Царевна-лягушка: Проклятие кожи

- -
- 100%
- +
Но могу смотреть.
И смотрю.
Пальцы у него тёплые. После серебра всё человеческое тепло кажется наглым.
– Ты произнесёшь клятву так, чтобы двор её принял, – говорит он.
– Приказ?
– Условие сделки.
– Сделки, где у тебя моя кожа.
Он отпускает.
На коже остаётся тепло его пальцев. Я ненавижу тело за то, что оно помнит.
– Я не отдам её сегодня, – говорит Иван.
– Я не спрашивала.
– Но думала.
– Я всегда думаю о ней.
Он смотрит в сторону, и я понимаю: попала.
Ему неприятно знать, что всякий раз, когда я молчу, я не молюсь ему и не строю вокруг него желание. Я считаю шаги до кожи. Пробую законы. Запоминаю запахи. Ищу слабое место в его пальцах, сундуках, людях, сне.
– После свадьбы отец потребует доказательства, что ты не опасна для рода, – говорит он.
– Я опасна.
– Для них.
– Для всех.
– Для меня?
Я улыбаюсь.
– Особенно.
Он почти улыбается в ответ, но дверь распахивается.
Мирон стоит на пороге. Огромный, как плохо вырубленный дуб, с лицом человека, который предпочёл бы стоять под стрелами, чем между нами.
– Царевич. Время.
Иван кивает.
Потом протягивает мне руку.
Все хорошие истории врут в этом месте.
Там не бывает музыки, которая накрывает страх. Не бывает мягкого света, превращающего сделку в судьбу. Не бывает внезапной уверенности, что враг и есть единственный, кто поймёт.
Есть рука мужчины, который украл твою кожу.
Есть твоя ладонь, слишком холодная в его пальцах.
Есть коридор, полный людей, которые хотят увидеть, как ты споткнёшься.
Я кладу руку на его ладонь.
– Веди, муж.
Он чуть сжимает пальцы.
– Ещё нет.
– Тогда веди, вор.
Вот теперь он улыбается.
И это хуже.
Потому что я улыбаюсь тоже.
Палата венчания гудит.
Негромко. Под сводами собрали слишком много тел, и каждый делает вид, что пришёл праздновать, а не смотреть казнь без дыма. Впереди стоит царь Гордей. Старый, высокий, высохший, в золотом венце, под которым лицо кажется не царским, а похоронным. Рядом Борис. Широкие плечи, перевязанная рука после охоты, взгляд человека, который уже решил, куда ударит на первом же пиру. Фёдор держится в полутени у колонны. Его глаза находят моё запястье.
Я едва заметно приподнимаю рукав.
Показываю повязку.
Фёдор улыбается одними губами.
Он не разочарован. Нет. Он доволен тем, что серебро подействовало хоть немного. Значит, природа доказана. Значит, теперь он знает, какие двери открывать.
Священник начинает говорить.
Слова идут долго. О долге. О крови. О доме. О том, как жена становится частью мужа, а муж – стеной для жены. Люди любят строить стены из слов, чтобы не видеть решётки.
Иван стоит рядом.
Связь между нами натянута. Не приказ. Ожидание.
Когда священник соединяет наши руки красной лентой, я чувствую под пальцами пульс Ивана. Быстрый. Злой. Живой.
– Повтори, царевна, – говорит священник.
Я смотрю на его рот. Сухой. Тонкий. В углу белая крошка хлеба. Он боится меня меньше, чем хочет показать. Опасные люди часто путают веру с любопытством.
– Я, Василиса из рода…
Пауза.
В зале становится тише.
Какой род я должна назвать? Тот, что люди сожгли? Тот, что они вычеркнули из летописей? Тот, чьих женщин прятали под словами «нечисть», «падаль», «лесовая порча»?
Я чувствую, как Иван напрягается.
Скажи безопасно, шепчет через связь его страх.
