- -
- 100%
- +
Никто не верил тишине. После первой ночи каждый шорох на краю поляны был тварью, каждая тень — той, что выйдет сейчас. Люди сидели, вцепившись в колья, вглядывались в темноту до рези, и темнота вглядывалась в ответ. Спали урывками, по очереди, и почти никто не выспался. Игорь не спал вовсе — Саша видел его под утро у прогоревшего костра, серого, с красными глазами, всё ещё при кобуре, и в лице у него было не бесстрашие, а тупое упрямство человека, который держится на одной злости, потому что больше держаться не на чем.
К утру вся поляна стала такой — злой, дёрганой, невыспавшейся. Люди, которые вчера ещё говорили друг с другом осторожно, сегодня цеплялись с полуслова. У воды поругались из-за очереди; где-то заплакал ребёнок, и на него прикрикнули, чего вчера бы никто не сделал. Усталость съедала в людях то, что делало их вежливыми, и обнажала то, что под этим, — и это под этим было не очень.
Саша поднял своих затемно.
— Уходим, — сказал он тихо. — Пока не рассвело толком. Пока эти не расчухались.
Игорь всё-таки заметил. Догнал на краю, серый, злой.
— Опять по-своему? — Голос у него сел, и оттого вышло не грозно, а гадко. — Гуляйте. Только помните: жрёте вы своё, а прячетесь ночью за наши спины. Красиво устроились.
— Красиво, — согласился Саша и пошёл. Спорить не было ни сил, ни смысла; Игорь был прав, и оба это знали, и от того, что прав, легче Игорю не делалось.
* * *
Растерзанного нашли к середине утра.
Сперва — рюкзак. Разодранный, вывернутый, зашвырнутый в куст, и Саша узнал его: тот самый, с которым вчера на рассвете ушёл в лес мужчина, что сидел ото всех отдельно. Тот, что решил идти совсем, один, своей волей.
Тела не было. Была одежда — клочья, разбросанные по кустам, бурые, задубевшие. Был сломанный телефон. Был баллончик дихлофоса, швейцарский нож, зажигалка, размокшие документы в файле, ключи от квартиры, которой больше нет, — весь тот мелкий мусор, что человек таскает с собой и что переживает его. Еды не было. Воды не было. То, ради чего он ушёл искать, он не нашёл, а нашло его другое.
Мария подняла нож, раскрыла, проверила лезвие, сложила, сунула в карман — молча, деловито, без брезгливости. Нож в этом мире стоил дороже человека, который его не уберёг.
Никто ничего не сказал про то, что это значит. Не надо было. Он ушёл совсем, один, — вот что осталось. Саша посмотрел на клочья и ждал в себе правоты — своей правоты, дневной, за которую вчера бился: не уходите совсем, тень безопаснее. Правота не пришла. Пришло другое, холодное: это мог быть любой из них. Мария вчера хотела ровно этого — уйти совсем, налегке, своими. Ушёл бы он с ней — лежали бы тут клочьями все пятеро.
Он глянул на Марию. Она смотрела на разодранный рюкзак, и лицо у неё было замкнутое, и он понял, что она думает то же, — и что не отступится всё равно.
— Один шёл, — сказала она, будто себе. — Один. Мы бы впятером… — И не договорила, потому что впятером — это было бы просто пять таких рюкзаков вместо одного, и она это знала.
Их накрыло — не разом, а как накрывает: сначала Денис задышал часто, потом Витя начал говорить и не мог остановиться, что надо назад, к людям, к костру, тут нельзя, тут ходит такое. Паника поднималась снизу, из живота, и Саша почувствовал её и в себе.
— Назад, — сказал он. — К остальным. Сейчас.
В кои-то веки Мария не спорила.
* * *
Игорь встретил их возвращение так, как и следовало ждать.
— Что, нагулялись? — Он оглядел их, чумазых, перепуганных, и в глазах у него было мутное, усталое удовлетворение. — Своим умом-то оно как? Погуляли, штаны намочили — и назад, к общему костру. Ну сидите. Грейтесь. Все умные, пока не припечёт.
