- -
- 100%
- +

Прикосновение к пустоте
Глава первая
Свет в мастерской умирал медленно, как затихает последняя нота в пустом концертном зале. Даниил Романов стоял у высокого окна, за которым октябрьский дождь превращал город в размытый акварельный эскиз, и смотрел на свои руки. Руки скульптора — длинные пальцы с въевшейся под ногти глиной, с сеткой мелких шрамов от резца, с подушечками, которые когда-то умели разговаривать с мрамором. Сейчас они казались ему чужими. Он сжимал и разжимал кулаки, вглядываясь в движение сухожилий под кожей, но не чувствовал ничего, кроме смутного давления изнутри, глухого, словно через толстый слой ваты.
В мастерской пахло сырой глиной, скипидаром и пылью — запахами, которые пятнадцать лет были его воздухом. Вдоль стен выстроились незавершенные работы: торс женщины без головы, застывший в мучительном изгибе; мужская фигура с наполовину проработанным лицом, второй глаз лишь намечен, смотрит в вечность пустой глазницей; детские руки, тянущиеся из бесформенной массы, — заказ, который он не мог закончить уже полгода. Все это было похоже на кладбище замыслов, и он, сторож этого кладбища, разучился воскрешать.
Даниил отошел от окна и приблизился к бюсту, укрытому влажной тканью. Это должна была быть Аглая — балерина Мариинского театра, чье лицо, казалось, соткано из света и напряжения. Он сдернул ткань. Глина еще не высохла, поверхность матово блестела в скупом освещении. Бюст был почти готов: высокие скулы, капризный изгиб губ, шея, напряженная, как перед прыжком. Почти — но не совсем. Оставалась работа над текстурой кожи, теми микроскопическими неровностями, порами, складками век, которые отличают гиперреализм от простого портретного сходства. Раньше он мог неделями вылизывать поверхность, добиваясь иллюзии жизни, проводя пальцами по глине с закрытыми глазами и «видя» форму кончиками нервов. Теперь же, когда он прикоснулся к скуле Аглаи, подушечки пальцев сообщили лишь одно: скользко. Влажно. И все. Ни упругости материала, ни микрорельефа, ни того трепета узнавания, когда глина будто сама подсказывает, куда двигаться дальше.
Он убрал руку. Внутри поднялась знакомая волна тошнотворной пустоты. Месяц назад он еще верил, что это временное — переутомление, нервное истощение, последствия разрыва с Верой. Он пил витамины, пробовал медитировать, даже съездил на неделю к морю, где часами перебирал гальку, пытаясь оживить онемевшие нервы. Галька оставалась просто камнями — гладкими или шершавыми, но не более. Тогда он впервые всерьез испугался. Скульптор без осязания — как скрипач без слуха. Можно смотреть, можно помнить теорию, но живое искусство рождается только через контакт, через диалог между ладонью и материей.
Он сел на заляпанный гипсом табурет и потер лицо. Щетина колола ладони — это он еще чувствовал, как и боль, тепло, холод. Глубинная чувствительность сохранилась. Утратилось другое — та особая, почти мистическая способность различать оттенки поверхности, которую он сам называл «кожным зрением». Когда он пытался объяснить это Вере, она смеялась: «Ты просто устал, Данечка. Поезжай в горы, подыши воздухом». Вера ушла три месяца назад, забрав с собой не только свои вещи и запах духов, но и, как ему казалось, часть его дара. Он не любил признавать эту зависимость, но правда состояла в том, что именно ее тело, ее кожа, ее присутствие были его главной натурой. После расставания мир стал плоским, словно с него содрали рельеф.
Дождь усилился. Капли барабанили по стеклу, стекали кривыми дорожками, искажая вид на соседнюю крышу. Даниил поднялся, подошел к стеллажу с инструментами. Стеки, петли, шпатели, скальпели — холодный металл, отполированный годами. Он взял самый тонкий стек с загнутым кончиком, предназначенный для проработки век. Покрутил в пальцах. Ничего. Просто кусок стали. Раньше каждый инструмент имел свой характер, свой «почерк» — он чувствовал, как металл соприкасается с глиной, как передает малейшее движение. Теперь же рука двигалась механически, по памяти, без той обратной связи, что превращает ремесло в искусство.