Я кусаю внутреннюю сторону губы.
Кровь наполняет рот.
– Я, Василиса из рода Медной Матери, – говорю ясно.
Кто-то в зале тихо вскрикивает.
Священник белеет.
Царь Гордей не двигается, но пальцы на посохе сжимаются. Он знает это имя. Конечно. Старые убийцы лучше всех помнят, кого хоронили без могилы.
Иван не перебивает.
Умница.
– …вхожу в дом Ивана, младшего сына царя Гордея, – продолжаю я. – Буду стоять рядом с ним перед кровью, огнём и землёй.
Священник быстро кивает, будто хочет протащить меня через слова до того, как кто-то поймёт, что происходит.
– Будешь ли верна ему?
Вот она.
Петля.
Закон кожи поднимается в горле, как рука из колодца. Иван владеет кожей. Иван желает клятвы. Магия брака древнее церкви, старше царских печатей. Если я скажу «буду», слово может лечь на меня второй цепью.
Я чувствую кожу где-то в дворце.
Далеко.
Скрытую.
Но живую.
Она слышит.
Я не могу молчать. Слишком много глаз. Слишком много законов вокруг. Человеческих. Магических. Голодных.
Я прикусываю губу сильнее.
Кровь стекает на подбородок.
Иван поворачивает голову.
Не полностью. Только настолько, чтобы увидеть.
Я говорю:
– Буду верна его пути до конца его власти.
Лента на руках нагревается.
Священник не понимает.
Иван понимает.
Поздно.
Кровь падает на каменный пол между нашими ногами. Одна капля. Вторая. Третья. Они не расползаются. Собираются в крошечный знак, похожий на свернувшуюся змею.
Я наступаю на него подолом.
– Будешь ли чтить его дом? – торопится священник.
– Буду помнить всё, что его дом сделал.
Гордей кашляет.
Сухо.
Борис усмехается.
Фёдор перестаёт улыбаться.
Иван отвечает свою часть клятвы почти без запинки. Голос низкий. Ровный. Он обещает защищать меня перед людьми, давать мне имя и место, держать у своего очага.
Ни слова о свободе.
Ни слова о коже.
Конечно.
Когда священник объявляет нас мужем и женой, зал выдыхает.
Не с радостью.
С облегчением, что огонь пока не понадобился.
Иван поднимает мою руку к губам. Это должно выглядеть красиво. Царевич целует пальцы молодой жены. Люди любят такие картины: в них можно спрятать любую грязь.
Его губы касаются моих костяшек.
Через связь проходит короткий удар. Не боль. Не приказ.
Что-то голое и сердитое.
Я наклоняюсь чуть ближе.
– До конца твоей власти, – шепчу я.
Он не отпускает руку.
– Тогда мне придётся править долго.
– Попробуй.
Пир после венца пахнет жареным мясом, мёдом и чужими расчётами.
Меня сажают справа от Ивана. Не рядом с царицами рода, не среди женщин. Рядом с ним. Это его решение. Двор замечает и запоминает. Борис пьёт слишком быстро. Фёдор почти не пьёт. Гордей ест мало, но смотрит много.
На столе передо мной лежит лебедь с зашитым брюхом. Из него вываливаются каштаны и яблоки. Мёртвая птица, набитая сладостью. Очень по-людски.
Иван наклоняется ко мне.
– Ты изменила клятву.
– Она прошла.
– Не так, как я сказал.
– Ты сказал, чтобы двор принял.
– Василиса.
– Муж.
Он замолкает.
Слово попало в него странно. Не как ласка. Как нож, который неожиданно оказался тёплым.
Слуга наливает мне вино. Я не пью. В бокале отражается Фёдор.
Он поднимает свой кубок.
– За младшего брата, – говорит он достаточно громко, чтобы дальние столы притихли. – У него всегда был редкий дар находить то, что старшие не заметили.
Борис фыркает.
Иван берёт кубок.