Саша не ответил. Отвечать было нечем — Игорь был прав и в этом.
День, впрочем, впервые за всё время дал не только страх. Цепь, прочёсывая лес, вышла в лощину между двумя пологими холмами — и там, в тени, тёк ручей. Настоящий, живой, с чистой водой по камешкам.
Люди кинулись к нему, забыв всё. Пили, зачерпывая ладонями, окунали лица, обливались, мочили тряпьё, смеялись — впервые за дни кто-то смеялся, — и на несколько минут вся поляна, вся эта злая, голодная, перепуганная толпа снова стала просто людьми у воды в жаркий день. Саша пил, и вода была холодная, живая, и от неё ломило зубы, и это было счастье — простое, звериное, ни на что не похожее.
Запаслись — все бутылки, все ёмкости. Наделали компрессов на головы. И — ещё удача, вторая за день, — кто-то заметил на склоне деревья с шишками, крупными, смолистыми. Полезли, посбивали, разломили — а в шишках, под чешуёй, оказались орешки, мелкие, маслянистые, жирные. Первая настоящая еда за всё время: не вода, не пустая ягода, а жир, тот самый, которого телу не хватало до звона. Люди лущили шишки, набивали рот, перемазались смолой, и было в этом что-то от детского счастья — лазать по деревьям, сбивать шишки, грызть орехи.
И вот тут, к воде, на этот шум и запах живых людей, из-за холма вышли чужие.
* * *
Их было трое.
Двое мужчин и женщина, и Саша с одного взгляда отметил то, от чего внутри стало неспокойно: они были свежее. Не сытые, нет, — но крепче, ровнее, отдохнувшие, без той серой измотанности, что лежала на всех у ручья. Как будто эти дни обошлись им дешевле. Как будто они что-то знали.
И — второе, что Саша отметил и отложил, — они были без оружия. Ни кольев, ни палок. Все на поляне за эти дни обзавелись хоть заострённой дубиной, а эти трое вышли из леса с пустыми руками, спокойно, будто им нечего бояться.
Игорь вышел им навстречу — старший к старшим, по форме, по привычке. Разговорились. Чужие рассказывали то же самое: очнулись поодиночке, не помнят как, лес чужой, своих потеряли. Только рассказывали спокойно, без дрожи, — как о деле, а не о кошмаре.
— Тварей видали? — спросил Игорь.
— Видали, — сказал старший из них, жилистый, с внимательными глазами. — Убили троих.
— Чем? — вырвалось у Марии. — Вы ж без ничего.
Один из чужих, помоложе, открыл было рот — с готовностью, будто ему как раз хотелось рассказать, — но старший едва заметно повёл рукой, и молодой закрыл рот и отвёл глаза. Мелочь. Саша заметил и эту мелочь тоже, и сложил её к остальным: свежие, без оружия, троих тварей убили, а как — не говорят. Не сходилось. Они что-то недоговаривали, и это что-то было большое.
— Голыми руками не убьёшь, — сказал Саша тихо, ни к кому.
Старший чужак посмотрел на него — коротко, оценивающе, как на единственного, кто задал правильный вопрос, — и не ответил.
* * *
Про волка рассказали сами, охотно, — видно, это можно было.
— Там, дальше, — старший махнул рукой на восток, — туша лежит. Волчина огромный, с лошадь. Кто-то его завалил до нас, давно. Мяса на нём — гора, только не подойти: протух, вонь на полверсты. Есть нельзя.
— А толку тогда, — сказал Игорь.
— Толк есть. — Чужак усмехнулся. — На вонь падальщики идут. Мелкие, стайные, каждый вечер приходят жрать. Мы их сколько раз пытались взять — не даются, шустрые. Но мяса на них — по-хорошему. Если ловить с умом, всем миром — можно взять.