Он бросил стек на стол. Звук упавшего металла показался оглушительным в тишине. Даниил оглядел мастерскую, и ему почудилось, что незаконченные фигуры смотрят на него с укором. Они ждали завершения, ждали его рук, способных вдохнуть в них подобие жизни, — но руки предали. Он вспомнил, как лет десять назад, еще студентом, впервые ощутил этот восторг: глина под пальцами оживала, откликалась, вела его. Он мог лепить с закрытыми глазами, и результат выходил точнее, чем у однокурсников, корпевших с линейками и циркулями. Профессор Ланской, седой скульптор старой школы, тогда сказал: «У тебя, Романов, пальцы видят. Береги это. Такое либо дается от рождения, либо не дается вовсе». Он берег. И вот — потерял.
Зазвонил телефон. Даниил не хотел брать трубку, но аппарат звонил настойчиво, вибрируя на подоконнике. Он взглянул на экран: Гала, его галеристка. Энергичная, как электровеник, женщина с безошибочным чутьем на деньги и с абсолютной глухотой к творческим терзаниям. Они работали вместе шесть лет, и до недавнего времени это сотрудничество было плодотворным: Гала продавала, он творил. Но теперь каждый ее звонок напоминал о невыполненных обязательствах.
— Да, — ответил он, прижав аппарат плечом к уху.
— Данечка, золотце, ну как там наша балерина? — Гала говорила так, словно каждое слово покрыто сахарной глазурью, но под глазурью скрывался стальной каркас. — Заказчики звонят, они хотят видеть работу. Я им сказала, что ты как раз на финишной прямой. Это ведь так?
Даниил посмотрел на бюст Аглаи. Глаза балерины глядели в потолок, пустые, хотя веки были уже почти готовы. Почти — проклятое слово.
— Почти, — произнес он вслух. — Осталось немного.
— «Немного» — это сколько? — Гала умела вытягивать суть даже из самых уклончивых фраз. — Неделя? Две? Ты же знаешь, они хотят приурочить презентацию к премьере «Жизели». Если ты затянешь...
— Я не затягиваю. Работа идет.
Молчание в трубке было красноречивее любых слов. Гала вздохнула — так вздыхают мамы двоечников.
— Даниил, я тебя умоляю. Ты мой любимый художник, ты гений, но гении тоже должны есть. И платить за мастерскую. У тебя еще висит заказ на парную композицию для банка, помнишь? И эта твоя, как ее, «Скорбящая» для частного собрания. Если ты не сдашь Аглаю в срок, я не смогу удержать клиентов.
Он знал это. Знал и то, что банковская композиция — абстрактный кошмар из металла и стекла — вообще не двигалась с места, потому что он не мог почувствовать форму даже в эскизе. А «Скорбящая», задуманная как обнаженная женская фигура в натуральную величину, оставалась лишь проволочным каркасом в углу мастерской, опутанным паутиной.
— Я сдам, — сказал он. — Дай мне немного времени.
— У тебя было полгода. — В голосе Галы прорезался металл. — Полгода, Даниил. Я понимаю творческие кризисы, но есть контракты. Ты же профессионал.
Профессионал. Слово резануло по живому. Да, он профессионал, именно поэтому не может позволить себе выставить посредственность. Но как объяснить Гале, что его профессионализм покоился на том, чего больше нет? Что он разучился чувствовать глину?
— Позвоню через три дня, — отрезала Гала. — И, пожалуйста, никаких сюрпризов. Целую.
Отбой. Даниил положил телефон на подоконник и снова уставился в окно. Дождь превратился в ливень. Потоки воды заливали стекло, искажая перспективу, — теперь город за окном казался оплывающим, как неудачная отливка. Все оплывало, теряло форму. Его жизнь тоже.
Он прошелся по мастерской, трогая предметы: шершавый бок гипсового слепка, холодную глазурь старого чайника, ворсистую обивку продавленного кресла. Фактуры узнавались скорее умом, памятью о том, какими они должны быть на ощупь. Но это было как читать описание вкуса, не пробуя блюда. Бледная тень реальности.
В углу, под наброшенной простыней, громоздилась «Скорбящая». Даниил подошел к ней, сдернул ткань. Металлический каркас, обмотанный проволокой, с первым слоем грубой глины, нанесенной еще в те времена, когда руки жили. Он прикоснулся к поверхности — неровной, бугристой, как окаменевшая лава. Ощущение было все тем же: давление изнутри, смутное сопротивление, но без деталей. Будто пальцы обернуты пищевой пленкой.