– За старших братьев, – отвечает он. – Без них младшие быстро забывают, куда метить ножом.
Несколько мужчин смеются.
Борис не смеётся.
Фёдор наклоняет голову. Глаза у него спокойные. В них нет обиды. Только запись. Он складывает слова в копилку, чтобы потом купить ими чужую смерть.
Царь Гордей ударяет посохом о пол.
– Довольно.
Тишина падает сразу.
Вот она – настоящая власть. Не любовь. Не верность. Даже не страх перед силой. Привычка бояться до того, как успел подумать.
Гордей смотрит на меня.
– Невестка.
– Государь.
– Завтра придёшь ко мне после полудня.
Иван ставит кубок на стол.
– Отец, завтра…
– Я сказал не тебе.
Связь между нами натягивается.
Иван хочет спорить. Я чувствую это в пальцах, в зубах, в сухом жаре у себя под грудиной. Но он не может сорвать первый пир. Не сейчас.
Я улыбаюсь царю.
– Приду.
Гордей смотрит на мою губу, где кровь от клятвы ещё не до конца стёрта.
– Без сына.
Иван двигается.
Едва заметно.
Я кладу ладонь ему на рукав.
Не чтобы успокоить.
Чтобы остановить прежде, чем он сделает глупость.
Он смотрит на мою руку. На пальцы поверх белой ткани. На повязку у запястья. На жемчужный рукав, под которым я прячу шпильку.
Мгновение длится слишком долго.
Потом он садится ровнее.
– Как пожелает царь, – говорит он.
Хороший мальчик.
Учится.
Поздно ночью нас ведут в брачную горницу.
Сначала женщины. Потом мужчины. Песни. Шутки. Хлеб с солью. Слишком много рук, которые поправляют покрывало, свечи, чаши, подушки. Я стою у двери и думаю, что люди странные: делают из первой ночи толпу, чтобы потом назвать её близостью.
Иван терпит хуже меня.
У него лицо человека, который считает, кого потом накажет.
Когда последняя служанка ставит чашу с мёдом у кровати, Борис вдруг хлопает Ивана по плечу.
– Будь осторожен, брат. Если укусит – зови.
Смех в дверях.
Я поворачиваю голову.
– Не зови, – говорю я. – Я не люблю, когда мне мешают есть.
Смех обрывается.
Борис смотрит на меня.
На миг он хочет ударить. Я вижу, как тело принимает решение раньше разума. Плечо тяжелеет. Кулак закрывается.
Иван становится между нами.
Не полностью.
Достаточно.
– Спокойной ночи, брат.
Борис смотрит на него.
– Доживи до утра.
– Постараюсь.
Фёдор уходит последним. У двери он останавливается и смотрит на красную ленту, которую всё ещё не сняли с наших рук.
– Некоторые узлы, – говорит он, – легче затягиваются, чем режутся.
– Тогда не суй пальцы, – отвечает Иван.
Фёдор улыбается и закрывает дверь.
Щеколда ложится на место.
Песни уходят по коридору. Шаги стихают. Двор наконец оставляет нас.
В комнате остаются свечи, кровать и слишком много воздуха между мной и мужем.
Иван медленно снимает красную ленту с наших рук. На моей коже остаётся след. У него тоже.
Я смотрю на его запястье.
– Красиво. Почти ошейник.
Он бросает ленту в огонь.
Пламя вспыхивает зелёным.
Мы оба молчим.
Кровать огромная, с тяжёлым пологом, вышитым золотыми яблоками. На белой простыне рассыпаны сушёные травы: мята, зверобой, любисток. Для плодородия. Для желания. Для крепкого брака. Люди отчаянно верят, что травы могут сделать за них то, на что не хватает правды.
Я подхожу к окну.
Окно заперто. Конечно.
– Боишься, что выпрыгну?
– Здесь третий этаж.
– Я не спрашивала, высоко ли.