Предложил охоту. Игорь ухватился — это было дело, понятное, мужское, дающее людям занятие вместо страха. Договорились быстро.
Ловить решили ямами. Копать было нечем — палки, обломки, плоские камни, руки; земля сухая, поддавалась плохо, и к полудню вся охота выкопала несколько неглубоких ям с отвесными стенками, кое-как, больше содрав кожу с ладоней, чем вынув земли. Замаскировали ветками. Оставалось ждать вечера.
Игорю предложили: если увидит дичь — стрельни, чего патроны беречь. Игорь отказался, твёрдо:
— Патроны на тварей. Не на крыс. Мало ли что ночью.
Сказал уверенно, начальственно, и никто не усомнился. А Саша, стоявший рядом, вспомнил первую ночь — как Игорь стрелял, раз, другой, третий, много, — и как палил в воздух днём, на поляне, для острастки. И подумал, тихо и отдельно, что если посчитать, сколько тот выстрелил, то беречь Игорю, пожалуй, уже нечего, и «патроны на тварей» — это не про патроны, а про то, чтоб никто не знал, что их нет. Подумал — и не сказал. Пустой пистолет, о котором все думают, что он заряжен, стоил Игорю власти больше, чем заряженный.
* * *
Падальщики пришли в сумерках, как и обещали чужие.
Их Саша разглядел впервые: приземистые, тёмные, с крысиными мордами, но крупные — с хорошего бобра, только без хвоста, — и двигались стаей, шныряя, вынюхивая. Люди кинулись на них — с кольями, с криком, — и, конечно, не поймали никого: твари брызнули врассыпную, юркие, быстрые, и растворились между стволов. Только двое, в общей суматохе, сгоряча влетели в ямы и забились там, визжа.
Вытащили, добили, и это было — мясо. Настоящее, красное, тяжёлое. Люди смотрели на двух жирных тварей так, как не смотрели ни на что за все эти дни.
А четверть часа спустя из леса вышел молодой чужак — тот, что чуть не проговорился, — и приволок трёх. Трёх падальщиков, взятых где-то там, в темноте, одному. Как — не сказал. Бросил их к общей добыче и отвёл глаза, а старший его опять глянул коротко, и молодой смолк, хотя и так молчал. Люди недоумевали — как один, без ямы, в темноте, взял трёх шустрых тварей, которых вся толпа с кольями не смогла? — недоумевали и списали на удачу, на охотничью сноровку. Все, кроме Саши. Саша сложил и это.
* * *
Из-за добычи и сцепились.
Чужие потребовали свою долю — одну тварь целиком. Игорь встал.
— С чего целую? Вас трое. Одна тварь — это кило три мяса, три кило на всех нужны не меньше вашего. Своих вон сколько.
— Своих у тебя сколько хочешь, — сказал старший чужак спокойно. — А тварей мы взяли — треть. Тот пацан один трёх приволок, пока твои впятером двух в яму загнали. Наша доля — наша.
— Здесь я решаю, как делить, — сказал Игорь, и в голосе прорезалось то, что за эти дни в нём копилось. — Я тут порядок держу.
— Ты? — Чужак посмотрел на него почти с любопытством. — Кто ты такой, чтоб решать? Форма? Форму сними — и кто ты? Никто. Такой же, как все. Тут нет никакого «решаю». Тут кто взял — того и мясо.
Это было ровно то, чего Игорь не мог стерпеть, потому что это была правда, и правда, сказанная вслух при всех. Он шагнул. Чужак не отступил. Толкнулись — грудь в грудь, коротко, зло. И сразу же вокруг поднялись колья: люди Игоря, лоялисты, злые и голодные, качнулись вперёд, и чужаки — трое против толпы — встали спиной к спине, и в руках у них по-прежнему ничего не было, и они всё равно не боялись, и вот это «не боялись» было страшнее всех кольев.
И Саша сказал — негромко, но так, что услышали:
— Отдайте им тварь.
Игорь обернулся, как ужаленный.
— Чего?