Он попытался вспомнить, что хотел выразить этой фигурой. Женщина, потерявшая нечто бесконечно дорогое, — но не плачущая, не заламывающая руки. Скорбь, застывшая в камне. Обнаженное тело, лишенное защиты, и в то же время замкнутое, как раковина. Идея казалась ему ясной, пока он лепил каркас. Теперь же, глядя на неоформленную массу, он не видел ничего, кроме анатомической ошибки в наклоне плеч, которую не мог исправить, потому что не чувствовал, куда именно нужно надавить. Руки слепы.
Он опустился прямо на пол, прислонившись спиной к стене. Глина была холодной, холод просачивался сквозь джинсы, но он не двигался. Ему вспомнилось начало — то время, когда каждое утро было обещанием открытия. Они с Верой только познакомились, и он лепил ее бесконечно: ее кисти, стопы, изгиб позвоночника, впадинку на пояснице. Он мог узнать ее с закрытыми глазами, проводя ладонью по ее коже, и перенести эту память в глину. Глина становилась Верой, а Вера становилась его искусством. Их роман был не просто любовью — это был симбиоз, в котором желание и творчество питали друг друга. А потом что-то сломалось. Вера устала быть музой, ей надоело, что он видит в ней не женщину, а натуру, что он вечно изучает ее, как анатомический атлас. «Ты любишь не меня, — сказала она перед уходом, и в голосе ее звенели слезы. — Ты любишь форму. А я живая, Даниил. Живая!» И хлопнула дверью.
Он не бросился ее возвращать. Возможно, потому что в глубине души понимал: она была права лишь отчасти. Он любил и ее саму, но грань между любовью и творческим поглощением стерлась. Он не умел отделять женщину от линии ее бедра, от того, как падает свет на ключицу. Без этой способности он не был бы скульптором. Но с ней он оказался неспособен сохранить любовь. Парадокс, который убил и чувство, и дар.
Сейчас, сидя на холодном полу, он думал о том, что потеря осязания началась именно после ухода Веры. Не сразу, но постепенно. Сначала перестал чувствовать тонкие нюансы — зернистость мрамора, вязкость глины разной влажности. Потом — и грубые различия. Теперь он держал в руках кусок глины и не мог с уверенностью сказать, теплая она или просто комнатной температуры, пока не прикладывал к щеке, где кожа еще сохраняла остатки нормальной чувствительности. Врачи разводили руками: неврологических патологий нет, анализы в норме, МРТ чистое. Психосоматика — произнес один из них с осторожной улыбкой. Психосоматика. Душа, ранившая тело.
Даниил поднялся с пола. Хватит. Он не мог больше сидеть в четырех стенах, слушая дождь и собственную беспомощность. Нужно было выйти, вдохнуть влажный осенний воздух, смешаться с толпой, которая, возможно, вернет ему ощущение реальности. Он накинул плащ, сунул ноги в стоптанные ботинки и вышел, не заперев дверь — воровать в мастерской было нечего, кроме его неудач.
Город встретил его косым дождем и запахом прелой листвы. Даниил шел по набережной, подняв воротник, и смотрел под ноги, на мокрый асфальт, отражающий желтые огни фонарей. Люди обтекали его, спеша по своим делам, и он чувствовал себя неуместным, как забытая статуя на площади. Ему было тридцать семь. Возраст, когда многие художники достигают пика формы, — у него же форма уходила, как вода в песок.
Он зашел в кофейню на углу, скорее по привычке, чем по желанию. Взял черный кофе, сел у окна. За соседним столиком девушка с асимметричной стрижкой что-то печатала в телефоне, и ее пальцы двигались с отточенной скоростью. Даниил поймал себя на том, что разглядывает ее руки: длинные, с тонкими запястьями, с выступающими венами. Руки, которые живут. Он попытался представить, как лепил бы эти пальцы, как прорабатывал бы каждый сустав, каждую складочку кожи над костяшками. Мысль была привычной, профессиональной, но лишенной того острого вдохновения, что прежде пронзало его при виде интересной натуры. Просто холодная механика.