Иван снимает нож из рукава и кладёт на стол. Потом второй нож из сапога. Потом тонкую иглу из ворота.
Я смотрю с уважением, которого он не заслужил.
– Свадебный наряд царевича прекрасен.
– Твоя очередь.
Я вынимаю шпильку из волос. Потом вторую. Третью, медную, скрытую под жемчужной нитью. Маленький костяной крючок из корсажа. Тонкую пластину у левого бедра.
Иван смотрит на стол.
– Всё?
Я позволяю себе улыбку.
Он не верит.
Правильно.
– Всё, что ты найдёшь, если начнёшь искать.
Он отворачивается первым.
Это почти победа.
Я распускаю волосы. Шпильки больше не держат их, и тяжесть падает на спину. В медном зеркале у стены моё отражение задерживается на секунду, будто не хочет повторять движение.
Иван стоит у стола.
Не приближается.
Я чувствую его через связь. Злость. Усталость. Желание. Страх перед желанием. Желание злиться вместо того, чтобы бояться.
Бедный мальчик.
Нет.
Не бедный.
Опасный.
– Ты можешь лечь на кровать, – говорю я.
– Чтобы ты воткнула мне крючок в глаз?
– Я же положила его на стол.
– Один.
Улыбка сама трогает рот.
– Умнеешь, муж.
Он вздрагивает от слова снова. Ненавижу, что замечаю.
– Не называй меня так, если вкладываешь в это яд.
– Тогда как называть? Хозяин?
Тишина становится плотной.
Иван поворачивается.
– Нет.
Одно слово.
Сухое.
Резкое.
И настоящее.
Я могла бы ударить сейчас. Не телом. Словом. Сказать: но ты же им стал. Ты украл, приказал, привёл, связал. Не хочешь имени – не делай дела.
Но не говорю.
Потому что он знает.
И потому что знание иногда ранит лучше моего языка.
Я сажусь у окна. Платье шуршит вокруг, как сухая кожа.
– Тогда я буду звать тебя Иваном, пока ты не заслужишь худшего.
Он садится у стола, далеко от кровати.
– Щедро.
– Я сегодня замуж вышла. У меня праздничное настроение.
Свечи горят долго.
Никто не ложится.
За стеной дворец скрипит, стонет, шепчет. Праздник допивают где-то в нижних залах. Кто-то смеётся слишком громко. Где-то разбивается чаша. Где-то женщина говорит «не здесь» так устало, что я почти встаю.
Иван тоже слышит.
Его лицо каменеет.
– Дворец ест людей, – говорю я.
– Люди сами приходят с ложками.
– Ты тоже пришёл.
– Я родился в его пасти.
– И решил стать зубом?
Он смотрит на свои руки.
– Лучше зубом, чем мясом.
Так просто.
Так по-человечески.
Я почти понимаю.
Это не жалость. Жалость слишком мягкая и бесполезная. Это узнавание формы. У меня отняли кожу. У него с детства отнимали место, пока он не решил украсть чужое и назвать его судьбой.
Не одно и то же.
Никогда.
Но боль иногда говорит на схожем языке у разных чудовищ.
– Спи, Иван.
– Прикажешь?
– Советую человеку, который завтра будет делать вид, что управляет тем, чего не понимает.
Он откидывается на спинку кресла.
– А ты?
– Я буду смотреть на дверь.
– Думаешь, Фёдор придёт?
– Думаю, если придёт, то не через дверь.
Мы оба смотрим на пол.
Под ковром древние доски. Под досками камень. Под камнем, возможно, ходы. Под ходами земля. Под землёй медь.
Моя кожа где-то в этом дворце.
Она ждёт.
Я закрываю глаза на короткое дыхание и чувствую её далеко. Не место. Направление. Холод. Воск. Камень. Молитвы.
Усыпальница.
Я открываю глаза.
Иван смотрит на меня.