— Они взяли треть. Пацан один притащил трёх. — Саша говорил сухо, по делу, как умел. — Не отдашь долю тому, кто добыл, — в следующий раз он на тебя добывать не станет. Так же, как я вчера тебе про то же. Взял — твоё. Они взяли.
Мария дёрнулась рядом — зло, коротко:
— Ты чью сторону, Саш? Игорь наше говорит. Мясо на всех делить — это и нам мясо.
И это был тот редкий раз, когда Мария оказалась по одну сторону с Игорем, а Саша — против неё, и Саша это чувствовал, и всё равно не мог иначе, потому что правило было важнее того, кому оно сейчас выгодно. Отбери у чужих их долю силой — и завтра никто ничего не принесёт, и своё правило, вчерашнее, он же и растопчет.
Ещё несколько злых реплик — и чужак вдруг сам оборвал. Посмотрел на толпу, на колья, на Игоря, махнул рукой.
— Подавитесь. — Он отпихнул тварь ногой к общей куче. — Берите. Всё одно вам недолго. — Он оглядел поляну, костры, людей — медленно, без злобы, почти с жалостью. — Покойники вы. Все тут. Кучей сидите, костром светите — вас по этому костру и найдут. Не мы. Другие.
И трое, не оглядываясь, пошли обратно в лес — хотя уже темнело, хотя все знали, что значит идти в лес на ночь глядя. Они шли так, будто ночь была на их стороне.
* * *
Саша догнал их за деревьями, тайком, отстав от своих.
— Стой. Постой. — Он нагнал старшего, и тот обернулся без удивления, будто ждал. — Возьмите нас. Мою группу. Пятеро.
Старший смотрел молча.
— Зачем ты мне? — сказал наконец. — Пятеро лишних ртов. У меня своей еды нет.
— Не ртов. Рук. — Саша говорил быстро, сухо, как на переговорах, где всё решают полминуты. — Пятеро рабочих рук — это не обуза, это добыча, оборона, копать, таскать. И — у меня есть человек, который ориентируется. По солнцу, по тени, выводит и возвращает, не плутает. Вы вон сами не знаете, куда идти, я по вам вижу. А он знает. — Он помолчал. — И я умею делить так, чтоб из-за еды не резались. Ты видел сейчас. Я тебя от них же и отбил.
Старший смотрел на него — долго, оценивающе, тем же взглядом, каким давеча. И Саша понял, что тот прикидывает не «нужны ли», а «чем эти пятеро обойдутся» — считает, как считал бы сам Саша, и от этого стало почти легко: с тем, кто считает, можно договориться.
— Навигатор, значит. — Старший кивнул своим мыслям. — Ладно. Приводи. Но учти: у нас свои правила, и правила простые. Кто не тянет — уходит. Понял?
— Понял.
* * *
Своих Саша увёл в темноте, тихо, чтобы не видел лагерь.
Чужие привели их недалеко — с полверсты, не больше, — под корневище огромного дерева, вывороченного когда-то бурей: земля вздыбилась стеной, корни сплелись сводом, и вышло убежище — тесное, тёмное, укрытое со всех сторон, снаружи не разглядеть. Ни костра, ни дыма. Тихо. Саша понял сразу, чем это лучше поляны: сюда не выйдешь на свет и гвалт, потому что нет ни света, ни гвалта. Спрятаться, а не отбиться, — вот их правило, и это было то самое, к чему Саша шёл, только они уже дошли.
Еды не было ни у кого. Сидели в темноте, жевали жёсткое волокнистое мясо падальщика, полусырое, и это всё равно было пиршество.
А потом Витя, покопавшись в куртке, вытащил — воровато, довольно — два шоколадных батончика. Мятых, подтаявших, целых.
— Держите, — шепнул он. — Заначил.