Он пил кофе и вспоминал текст объявления, которое вывесил накануне на нескольких интернет-площадках для художников и моделей. «Скульптор ищет натурщицу для длительной работы. Требования: выразительная пластика, готовность к позированию обнаженной, нестандартная внешность приветствуется. Оплата высокая». Он не стал писать «гиперреалист» — это отпугивало девушек, которые представляли себе романтический образ художника, а не человека, который будет часами изучать поры на их коже. Несколько откликов уже пришло, но, просматривая фотографии, он не чувствовал ничего, кроме усталости. Симпатичные, стандартные, с одинаковыми улыбками и одинаковыми же страхами: «А можно в купальнике?», «А долго придется стоять?», «А вы не извращенец?». Он отвечал вежливо, объяснял специфику, но внутри все сжималось от тоски. Ему нужна была не просто модель. Ему нужна была женщина, которая вернет ему осязание. Но как объяснить это в объявлении?
Допив кофе, он вышел под дождь и побрел обратно. Вечерело. Осенние сумерки сгущались рано, зажигая витрины и фонари. Даниил прошел через сквер, где мокрые листья облепили скамейки, и свернул в переулок, ведущий к его дому-мастерской. Старый кирпичный особняк, перестроенный под лофты, высился в глубине двора. На первом этаже — его мастерская, с отдельным входом, над ней — квартира, куда он поднимался только ночевать.
Подойдя к двери, он заметил, что она приоткрыта — та самая дверь, которую он в сердцах не запер. Он толкнул створку и вошел, ожидая увидеть все, что угодно, — от бомжа до любопытных соседей. Но внутри, в полутьме, освещенная только уличным фонарем, стояла незнакомая девушка.
Она стояла посреди мастерской, среди его незавершенных работ, и казалась частью этой композиции — неподвижная, закутанная в длинный темный плащ, с которого стекала вода. Капюшон был откинут, открывая светлые, почти пепельные волосы, собранные в небрежный узел. Лица Даниил не мог рассмотреть — оно было обращено к «Скорбящей», укрытой теперь тканью. Девушка протянула руку и касалась проволочного каркаса, выглядывающего из-под покрывала, и в этом жесте было что-то такое, отчего Даниил замер на пороге. Она трогала металл не так, как трогают незнакомый предмет — с осторожностью или любопытством. Она водила пальцами по ржавой проволоке медленно, словно читая шрифт Брайля, и в ее позе ощущалось напряженное, почти болезненное внимание.
— Простите? — произнес он громче, чем собирался.
Девушка не вздрогнула. Она обернулась плавно, без резких движений, и тогда Даниил увидел ее лицо. Ему почему-то вспомнились ранние портреты Модильяни — та же удлиненность форм, та же асимметрия, которая не уродовала, а придавала завораживающую странность. Высокий лоб, бледная, почти прозрачная кожа, глаза светлые, но какого именно цвета — в полутьме не разобрать. Губы бледные, плотно сжатые. Выражение лица было неподвижным, словно у статуи, и от этого неподвижного взгляда у Даниила по спине пробежал холодок.
— Вы Даниил Романов? — спросила она. Голос оказался неожиданно низким для такой хрупкой фигуры, ровным, без интонационных перепадов.
— Да. А вы кто? Как сюда попали?
— Дверь была открыта. Я прочитала ваше объявление. Я могу быть вашей моделью.
Она говорила короткими фразами, без обычных в таких случаях реверансов. Не «я хотела бы попробовать», не «возможно, я вам подойду» — просто «я могу». Даниил прошел в глубь мастерской, щелкнул выключателем. Вспыхнул свет, заливший пространство резкой белизной, и теперь он мог рассмотреть незваную гостью подробнее. Ей было лет двадцать пять — двадцать семь. Худоба, граничащая с болезненностью, но не вызывающая жалости — скорее ощущение хрупкой, натянутой струны. Под плащом угадывалось простое черное платье, на ногах — тяжелые ботинки, какие носят туристы. Она не красилась, и ее лицо в резком свете ламп казалось не просто бледным — оно было почти бесцветным, как старый дагерротип.
— Вообще-то принято сначала писать или звонить, — заметил Даниил, стягивая мокрый плащ. — Но раз уж вы здесь... Как вас зовут?
— Ника.
— Красивое имя. А дальше?
— Просто Ника. Фамилия вам не понадобится, если я вам не подойду.
Он усмехнулся про себя. Самоуверенность или безразличие? Трудно было понять. Он повесил плащ на крюк и жестом предложил ей сесть в единственное кресло. Она не села. Осталась стоять, и теперь ее взгляд переместился на бюст Аглаи, открытый и беззащитный в своей незавершенности.
— Это ваша работа? — спросила Ника.
