно висела, аккуратно, как в магазине. Расстёгнутая. Целая. Сухая.
Ларри сказал:
— Это хорошо. Значит, он где-то рядом.
Я не сказал ничего, потому что думал другое. Я думал: почему она сухая, если мы третью неделю живём в дожде. Я думал: почему она висит. Я думал: ребёнок пяти лет не расстёгивает куртку и не вешает её на сук на высоте своих глаз. Он её сбрасывает. Он её бросает. Он её теряет.
А ещё я думал, что мысль про «хорошо» никогда в таких случаях не бывает правильной. Ни разу в жизни.
Мы искали до темноты. Я прошёл, наверное, восемь миль. Я выкрикивал его имя, пока не охрип. Я смотрел под каждый куст, в каждый овраг, за каждое поваленное дерево. Ничего.
К шести часам Дейл снова собрал всех у поворота и сказал, что на сегодня хватит. Что утром будет вертолёт. Что из Огасты приедут кинологи.
А потом добавил:
— Скорее всего, мальчишка где-то спрятался. Дети боятся наказания. Он выйдет сам.
Никто не спросил, какого наказания может бояться пятилетний ребёнок. Никто не спросил, где он может спрятаться в лесу, который мы прочесали трижды. Никто не спросил ничего.
Мы разошлись по машинам.
По дороге домой я увидел, как Линда Роуэн стоит на крыльце своего дома. Она не плакала. Она держала в руках резиновый сапожок. Один. Левый.
И смотрела в сторону леса так, как будто ждала, что лес ей что-нибудь ответит.
Глава 3. Шериф Холланд
Дейл Холланд приехал ко мне в гараж в субботу вечером, когда я уже закрывался.
Он не позвонил. Он просто встал в дверях — большая тёмная фигура, которая загораживает свет, — и сказал:
— У тебя выпить есть?
Это был плохой знак. Дейл Холланд пьёт два раза в год: на Рождество и когда ему очень плохо. Рождество было далеко.
Я достал из-под верстака бутылку «Джима Бима», которую держал для клиентов, которые платят наличными и хотят поговорить. Мы сели на два старых стула. Мэйбл подошла, обнюхала его ботинки и легла у двери, глядя на улицу. Это тоже был плохой знак. Мэйбл не любит Дейла.
— Собаки ничего не нашли, — сказал он.
— Я знаю.
— Вертолёт ничего не нашёл.
— Я знаю, Дейл.
— Кинологи. С Огасты. Двое. Из Портленда ещё один, он в понедельник приедет.
— Дейл.
Он посмотрел на меня.
— Что ты хочешь мне сказать?
Он отпил прямо из горла. Много. Слишком много.
— Сколько лет было Полли Гарденер? — спросил он.
У меня в животе что-то медленно перевернулось. Как будто кто-то взял и повернул.
— Кто?
— Полли Гарденер.
— Дейл, я не знаю никакой Полли Гарденер.
Он засмеялся. Нехорошо. Горлом.
— Конечно, не знаешь. Никто не знает. В этом весь смысл, Фрэнк. В этом всё, сука, смысл.
Я молчал. Я выучил одно правило за сорок три года жизни в маленьком городе: если человек говорит тебе что-то важное, не перебивай его. Перебьёшь — закроется. Дашь молчанию поработать — вывалит всё.
Он вывалил.
— Моему брату было семь. В шестьдесят первом. Он пропал в октябре. Мать мне сказала, что он уехал к тётке в Бангор. Я был маленький, я поверил. Я поверил, Фрэнк. Мне было четыре года. Я поверил, что у меня есть тётка в Бангоре.
— Дейл…
— У меня нет никакой тётки в Бангоре.
Он допил бутылку и поставил её на пол. Мэйбл подняла голову и посмотрела на него. Я первый раз в жизни увидел, как Мэйбл смотрит на человека как на врага.
— И знаешь, что самое смешное? — сказал Дейл. — Я тебе это сейчас рассказываю, и мне легче. Впервые за шестьдесят лет мне легче. Вот так, Фрэнк. Вот так всё это работает.
— Что работает?
Он встал. Он покачнулся, но не сильно. Он был из тех, кто пьёт много и всё равно держится прямо, потому что внутри у него стержень из чего-то очень твёрдого и очень старого.
— Ищи его сам, — сказал он. — Не жди меня. Я тебе официально говорю: если утром в воскресенье его не найдут — в понедельник я закрываю поиски.
— Ты не можешь закрыть поиски ребёнка.
— Ещё как могу. — Он надел кепку. — Пиши заявление в Огасту, если хочешь. Я даже дам тебе бумагу.
У двери он остановился.