Откуда они у него, Витя не объяснил, а Саша не спросил. Своих припасов у Вити не было — все давно съели. Значит, чужие. Значит, увёл — у кого-то там, у котла, в суматохе, вместе с котелком, который Саша заметил у него за спиной, чьим-то, общим, единственным на всю поляну котелком, который теперь был их. Саша посмотрел на батончик в своей руке и на котелок за спиной Вити и не сказал ничего. Съел. Сладкое обожгло рот до боли — отвыкли.
Витя мародёрствовал у обречённых, и обречённые от этого не становились обречённее, а группа Саши — живее. Саша знал это и молчал, и в молчании было согласие.
* * *
Он заснул сытым — впервые, — и оттого крепко, и оттого не сразу понял, что его будит.
Крики.
Далёкие, из темноты, оттуда, где остался лагерь. Не один — много, разом, тот особый общий крик, который Саша уже слышал однажды и ни с чем не спутал бы. На поляну напали. Твари пришли на костёр, на гвалт, на кучу, — как и говорили чужие, как говорил он сам, как выходило по всему, что он знал.
Дыма не было видно — только звук, катящийся через ночной лес, тонкий, страшный, живой. Саша лежал под корнями, в тесной тёплой темноте, среди своих, целых, сытых, спрятанных, — и слушал, как гибнут те, от кого он ушёл.
И то, что он почувствовал первым, раньше ужаса, раньше жалости, было облегчением. Голым, звериным, постыдным облегчением: не мы. Там — не мы. Мои — здесь, целые, рядом, дышат. Не мы.
А следом, догнав, накрыл стыд — за то, что первым было это. Но первым было это. И Саша лежал в темноте и слушал чужую смерть, и был ей рад, и ненавидел себя за то, что рад, и всё равно был рад, — и в этом, он понял, и есть теперь его жизнь: радоваться, что взяли не тебя, и жить с тем, что радуешься.
Глава пятая
Проснулся Саша от того, что затекла шея.
Свет под корневищем стоял ровный, серый, утренний — такой бывает, когда солнце только выкатилось. Спина ныла от земли, шея не поворачивалась влево, во рту было сухо, но внутри — впервые за все эти дни — не звенело. Он спал долго. Он спал так, как не спал ни разу с той ночи на базе.
Напротив, у земляной стены, спала девушка. Ночью она ложилась в другом месте — Саша помнил, где, потому что укладывался последним и всех обвёл глазами. Значит, вставала. Значит, ходила куда-то, и он не слышал; и никто, похоже, не слышал.
Он выбрался наружу, щурясь.
У остывших углей сидел на корточках Витя и щерился.
— О, поднялся. Я уж думал, до обеда пролежишь.
— Где все?
— Собираются. — Витя мотнул головой на восток. — К лагерю пойдут, глянуть, чего там. Машка, Олег и эти двое, мужики ихние. А я тут остаюсь, при хозяйстве. — Он показал подбородком на что-то у корней, накрытое лопухом. — Девка ещё затемно поднялась, ушла и часа через полтора приволокла двух зайцев. Мне их обдирать.
— Зайцев.
— Ну не зайцев. Похожи. Уши подлиннее, лапы не такие. Я почём знаю, как их тут звать. — Витя пожал плечами. — Зайцы и зайцы.
— Она их чем взяла?
— А вот и я про то. Не сказала. И никто не сказал. Принесла и принесла.
Саша посмотрел на восток, где между стволами уже собирались, и сказал:
— Я с ними.
* * *
Шли впятером: Олег, Мария, Владимир, Матвей и он.
Владимир не возражал, только глянул — и в этом взгляде было то же, что вчера, когда Саша предлагал сделку: не «зачем ты идёшь», а «сколько ты будешь стоить по дороге».
Шли быстро. Полверсты, не больше, но лес за ночь стал другой — Саша не узнавал ничего, а Олег вёл уверенно, без палки и без тени, просто вёл. К середине пути Саша поймал себя на том, что идёт налегке и что это непривычно: руки пустые, живот не подведён, ноги держат. Он выспался. Впервые за неделю тело не мешало голове, и оттого голова работала ясно и считала быстрее, чем ему хотелось.