Он понял, что я что-то почувствовала.
– Что? – спрашивает он.
– Твой дворец полон мёртвых.
– Это не тайна.
– Не все мёртвые лежат тихо.
С потолка падает чёрная капля.
Прямо на белую простыню.
Иван вскакивает.
Капля расползается, собирается в тонкую линию и ползёт к краю кровати. Ещё одна. Ещё. На потолке проступает влажное пятно, хотя над нами нет труб и дождя. Оно темнеет, раскрывается в форму ладони.
Не моей магии.
Я встаю.
– Что это? – спрашивает Иван.
– Поздравление.
– От кого?
Ладонь на потолке вытягивает пальцы. Каждый палец становится чёрной змеёй. Они свисают вниз, не падая, как волосы утопленницы.
Я узнаю запах.
– От твоего брата, – говорю я. – Он решил проверить, девственна ли наша ночь от крови.
Иван берёт нож со стола.
– Фёдор?
– Нет.
Змеи раскрывают пасти. Внутри не зубы. Маленькие человеческие голоса.
Они начинают смеяться.
Громко.
Пьяно.
По-борисовски.
Иван бросает нож.
Лезвие входит в потолок. Змеи рассыпаются сажей.
На белой простыне остаётся слово, выведенное чёрными каплями:
ВЕДЬМА.
Я смотрю на него.
На слово.
На Ивана.
– Кажется, твоя семья приняла меня тепло.
Он подходит к кровати, срывает простыню и бросает её в огонь. Пламя чернеет, потом снова становится красным.
– Борис не умеет в тонкие заговоры, – говорит он.
– Зато умеет в грубые оскорбления. Иногда этого хватает.
– Он хочет, чтобы я сорвался.
– А ты?
Иван смотрит на дверь.
Пальцы на рукояти ножа белеют.
– Хочу пойти и выбить ему зубы.
– Плохая мысль.
– Знаю.
– Всё равно хочешь.
– Да.
Я подхожу ближе. Не вплотную. Почти.
– Тогда сядь.
Он смотрит на меня.
– Приказываешь?
– Нет. Предлагаю выбрать трон вместо зубов Бориса.
Связь между нами меняется. Не смягчается. Нет. Просто натянутая верёвка вдруг становится дорогой, по которой можно пройти.
Иван садится.
Медленно.
С трудом.
Я возвращаюсь к окну.
До рассвета мы больше не говорим.
ГЛАВА 7. Первая брачная ночь без сна
Иван
Утром в моём зеркале появляется чешуйка.
Не у неё.
У меня.
Я сначала думаю, что это сажа. После ночного Борисова фокуса вся комната пахнет горелой шерстью и мокрой золой. Простыню заменили перед рассветом. Слуги вошли молча, с лицами каменных идолов. Ни один не спросил, почему брачная постель сожжена в камине.
При дворе лишние вопросы живут меньше мух.
Я стою у умывальника, расстегнув рубаху, и вижу под ключицей тёмную точку. Провожу пальцем.
Не сажа.
Тонкая пластинка, гладкая у края и чуть шершавая в середине. Чёрная, с зелёным отливом. Маленькая. Почти незаметная.
Чешуйка.
Моя кожа вокруг неё не болит. Это хуже. Если бы болела, можно было бы назвать порчей. Проклятием. Болезнью. Выжечь. Вырезать. Передать лекарю и приказать молчать.
Но она лежит спокойно, будто всегда должна была быть там.
За ширмой шуршит ткань.
Василиса не спала. Я тоже. Ночь прошла между нами, как зверь между двумя охотниками: каждый слышал дыхание, но никто не сделал первый выстрел.
– Нашёл? – спрашивает она.
Я натягиваю рубаху.
Быстрее, чем нужно.
Она выходит из-за ширмы уже не в свадебном платье. На ней тёмно-зелёная нижняя рубаха и мой старый халат, который Аграфена почему-то отдала ей. На ней он выглядит как трофей. Рукава слишком длинные, пояс завязан небрежно, волосы влажные после умывания.