— Фрэнк.
— Что.
— Ты в лесу ничего… не находил?
Мэйбл зарычала. Тихо. Первый раз за девять лет.
Я посмотрел на Дейла Холланда. Я посмотрел на человека, который знает мой город лучше меня, который держит его в руках двадцать два года, который сейчас стоит передо мной пьяный и просит меня соврать.
И я соврал.
— Ничего.
Он кивнул. И вышел. И через минуту за окном завёлся двигатель его машины.
Мэйбл смотрела на дверь ещё минуты две после того, как звук пропал. Потом легла и положила голову мне на ботинок.
Я сидел в тёмном гараже и думал о красном ботинке, который оставил на крыльце.
И о том, что ночью он снова может быть там.
Глава 4. Мэйбл не лает
Я не спал.
Ну, то есть спал, но плохо — тем поверхностным сном, когда мозг продолжает работать, а тело просто лежит с закрытыми глазами и притворяется. Я слышал каждый скрип половиц, каждый вздох ветра под сайдингом, каждый щелчок холодильника на кухне. Дом ночью — это не тишина. Дом ночью — это оркестр из тысячи мелких звуков, которые днём ты не замечаешь, а в три часа ночи они звучат как шаги в коридоре.
Мэйбл спала у кровати. Я слышал её дыхание — старое, свистящее, с присвистом в лёгких. Иногда она вздрагивала во сне. Иногда рычала. Иногда просто тяжело вздыхала, как человек, которому всё это надоело.
Стук раздался в двадцать минут четвёртого.
Не в дверь. Не в окно спальни. В стекло гостиной — с той стороны, где крыльцо. Три удара. Пауза. Три удара. Пауза. Как будто кто-то отрабатывал ритм, который ему когда-то показали.
Мэйбл не шевельнулась.
Я сел на кровати. Я слушал. Я ждал, что она хотя бы поднимет голову. Хотя бы посмотрит в сторону звука. Хотя бы вздохнёт.
Ничего.
— Мэйбл.
Она не отреагировала. Я протянул руку и коснулся её спины. Она дышала. Она была живая. Она просто… не слышала. Или слышала, но не считала нужным реагировать. Как будто знала, что это не имеет значения. Как будто знала, что это не поможет.
Стук повторился.
Я встал. Я не стал включать свет. Я не стал брать ружьё, которое лежало в шкафу в прихожей, потому что для ружья нужны основания, а у меня оснований не было. Просто ботинок. Просто записка. Просто ребёнок, который пропал.
Я прошёл через гостиную, стараясь не скрипеть половицами. Хотя кого я обманывал. Если там кто-то был, он слышал меня ещё с того момента, как я открыл глаза.
Я подошёл к окну. Занавеска была задёрнута, но неплотно — оставалась щель сантиметра в четыре. Я приложил глаз к этой щели.
Крыльцо.
Пусто.
Я постоял ещё секунду. Две. Три. Потом открыл входную дверь.
Ботинок лежал ровно посередине верхней ступеньки. Носком к двери. Красный, с белой полосой. Тот самый. Я узнал бы его из тысячи — маленькая царапина на левом боку, будто от велосипедной педали. Я его не разглядывал, когда поднял в лесу. Я его вообще старался не разглядывать. Но, видимо, мозг запомнил.
Ботинок был мокрый. Не влажный, не отсыревший — мокрый, как будто его только что вытащили из воды. Под ним на досках крыльца расползалось тёмное пятно. Я наклонился и коснулся пальцем. Вода. Обычная вода. Холодная.
Я выпрямился и посмотрел на улицу.
Мейн-стрит была пуста. Фонарь у почты мигал, как всегда — Дейл обещал его починить ещё в мае, и, как всегда, не починил. За забором у дома Маккалистеров лаяла собака. Значит, собаки в городе ещё работают. Значит, проблема была не во всех собаках. Только в моей.
Я поднял ботинок. Тёплый.
Внутри опять что-то шуршало.
Я вытряхнул на ладонь второй листок. Тот же детский рисунок. Тот же кривой домик. Те же три палочные фигурки. Но маленькая фигурка теперь была закрашена. Полностью. Чёрным карандашом, так сильно, что бумага порвалась в двух местах.
А внизу — тем же синим карандашом, тем же печатным почерком:
ТЫ ЕГО ВИДЕЛ.
Я стоял на крыльце в одних пижамных штанах и майке. Ветер был холодный — тот самый октябрьский ветер, который приходит в Мэн в конце сентября и говорит: всё, лето кончилось, я здесь надолго.
Я смотрел на записку.