— Да.
— Она живая, но чем-то обижена.
Даниил замер. Он никогда не рассказывал об Аглае посторонним, а девушка попала в точку: балерина действительно была обижена на него — за то, что он не может ее закончить, за то, что заморозил в этом промежуточном состоянии между глиной и плотью. Он подошел ближе к Нике, встал напротив, разглядывая ее с бесцеремонностью скульптора, привыкшего оценивать натуру. Ключицы, выступающие над вырезом платья, — красивая линия. Шея длинная, с заметной жилкой. Угол нижней челюсти — четкий, но не грубый. Лепка лица — интересная: скулы, подбровные дуги, излом губ. Все это он отмечал механически, профессионально, но где-то на периферии сознания зрело иное впечатление — смутное беспокойство, вызванное ее неподвижностью. Она не моргала подолгу. Не переминалась с ноги на ногу. Не поправляла волосы. Она стояла, как стоит изваяние, — абсолютный покой.
— Вы раньше позировали? — спросил он.
— Нет.
— Почему же решили попробовать? Деньги?
Она чуть склонила голову к плечу. Жест вышел механическим, словно у заводной куклы.
— Мне не нужны деньги. Мне нужно... почувствовать.
Он не сразу нашелся что ответить.
— Почувствовать что?
— Хотя бы что-нибудь.
В ее голосе не было ни пафоса, ни жалобы — только констатация. Так говорят о погоде или о расписании поездов. Даниил почувствовал, как внутри шевельнулось то самое, почти забытое, — предчувствие открытия. Оно было слабым, как первый толчок прорастающего зерна, но он его узнал.
— Поясните, — попросил он, усаживаясь на край стола, чтобы оказаться с ней на одном уровне.
— Зачем? Вы же скульптор. Вам интересна форма. Моя форма перед вами. Какая разница, что я чувствую или не чувствую?
— Разница есть. Выражение лица, поза, микродвижения — все это рождается изнутри. Если я буду лепить вас, мне нужно понимать, что внутри. Иначе получится кукла.
Она чуть прищурилась — кажется, это была усмешка, но одними глазами.
— А если я и есть кукла? Если внутри ничего нет?
Повисла пауза. Дождь за окном перешел в ровный шум, заполнивший тишину. Даниил смотрел на девушку и все явственнее ощущал странность происходящего. Она явилась без звонка, проникла в незапертую мастерскую, говорила загадками — но не уходила. И он не гнал ее. Более того, он поймал себя на желании, чтобы она осталась. В ней было нечто, чего он не встречал раньше ни в одной натурщице, — полное, абсолютное отсутствие кокетства, страха, смущения. Она была здесь и одновременно не здесь, как отражение в темном стекле.
— Если внутри ничего нет, — медленно произнес он, — то мне нечего лепить. Я работаю с живыми людьми. Мертвую натуру я могу взять в анатомическом театре.
Слова вышли жестче, чем он хотел. Но Ника не обиделась. Она подошла к «Скорбящей» и снова протянула руку — на этот раз к глиняному боку фигуры.
— Можно? — спросила она, не оборачиваясь.
— Трогайте.
Она положила ладонь на шершавую поверхность. Даниил следил за ней. Пальцы Ники легли на глину плашмя, без давления, без поглаживания. Просто прикоснулись и замерли. Прошло пять секунд, десять. Он уже хотел спросить, в чем дело, когда она вдруг отдернула руку, словно обжегшись.
— Что? — он подался вперед.
— Ничего, — ответила она, но в голосе появилась еле уловимая трещина. — Абсолютно ничего. Она мертвая.
— Это просто глина. Она не может быть живой или мертвой.
— Вы ошибаетесь. — Ника наконец обернулась к нему, и теперь он увидел ее глаза вблизи. Они были серыми, прозрачными, как лед на весенней луже. — Эта глина была живой, пока вы ее лепили. Она помнит ваши руки. Но сейчас вы к ней не прикасались очень давно, и она... застыла.
Даниил почувствовал, как по затылку пробежали мурашки. Кто она, эта странная девушка? Откуда такие слова? Мистика, подумал он с раздражением. Но раздражение не отменяло того факта, что она сказала правду: он не прикасался к «Скорбящей» несколько недель, да и до того трогал вяло, без души.
— У вас богатая фантазия, — произнес он сухо. — Но я спросил вас о другом. Что значит «почувствовать хотя бы что-нибудь»?