На запястье чистая повязка.
На губе снова ранка.
– Что именно? – спрашиваю я.
– Плату.
Я застёгиваю ворот.
– Не знаю, о чём ты.
– Лжец.
– Ведьма.
– Муж.
Она говорит это спокойно, а у меня в груди что-то нелепо сжимается. Я злюсь на сжатие. На неё. На утро. На чешуйку.
Особенно на чешуйку.
– Ты сделала это? – спрашиваю я.
– Если бы я могла менять твою кожу по желанию, начала бы с языка.
– Значит, связь.
– Значит, ты таскаешь мою сущность слишком близко к собственной крови.
Я смотрю на неё.
Она говорит о коже. Моей краденой коже. Её коже. Я перенёс артефакт перед свадьбой. Не на себе. Не в покоях. В месте, куда не войдут женщины и не сунутся братья без причины. Но связь всё равно растёт.
– Как остановить?
– Верни.
– Другой способ.
Она подходит к столу, берёт яблоко из серебряной чаши, смотрит на него с отвращением и кладёт обратно.
– Отдай кожу огню, воде или мне.
– Огонь уничтожит её?
– Если сжечь правильно – да.
Я запоминаю.
Она видит, как я запоминаю.
Глаза у неё становятся холоднее.
– Не думай об этом.
– Поздно.
– Иван.
Теперь моё имя звучит не как насмешка.
Предупреждение.
Мне не нравится, как сильно оно действует.
– Если кожа сгорит, ты потеряешь силу, – говорю я.
– Я потеряю больше.
– Что?
Она молчит.
Вот ответ, который мне нужен. Не полный. Не удобный. Но настоящий. Я вижу страх у неё под горлом, тонкий, как след от ножа. Василиса боится не смерти. Смерть для таких, как она, наверное, ещё один переход. Она боится остаться только этой женщиной в халате, с человеческими пальцами, человеческими ранами, человеческой зависимостью от чужого решения.
Смешно.
Я хотел власть над чудовищем.
А получил в руку то, чем можно сделать его смертным.
В дверь стучат.
Не скребутся, как слуги.
Стучат.
Три раза.
С паузой.
Фёдор.
Василиса улыбается раньше, чем я успеваю выругаться.
– Брачное утро оживлённое.
– За ширму.
– Нет.
Я смотрю на неё.
– Это приказ?
– Пока просьба.
– Тогда нет.
Снаружи раздаётся голос Фёдора:
– Брат, отец ждёт тебя к полудню. Или ты слишком занят новой супругой?
Василиса берёт мой кубок со вчерашним вином и пьёт из него. Медленно. Так, чтобы если дверь откроется, Фёдор увидел.
Я открываю.
Фёдор стоит в коридоре один, хотя его люди наверняка рядом, за поворотом. Он одет безупречно: серый кафтан, тёмный мех, тонкое кольцо на среднем пальце. Ни следа раздражения из-за вчерашней ткани с кровью.
– Жив, – говорит он. – Я проиграл Борису серебряную гривну.
– Рад, что моя смерть приносит семье развлечения.
Фёдор заглядывает за моё плечо.
Василиса стоит у стола с моим кубком в руке.
Халат мой.
Волосы распущены.
Вид у неё такой, будто всю ночь она не ждала удара, а выбирала, какую часть царской семьи съест первой.
Фёдор замечает всё.
И понимает неверно ровно настолько, насколько мне нужно.
– Царевна, – говорит он.
– Царевич.
– Надеюсь, дворец был гостеприимен.
– Он пытался.
– Борис грубоват в поздравлениях.
– Зато понятен. Я ценю простых мужчин.
Фёдор улыбается.
– А сложных?
– Их приходится дольше чистить от костей.
Я почти смеюсь.