Я его видел. Я не понял этого тогда. В лесу, когда Мэйбл встала и зарычала, когда птицы замолчали, когда голос за спиной запел про папу, который вернётся из тьмы — я что-то видел. Краем глаза. Справа. За деревьями. Что-то большое. Что-то тёмное. Что-то, что стояло и смотрело.
Я тогда решил, что мне показалось. Стресс. Усталость. Три недели дождя. Что угодно, кроме того, что это было на самом деле.
Но кто-то знал, что я это видел.
И кто-то хотел, чтобы я знал, что он знает.
Я занёс ботинок в дом. Я не знаю, зачем. Может, потому что оставлять его на крыльце было хуже — как будто я соглашался на разговор. Может, потому что я хотел, чтобы он был у меня под контролем. Как будто у меня был хоть какой-то контроль.
Я положил его на кухонный стол. Мэйбл проводила его взглядом, но не подошла. Она смотрела на него так, как смотрят на человека, которого когда-то знали, но который теперь стал кем-то другим.
Я сидел на кухне до рассвета. Смотрел на ботинок. Ждал, что он что-нибудь сделает. Он не делал.
Но к пяти утра я понял, что вода на крыльце высохла. Пятно исчезло. Ни следа. Ни мокрого следа, ни капли.
А ботинок на столе был сухой. Абсолютно сухой. Как будто его никогда не было в воде.
Но я всё ещё чувствовал запах. Мокрая шерсть, ржавчина и что-то сладкое.
Глава 5. Эрин
Моя дочь проснулась в семь, как всегда. Она никогда не была из тех детей, которые встают в шесть и прыгают на кровати. Она просыпалась медленно, молча, открывала глаза и лежала, глядя в потолок, как будто за ночь забыла, где находится. Сара всегда говорила, что Эрин — это маленькая старушка, которая родилась с пониманием того, что мир не всегда добрый.
Эрин было девять. У неё были волосы Сары — тёмные, густые, непослушные. И глаза Сары — серые, как небо над болотом в ноябре. И улыбка Сары, которая появлялась редко, но когда появлялась, становилось легче дышать.
Я сидел на кухне с ботинком на столе, когда она вышла в коридор.
Она остановилась.
Она посмотрела на ботинок. Потом на меня. Потом опять на ботинок.
— Это что? — спросила она.
Я мог соврать. Я умею врать — я вру каждый день, когда говорю клиентам, что их машина будет готова к вечеру, когда знаю, что она будет готова к четвергу. Я вру Ларри, когда он спрашивает, как дела, и я говорю «нормально». Я вру себе, когда говорю, что справляюсь.
Но Эрин я не врал почти никогда. Не по каким-то благородным причинам. Просто она всегда видела.
— Нашёл в лесу, — сказал я.
— Чей?
— Не знаю.
Она подошла к столу. Она не боялась. Она была из тех детей, которые не боятся вещей — только людей. Она посмотрела на ботинок близко, как будто изучала его. Потом протянула руку и коснулась пальцем носка.
— Он тёплый, — сказала она.
— Да.
— Почему?
— Не знаю.
Она подняла на меня глаза.
— Пап.
— Что.
— Это Тимми?
У меня пересохло во рту. Я не говорил ей про Тимми. Я вообще старался не говорить ей ничего, что могло её напугать. Ей девять. У неё и так была тяжёлая жизнь — мать умерла, отец работает по двенадцать часов, дом старый, зимы холодные, лето короткое, денег мало. Ей не нужно было знать про пропавшего мальчика.
Но она знала.
— С чего ты взяла?
— У него были такие, — сказала она. — Я видела его в школе. Он приходил с мамой. У него были красные ботинки с белыми полосками. Я запомнила, потому что хотела такие же.
Я молчал.
— Пап, он вернётся?
Что ты отвечаешь на такой вопрос? Что ты говоришь девятилетней девочке, которая уже похоронила мать и теперь спрашивает про мальчика, которого, скорее всего, уже нет?
Я соврал. Плохо.
— Да, — сказал я. — Его найдут.
Она посмотрела на меня. Долго. Спокойно. И я понял, что она мне не поверила. Но она кивнула. Потому что она была хорошая девочка, и потому что она знала, что взрослым иногда нужно, чтобы им поверили.
— А что это? — спросила она и указала на записку.
Я не успел её убрать. Я вообще не думал о записке — я думал только о ботинке.
— Ничего.
— Ты врёшь.
— Эрин.
— Я не маленькая.
Я вздохнул. Я взял записку и протянул ей. Может, это было ошибкой. Может, мне следовало сжечь её. Но я подумал: если в этом городе что-то происходит, и если это что-то касается детей, то моя дочь имеет право знать. Хотя бы то, что я знаю сам.
