Пятнадцать зим

- -
- 100%
- +

Глава 1. Засада у яра
Тьма в землянке не была черной — она имела густой, синевато-серый оттенок застоявшегося подземелья.
Первым восстанавливался слух. Не зрение, не осязание, а именно слух, обостренный пятнадцатью зимами непрерывного прислушивания к лесу. Андрей лежал неподвижно под тремя слоями изношенных, тяжелых, как сырая глина, овчинных тулупов и слушал. Лес снаружи молчал, но это было не доброжелательное молчание покоя, а давящая, звонкая тишина вымороженного насквозь пространства, когда мороз за окном опускается ниже тридцати пяти градусов и сухой сосновый ствол растрескивается вдоль волокон с коротким, сухим звуком, похожим на пистолетный выстрел.
Где-то под самым скатом крыши, в пакле между венцами, тихо трещал вымороженный сверчок. Он жил там уже третью зиму подряд — единственный живой свидетель того, что внутри этого бревенчатого склепа все еще держится крошечный пятак человеческого тепла.
Андрей медленно вытащил руку из-под тулупа. Воздух в землянке был настолько плотным и ледяным, что пальцы мгновенно занемели, будто их погрузили в сухую крошеную наледь.
Иней на бревнах потолка образовал за ночь пушистую, бахромчатую шубу. При каждом глубоком выдохе изо рта вырывался густой, серый клок пара, который тут же выпадал на шерстяное одеяло микроскопическими кристалликами льда.
Справа, у самого подножия нар, послышалось тяжелое, шуршащее движение.
Джек проснулся. Пес не вскочил, не начал потягиваться — за долгие годы в тайге он усвоил главное правило выживания в морозной норе: не делать ни одного резкого движения, пока воздух не прогреется хотя бы у пола. Пес просто перевернулся с боку на бок, глубоко и со свистом вздохнул и ткнулся влажным, горячим носом в голое запястье Андрея.
— Живой, — прохрипел Андрей.
Голос прозвучал чуждо, шершаво, как хруст сухой бересты под каблуком. За долгие дни молчания связки слипались, языковые мышцы отвыкали от сложной артикуляции, и каждое слово приходилось выталкивать из гортани с физическим усилием.
Он нащупал на низкой табуретке у изголовья деревянную плашку с зачищенным березовым росчерком, коробок со спичками и старый кусок каленого сурикового мела.
Каждое утро начиналось с одного и того же ритуала. Андрей поднялся на локтях, шипя от судороги, сжавшей промороженную поясницу, и провел мелом свежую вертикальную черту на опорном лиственном столбе, подпиравшем коньковый прогон.
Черта получилась неровной, дрожащей. Она стала четырехтысячной восемьсот девяносто второй.
Четыре тысячи восемьсот девяносто два дня. Пятнадцать лет без трех месяцев.
Срок, за который средний городской квадратный метр успел бы покрыться тремя слоями пыли, переехать в другие руки или сгореть дотла вместе с серверами, базами данных, регистрами собственности и самой памятью о том, что когда-то существовал Государственный реестр.
Андрей спустил ноги с нар. Его ступни, закрученные в обрывки войлока и перевязанные ремешками из сыромятной лосиной кожи, коснулись земляного пола. Пол был холоднее льда — земля промерзала вокруг подножия землянки на полтора метра в глубину, и только толстая подушка из сухой хвои и засыпанного сверху древесного угля спасала ноги от мгновенного отморожения.
Печь находилась в двух шагах. Это была кустарная, но монументальная конструкция: чугунная панель от старой совхозной плиты, врезанная в основание из красного обожженного кирпича, который Андрей три лета подряд таскал на горбу с руин животноводческой фермы за восемнадцать километров отсюда.
Он опустился на колени перед поддувалом.