Дым не стоял. Это он отметил первым, ещё за деревьями: над поляной не было ничего.
* * *
Костры прогорели давно.
Первыми он увидел вещи: рюкзаки, куртки, чью-то кроссовку отдельно от всего, пластиковую бутылку, из которой натекло и высохло. Их было столько, будто люди на минуту отошли.
Потом он увидел людей.
Они лежали не так, как лежали спящие в первое утро. Те лежали ровно, рядами, как их положили. Эти лежали, как их застали: у костров, на полпути к деревьям, кучей у самого края, где давили друг друга. Один — на корточках, привалившись к стволу, и Саша долго не мог понять, почему тот выглядит неправильно, а потом понял: у него не было ниже пояса.
Он пошёл вдоль края.
Восемнадцать у костров. Одиннадцать в куче. Ещё девять по всей поляне, поодиночке, и трое у деревьев, куда всё-таки добежали и где это им не помогло. Сорок один. Вчера на поляне было сорок с небольшим.
Он посчитал второй раз, потому что первый счёт не оставлял места для тех, кто ушёл. Второй дал то же.
— Сорок один, — сказал он вслух.
— Не всех нашли, — отозвалась Мария. Она шла в десяти шагах и переворачивала — брала за плечо и переворачивала, лицом вверх, коротко смотрела и шла дальше. — Кто-то уполз. Крови вон полосами, а на конце ничего.
Она делала это ровно, без брезгливости, и Саша смотрел на неё сбоку и думал, что три дня назад она правила пункт про форс-мажор.
Ребёнок лежал ближе к центру. Саша увидел его издалека и обошёл по дуге — широко, шагов за десять, — и обошёл не потому, что решил, а потому что ноги сами взяли в сторону. Обратно он тем же местом не пошёл.
Мёртвых гоблинов было четверо.
Они лежали там, где их достали, и вокруг каждого земля была вытоптана — там дрались. Саша подошёл к ближнему. Тот был сухой, лёгкий на вид, с рёбрами наружу, и на боку у него засохло чёрным. Копьё лежало рядом.
Олег уже поднял одно — вертел, смотрел на проточку.
— Ихние копья, Александр Дмитриевич. Не наши. Смотрите, как примотано — жилой, крест-накрест, и смолой ещё промазано, чтоб не ползло. Это ж делать надо уметь. Это ж не палку обжечь.
Саша взял копьё. Оно легло в руку ровно, сбалансированно, древко было отструганным и вытертым до гладкости чужими ладонями. Кто-то его делал. Кто-то долго ходил с ним, притёр под свою руку.
Он вдруг понял, что до этой минуты думал о тварях как о зверях.
* * *
— Обувь смотрите, — сказал Матвей.
Он стоял над телом у костра и показывал носком. Саша подошёл. Мужчина лежал ничком, и ноги у него были босые — обе, и не так, как бывает, когда слетело: аккуратно, чисто, без единой царапины на щиколотках.
Саша огляделся и увидел, что босых много. Не всех разули — но многих, и сняли не рвано, а как снимают.
— Зверь обувь не снимает, — сказал Матвей. — Вот и думай.
Владимир глянул на него, коротко. Матвей закрыл рот.
* * *
Игоря нашли не они. Их нашли сами.
Из подлеска, с дальнего края, кто-то позвал — негромко, сипло, без надежды, что услышат. Так зовут, когда зовут уже давно.
Саша пошёл на голос первым. Не потому, что храбрый — потому, что стоял ближе.
За кустами, в яме под вывороченными корнями, было двое. Саша узнал обоих сразу: они держались при Игоре с первого дня, повторяли за ним, ходили с его словами по толпе — «давайте, как решили». Один был тот самый, жилистый, что ладил колья и говорил «сухую бери, не сырую». Второй помоложе, круглолицый, и щёки у него теперь обвисли.
Они сидели по обе стороны от лежащего и не встали, когда подошли.