Ника отошла от скульптуры и встала посреди мастерской, под лампой. Сейчас она походила на свидетельницу в зале суда — прямая, серьезная, собранная.
— У меня редкое расстройство, — сказала она ровным, бесцветным голосом. — Тактильная анестезия. Я не чувствую прикосновений. Вообще. Моя кожа не передает мозгу сигналы о касаниях, давлении, текстуре. Я могу закрыть глаза, и если кто-то дотронется до моего плеча — я не узнаю об этом, пока не увижу. Я не различаю горячее и холодное кожей, только глубокими тканями, если воздействие достаточно сильное. Я не чувствую боли от пореза, не ощущаю ткани одежды, не знаю, что значит — гладить рукой шелк или держать в ладони теплый камень.
Она говорила, как лектор, зачитывающий статью из медицинского справочника, но в самой этой отстраненности сквозило такое чудовищное одиночество, что у Даниила перехватило горло. Он, скульптор, для которого осязание было главным каналом связи с миром, вдруг вообразил себе жизнь без него — и ужаснулся. Это как ослепнуть. Как оглохнуть. Как лишиться половины души.
— С рождения? — спросил он глухо.
— Да. Врачи говорят — врожденная сенсорная невропатия. Редкий случай. Но у моего варианта есть особенность. — Она сделала паузу, и впервые за весь разговор ее лицо слегка изменилось: брови сдвинулись, словно она собиралась с силами. — Я не чувствую кожей, зато чувствую... другое. Эмоции. Не свои, а чужие. Я нахожусь рядом с человеком и знаю, что он испытывает. Это не чтение мыслей, скорее... эманация. Как если бы каждый человек звучал. Кто-то — скрипка, кто-то — виолончель, кто-то — расстроенное пианино. А некоторые молчат. Как эта глина.
Даниил молчал. История звучала невероятно, но почему-то он ей верил. Может, потому что в ее словах не было ни капли рисовки, ни малейшего желания поразить. Она просто констатировала. А может, потому что сам он, потеряв осязание, будто бы начал догадываться о существовании иных, неведомых каналов восприятия. Он не был мистиком, но искусство приучило его к тому, что реальность сложнее любых учебников.
— Вы пришли ко мне, чтобы я... что? — спросил он наконец. — Вылепил ваш портрет? Зачем это вам, если вы не чувствуете?
Ника сделала шаг к нему. Теперь они стояли совсем близко — он у стола, она напротив, и он чувствовал исходящий от нее холод, хотя в мастерской было тепло. Или это ему казалось?
— Я хочу почувствовать свое тело, — произнесла она тихо, но с такой интенсивностью, что каждое слово будто врезалось в воздух. — У меня есть тело, но я его не ощущаю. Я вижу его в зеркале, я могу им управлять, но оно как чужой костюм. Я не знаю, где мои границы. Иногда мне кажется, что меня вообще нет. Что я просто сгусток сознания, парящий в пустоте. А вы, — она вскинула на него глаза, и в серой глубине что-то дрогнуло, — вы работаете с телом. Вы умеете возвращать плоть глине, делать мертвое живым. Я подумала: если вы будете лепить меня, может быть, я смогу через вас... воплотиться.
У Даниила пересохло во рту. Он пытался осмыслить услышанное, и в голове мелькали обрывки: это безумие, это невозможно, зачем она мне, что я могу? Но помимо рассудка в нем уже проснулось иное — темное, голодное любопытство художника. Девушка с мраморной кожей, не чувствующая касаний, но видящая эмоции. Живой слепок. Совершенная натура для того, кто утратил осязание. Они как две половинки сломанного механизма — у одной нет входа, у другой выхода. Может, совместившись, они замкнут цепь?
— Вы понимаете, — сказал он хрипло, — что сеансы позирования — это долгие часы неподвижности? Что мне придется вас трогать, изучать ваше тело, чтобы перенести его в материал? Что вам будет, вероятно, скучно, неудобно, холодно — но вы этого даже не заметите? Что это может быть... мучительно?
— Мучительно — это хорошо, — спокойно ответила она. — Боль — это сигнал. Если я смогу почувствовать боль, значит, я еще существую.
Он смотрел на нее, пытаясь найти признаки безумия, но видел лишь холодную, почти стеклянную ясность. Она не была сумасшедшей. Она была предельно, пугающе разумна.