Пальцы действовали вслепую, повинуясь рефлексам, доведенным за полтора десятка лет до абсолютного совершенства. В темноте он нащупал на печном уступе металлический короб из-под датского печенья. Внутри лежали заготовки: сухие, тонкие, как папиросная бумага, ленты березовой бересты, заготовленной в середине июля, когда сок уже ушел в корни, и кучка «смоляка» — мелко наколотой сосновой лучины, пропитанной смолой так густо, что она казалась янтарной и тяжелой.
Андрей чиркнул спичкой.
В Новом Мире спички были ценнее серебра. У него оставалось всего три коробка из тех сорока, что он успел унести из разграбленного сельпо в ноябре тридцать первого года. Поэтому он зажигал их только тогда, когда пальцы от холода полностью теряли чувствительность и не могли выбить искру из кресала.
Серная головка вспыхнула с коротким, сухим шипением, озарив землянку резким, мертвенно-синим светом.
В этот краткий миг выхватился весь его мир: бревенчатые стены, потемневшие от смолы и копоти; полка с аккуратно расставленными стеклянными банками, в которых хранились сушеные лисички, чага и мелкая сушеная пескарская рыбешка; ружье ИЖ-27 на кованых гвоздях; и тяжелый, обтянутый дерматином инженерный планшет, лежащий на столе под берестяным абажуром.
Язычок пламени переметнулся на бересту. Она мгновенно свернулась в тугую, чернеющую трубку, изошла густым, сладостно-смолистым дымом и принялась жадно поедать сосновые лучинки.
Андрей осторожно, едва дыша, чтобы не сбить неокрепший огонь, заложил в топку первые три березовые плашки. Дерево было сухим, выдержанным под навесом два года. Оно отозвалось на тепло радостным, чистым треском.
Печь ожила.
Вьюшка гулко ухнула, затягивая морозный воздух через приточную трубу, и по землянке поплыл первый, самый главный запах выживания — запах горячей березовой коры, древесного угля и сухой кирпичной пыли.
Андрей сел на корточки прямо перед открытой дверцей топки, протянув заскорузлые, покрытые глубокими черными трещинами ладони к оранжевому зеву пламени.
Джек подошел сзади, положил свою тяжелую, с седеющей мордой голову ему на плечо и ткнулся горячим дыханием в шею.
— Сейчас, друг, — шепнул Андрей, гладя пса по жесткому, заиндевевшему за ночь загривку. — Сейчас прогреем коробку. Попьем кипятку. Посмотрим, что там на южной просеке.
Он смотрел на то, как огонь быстро и бескомпромиссно уничтожает березовые волокна, превращая их в алый, светящийся изнутри пепел, и думал о том, что человеческий мозг устроен удивительно паршиво.
За пятнадцать лет он смог забыть таблицы интегралов, которыми когда-то оперировал на работе в НИИ. Он забыл номера телефонов родителей, зашифрованные в памяти с детства. Он забыл вкус свежего белого хлеба, запах бензина на заправке и ощущение чистого хлопкового постельного белья после горячего душа.
Но он никак не мог забыть тот самый последний вторник октября тридцать первого года.
День, когда в серверной их института одновременно погасли все индикаторы бесперебойников. Не просто выбило пробки или отключилась подстанция. В воздухе завис странный, сухой гул — звук, с которым разряжаются миллионы конденсаторов по всей планете, пока каскадный вирус, внедренный в первичные прошивки контроллеров, выжигал кремниевые кристаллы, превращая всю цивилизованную инфраструктуру в миллиарды тонн бесполезного пластикового и цветного лома.
В тот день Андрей был ведущим инженером системы навигационного контроля. У него был диплом с отличием, служебная квартира в центре города и новенькая иномарка в кредите.
Через три недели у него остался только рюкзак с инструментом, старое отцовское ружье и спасающийся от голодных стад горожан щенок, которого он подобрал у брошенного гастронома.
Печь гудела все сильнее, посылая в тесную коробку землянки волны сухого, спасительного тепла. Иней на бревнах потолка начал таять, превращаясь в блестящие тяжелые капли, которые с тихим падающим звуком — кап, кап, кап — брызгали на сухой земляной пол.