— Живой, — сказал жилистый. — Второй день живой.
Игорь лежал на боку, подтянув колени. Форменная куртка на нём была расстёгнута, кобура на месте, клапан не застёгнут — как он её носил всегда. Он дышал часто и мелко и при каждом выдохе издавал звук, который Саша сначала принял за слово, а потом понял, что это не слово: тонкое, ровное, на одной ноте, как скулят.
Лицо у него было в бурых дорожках.
Из ушей — по обеим сторонам, засохшее в волосах. Из ноздрей — двумя полосами к подбородку. И от глаз, из внутренних углов, вниз по щекам, так что казалось, будто он плакал долго и давно.
Такие же дорожки были у волейболиста в лесу, в первое утро. И у тех, кто не проснулся на поляне.
Те не вставали. Этот второй день лежал живой.
— Что с ним? — спросила Мария.
— А мы знаем? — Жилистый смотрел не на неё, на Игоря. — Он в ту ночь… — Он остановился, поискал слово и не нашёл. — Он такое делал, чего не бывает. А потом сел и больше не встал.
Круглолицый молчал и держал Игоря за плечо, придавливая, — так придавливают, когда человек мечется, а он не метался.
Игорь открыл глаза.
Белки́ у него залило красным до самой радужки. Он посмотрел мимо Саши, куда-то за плечо, и заговорил.
— Гра… граждане. — Голос вышел из него сухой, служебный, и Саша узнал его сразу, этот голос: с повале́нного ствола, в первое утро. — Прошу вни… прошу внимания.
Он попытался приподняться на локте, не смог, и рука его пошла вниз, к поясу, — знакомо, коротко, отработанно, — вошла в кобуру и вытащила пистолет.
Никто не двинулся.
Игорь не поднял его ни на кого. Он поднял его вверх — как поднимал тогда, над головой, чтобы услышали, — и рука пошла в сторону, и ствол закачался, и он нажал.
Щёлкнуло.
Он нажал ещё. Щёлкнуло опять — сухо, мелко, и в сухом лесу этот звук не разнёсся никуда, умер на месте.
Пальцы разжались. Пистолет упал ему на грудь, соскользнул на землю, и Игорь опустил руку и снова стал скулить на одной ноте.
Владимир подошёл и посмотрел на него сверху.
Он не спросил, что случилось. Саша ждал этого вопроса — любой бы спросил, — и вопроса не было. Владимир смотрел на дорожки из ушей, из глаз, из ноздрей, и лицо у него было такое, как у человека, который читает знакомый документ и ищет в нём только номер.
Он глянул на Матвея.
Матвей не глянул в ответ. Он отвернулся ещё раньше, чем Владимир поднял голову, и стоял к яме спиной, и прутик у него в пальцах ходил туда-сюда.
— Уходим, — сказал Владимир.
— Куда его нести? — спросил Олег.
— Никуда.
Денис вышел вперёд.
Он вышел молча, обошёл Марию и присел у Игоря на корточки — тот самый Денис, который третьи сутки не говорил и смотрел в землю, — и взялся за куртку у ворота, будто собирался поднимать сам.
— Не трогай, — сказал Владимир.
Денис не отпустил.
Саша смотрел на его руки, вцепившиеся в чужую куртку. В прошлый раз он держал эти руки, вжимал их спиной в ствол и не отпускал, пока тот бился.
— Денис, — сказал он. — Пойдём.
Денис поднял на него глаза.
Саша выдержал. Это он умел — выдерживать взгляд, когда решение принято и обсуждать нечего; он делал это годами, в кабинетах, людям, у которых забирал то, что нельзя было не забрать.
Денис разжал пальцы и встал.
Жилистый поднял голову.
— Мы останемся, — сказал он.
Это был не вопрос и не просьба. Он даже не посмотрел на Владимира, когда говорил, — сказал в сторону, как говорят о погоде.
— Дело ваше, — сказал Владимир.
Круглолицый как держал Игоря за плечо, так и держал.