Фёдор смотрит на меня. Узкий. Быстрый. Он ищет трещину. Всегда ищет.
– Отец собирает малый совет, – говорит он. – Тема – северная кампания Бориса и… место твоей жены при дворе.
– Моей жены зовут Василиса.
– И место ей всё равно потребуется.
Он произносит это мягко. Как человек, который предлагает стул. На деле – клетку.
– Передай отцу, что мы будем, – говорю я.
– Мы?
– Она идёт со мной.
Фёдор бросает взгляд на Василису.
– Не боишься приводить нож на совет?
– Боюсь оставлять его без присмотра.
Василиса смеётся тихо, в кубок.
Фёдор наклоняет голову.
– Тогда до полудня.
Он уходит.
Я закрываю дверь.
– Не пей из моего кубка при нём, – говорю я.
– Почему?
– Он решит, что ты мне ближе, чем есть.
– А это плохо?
– Опасность стоит рядом.
Она ставит кубок.
– Для тебя или для меня?
Я не отвечаю.
Она подходит ближе.
Слишком близко для утра после ночи, где никто не спал. Слишком близко для женщины, на чью руку я вчера надел ленту. Слишком близко для ведьмы, чья кожа спрятана там, где даже мёртвые говорят шёпотом.
– Покажи, – говорит она.
– Что?
– Чешуйку.
Я замираю.
– Нет.
Она поднимает руку и касается пальцем моего воротника.
Я ловлю её запястье.
Осторожно, но резко.
Рана под повязкой напоминает о себе через связь – лёгким жаром в моей ладони. Она не пытается вырваться.
– Ты не имеешь права, – говорю я.
– На твою кожу? Забавно.
– Василиса.
– Покажи сам.
– Зачем?
– Чтобы понять, насколько плохо.
– Для меня или для тебя?
Теперь она не отвечает.
Мы стоим так, рука в руке, и воздух между нами снова становится не воздухом, а чем-то более густым. Она смотрит не на моё лицо. На ворот. На место, где под тканью лежит маленький чужой знак. Я смотрю на её рот и думаю, что Борис сделал бы из этого грубую шутку, Фёдор – рычаг, отец – приказ.
А я?
Я отпускаю её запястье.
Расстёгиваю верхнюю пуговицу.
Отвожу ткань.
Василиса не торопится. Поднимает пальцы, но останавливает их на расстоянии. Не касается.
Я должен был бы сказать: трогай.
Не говорю.
Она не спрашивает.
Чешуйка ловит свет и блестит зелёным.
На лице Василисы впервые за всё утро нет насмешки.
– Это плохо, – говорит она.
– Умру?
– Нет.
– Жаль, ты расстроена.
– Если связь пойдёт глубже, ты начнёшь чувствовать больше, чем боль. Сны. Голод. Память кожи. Иногда желания.
– Твои?
– Рода.
Я застёгиваю ворот.
– Чем это грозит?
Она отходит.
– Тем, что однажды ты проснёшься и не сразу поймёшь, почему хочешь лечь на тёплый камень и слушать, как под землёй ползёт медь.
Я представляю это.
На миг.
Камень. Тепло. Глубина. Темнота без страха. Что-то огромное, медленное, старше человеческого языка, двигается под грудью земли.
Я резко отворачиваюсь.
Василиса смотрит внимательно.
– Уже было?
– Нет.
Ложь выходит слишком быстро.
Она позволяет себе улыбку.
– Хорошо.
– Что хорошего?
– Кожа тебя пробует.
– Я не блюдо.
– Для неё – да.
Я сжимаю кулак.
– Малый совет через два часа. Ты пойдёшь рядом и будешь молчать, пока я не скажу.
Она поднимает бровь.
Связь натягивается.
Приказ?
Я понимаю это в то же мгновение, как она.
Слова сказаны так, что закон кожи может принять их за волю. Не вежливую. Не договорную. Настоящую.