Вода в закопченном чугунном котелке закипела через полчаса. Она не бурлила весело, как на газовой конфорке в прежней жизни, а поднималась снизу тяжелыми, словно маслянистыми пузырями, выталкивая на поверхность темную, смолистую пену.
Андрей бросил в кипяток горсть сушеной чаги, три растертых между ладонями сухих плода шиповника и щепотку заготовленной с лета сосновой хвои. Запах сырого подвала в землянке окончательно уступил место терпкому, почти лекарственному аромату.
Это был его утренний рацион — жидкость, дававшая иллюзию сытости и теплоту, распространявшуюся по пищеводу до самого желудка. К отвару полагался кусочек вяленого пескаря — сухой, как березовая подложка, пластинки, которую приходилось разжевывать минут десять, прежде чем во рту появлялся солоноватый вкус рыбы.
Андрей ел медленно, сидя на краю нар и уставившись в одну точку на кирпичном боку печи.
Дневной калораж в Новом Мире рассчитывался им с точностью до грамма. Инженерное прошлое не умерло, оно просто сменило предмет учета: вместо пропускной способности каналов и энергопотребления стоечных серверов Андрей вычислял КПД собственного тела. Человек в условиях тридцатиградусного мороза при интенсивных физических нагрузках расходует от четырех до пяти тысяч килокалорий в сутки. Чтобы получить эту энергию из зимнего леса, нужно либо ежедневно добывать крупного зверя — что в одиночку без собаки и при ограниченном запасе патронов равносильно самоубийству, — либо тратить минимум движений на каждую технологическую операцию.
Каждый лишний шаг по глубокому снегу без лыж — минус пятьдесят килокалорий. Каждая неловкая рубка сухой березы, когда топор вязнет в мерзлой древесине, — минус тридцать. Ошибка в расчете теплоизоляции землянки — дополнительный расчехленный мешок с крупой за месяц.
— Ешь, Джек, — Андрей бросил псу сушеный лосиный мосел с остатками хрящей.
Пес ловко цапнул кость на лету, унес в угол под нары и загрохотал челюстями, дробно и ритмично разгрызая промерзшую ткань.
Пора было выходить наружу.
Подготовка к выходу из землянки зимой напоминала надевание скафандра перед выходом в открытый космос. Андрей начал с ног. На босые ступни, покрытые слоем сухой мозолистой кожи, наматывались портянки из тонкого шерстяного сукна — старого шинельного материала, выменянного еще в тридцатый год у кочевников за два набора отверток. Сверху натягивались вторые портянки, из промасленной фланели. Затем ноги вставлялись в «поршни» — самодельную обувь из сыромятной лосиной кожи, подшитую снизу толстыми полосами войлока, срезанного со старых валенок.
Сверху натягивались стеганые ватные штаны, затягивавшиеся на талии кожаным шнуром, и суконная куртка-кухлянка с капюшоном, подбитая изнутри заготовленным кроличьим мехом. Последним штрихом был тяжелый лосиный тулуп, подпоясанный широким ременным патронташем.
Перед тем как открыть внутреннюю дверь, Андрей натянул на лицо вязаный подшлемник, оставив только узкую щель для глаз.
Вход в землянку был организован по принципу шлюзовой камеры. Первая дверь — тяжелая, из трехслойной сосновой плахи, обитого войлоком, — вела в крошечные, темные сени длиной в два метра. Там хранились широкие лыжи-походники, лопаты, запас сухих дровишек на случай метели и стояли пустые ведра. За сенями располагалась вторая дверь, выходившая в наклонный бревенчатый ходок, прикрытый снаружи плетеным щитом и засыпанный плотным, слежавшимся сугробом.
Андрей отодвинул внутреннюю задвижку, с хрустом выбил плечом примерзшую дверь и шагнул в сени.