Она прочитала. Она не испугалась. Она нахмурилась — как Сара, когда решала задачу по бухгалтерии. Потом перевернула листок. Посмотрела на рисунок.
— Это наша семья, — сказала она.
— Что?
— Ну, смотри. Большая фигурка — это ты. Средняя — это мама. Маленькая — это я. — Она ткнула пальцем в маленькую фигурку, закрашенную чёрным. — Только я зачёркнута.
Я почувствовал, как у меня холодеет затылок.
— Эрин, это просто рисунок. Это не наша семья. Это просто… просто кто-то нарисовал.
— Тогда почему здесь три фигурки, а не две? — спросила она.
Я не нашёл ответа.
Она положила листок на стол. Она посмотрела на ботинок ещё раз. Потом посмотрела на меня.
— Мама говорила, что в этом городе нельзя ходить в лес после заката, — сказала она. — Помнишь?
Я помнил. Сара говорила это часто. Она говорила это так, как говорят вещи, которые не обсуждают. Как факт. Как погоду. «После заката в лес не ходим». Я думал, это потому что там койоты. Или пьяные охотники. Или просто суеверие человека, который вырос в маленьком городе и впитал его страхи с молоком.
Теперь я думал другое.
— Пап, — сказала Эрин. — А мама точно утонула?
Мир остановился.
Я смотрел на свою дочь. На её серые глаза. На её лицо, которое было лицом Сары, только меньше и моложе, и в котором сейчас не было ни страха, ни слёз, ни истерики. Только вопрос.
Я мог сказать «да». Я мог сказать «мама умерла, и это была трагедия, и мы не будем об этом говорить, потому что нам больно». Я мог сделать то, что делал всегда, — закрыть тему, увести разговор, уйти в гараж и чинить машины до ночи.
Но она спросила. И она ждала.
— Я не знаю, — сказал я.
Это было самое честное, что я говорил за два года.
Она кивнула. Медленно. Как будто давно знала ответ и просто проверяла, скажу ли я его.
— Ладно, — сказала она. И пошла есть хлопья.
Я сидел на кухне. Ботинок стоял на столе. Записка лежала рядом. Солнце поднималось над Честерс-Миллом — серое, октябрьское, неохотное.
И где-то очень глубоко внутри меня, в том месте, куда я не заглядывал два года, что-то начало шевелиться.
Глава 6. Две зимы назад
Сару нашли двенадцатого марта.
Я помню дату, потому что двенадцатого марта у нас была годовщина свадьбы. Восемь лет. Мы планировали поехать в Портленд, поужинать в том итальянском ресторане на Конгресс-стрит, где мы были в первый раз, когда я ещё работал на лесопилке и у меня были деньги. Сара хотела заказать лобстера. Она всегда заказывала лобстера, хотя каждый раз говорила, что в следующий раз возьмёт пасту. Она врала себе так же, как я врал себе про машины.
Она ушла утром. Сказала, что хочет прогуляться до болота — просто проветриться перед поездкой. Была зима, но тёплая — в Мэне бывает такой март, когда снег сходит и всё превращается в грязь, и воздух пахнет землёй и гнилью. Она надела сапоги. Она надела свою зелёную куртку. Она поцеловала меня в щёку и сказала:
— Я быстро.
Она не вернулась.
Я не сразу запаниковал. Сара любила ходить. Сара любила лес. Она знала эти тропы лучше, чем я, — она выросла здесь, она ходила по болотам с отцом, когда была маленькой, она знала каждое дерево, каждый камень, каждую кочку. Она говорила, что лес её успокаивает. Что лес — это единственное место, где она может думать.
Я запаниковал через три часа. Я позвонил. Я пошёл искать. Я нашёл её следы на тропе, ведущей к старой мельнице, и потом следы пропали. Просто исчезли. Как будто она поднялась в воздух.
Шериф Холланд организовал поиски. Двести человек. Собаки. Вертолёт — тот же самый вертолёт, который через два года будет искать Тимми Роуэна и не найдёт. Они искали три дня. Они искали ночами — с фонарями, с тепловизорами, с криками. Ничего.
На четвёртый день её нашли.
Не в болоте. Не в лесу. В трёх милях от воды — на сухом месте, в поле, у старого каменного забора, который когда-то отделял одну ферму от другой, а теперь просто стоял там, как память о том, что здесь когда-то жили люди.
Она лежала на спине. Руки раскинуты. Глаза открыты. Она была сухая. Она была чистая. Она была в зелёной куртке и сапогах. Она выглядела так, как будто легла поспать — просто легла в поле, на сухую землю, в марте, и заснула.