В нос ударил концентрированный, ледяной воздух. Он отличался от атмосферы внутри землянки так же, как чистый спирт отличается от разбавленного кваса. Это был абсолютный, обессоленный, стерильный холод, в котором не выживали бактерии и где любые запахи мгновенно застывали, превращаясь в невидимые ледяные кристаллы.
Он отодвинул наружный щит и выбрался на поверхность.
Свет ударил по глазам с такой силой, что под подшлемником мгновенно выступили слезы, тут же замерзшие на ресницах колючими капельками. Андрей зажмурился, подождал несколько секунд и медленно разжал веки.
Лес встречал его безупречной, звенящей чистой белизной.
Землянка располагалась на склоне небольшого песчаного увала, густо заросшего вековыми соснами и елями. Снизу, метрах в трехстах, пролегало русло замерзшей речушки, занесенное волнистыми барханами снега. На крыше землянки надуло почти двухметровый сугроб, из которого торчал только искривленный коленообразный патрубок трубы из оцинкованного железа.
Первым делом Андрей подошел к трубе.
Из нее не шел густой валящий дым, который в прозрачном зимнем воздухе виден за пять километров. Из патрубка вырывалось лишь едва заметное, дрожащее марево горячего воздуха. Сухая береза и сосновый смоляк, сгоревшие в правильной пропорции при отрегулированной подаче кислорода, не давали копоти.
Чисто, — отметил Андрей. — Дым рассеивается в кронах сосен, не оседая сажей.
Он обошел холм по периметру.
Это был ежедневный осмотр фортификации. За ночь у подножия увала не появилось новых следов: ни волчьих цепочек, пробивающих наст, ни сухих строчек куньих прыжков, ни — что было важнее всего — четких, тяжелых вмятин от широких охотничьих лыж человека.
В Новом Мире следы человека были опаснее следов любого хищника. Рысь или стая волков уйдут, чуя запах железа и пороха. Человек, ищущий чужой дым, придет именно на запах железа.
— Пошли за сушью, — сказал Андрей выскочившему вслед за ним Джеку.
Пес закрутился в свежем снегу, погружаясь по самую холку, радостно фыркая и выбивая носом белые фонтаны. Для него этот мороз был родной стихией, естественным состоянием мира, в котором не было воспоминаний о чистом асфальте и теплых батареях центрального отопления.
Андрей встал на широкие лыжи, подклеенные снизу камусом — жесткой шкурой с лосиных голеней. Камус работал как идеальный реверсивный клапан: при движении вперед ворс гладко скользил по насту, а при попытке отката назад жесткие волоски впивались в снег, позволяя без труда подниматься на самые крутые склоны.
Он направился в глухую балку, где три года назад буря повалила десяток старых сухих сосен.
Заготовка дров в тридцатиградусный мороз — это особое искусство, требующее от человека абсолютной концентрации. Ошибка при ударе топором на таком морозе может стать фатальной: сталь топорища становится хрупкой, как стекло, и при неверном угле касания мерзлого сучка от него может отскочить крупный осколок, или, что хуже, лопнет само топорище из тополевого или березового комля.
Андрей выбрал стоячую сухую сосну метров пятнадцати высотой. Дерево давно умерло, но кора с него полностью облетела, а древесина под воздействием ветров и солнца выморозилась до состояния кости.
Он сбросил тулуп на снег, оставшись в суконной кухлянке, чтобы не вспотеть. Вспотеть на морозе — значит подписать себе смертный приговор: сырое белье мгновенно остынет при первой же паузе, и замерзание начнется изнутри, от самого тела.
Первый удар топора отозвался звонким, сухим гулом, разнесшимся по замерзшему лесу.
От комля отскочила крупная, плоская щепка, янтарная на сколе и пахнущая сухой канифолью.
Андрей работал ритмично, подчиняя дыхание каждому замаху. Вдох — подъем топора над правым плечом, выдох — хлесткий, падающий удар под углом в сорок пять градусов. Выемка подруба расширялась споро. Древесина под лезвием не поддавалась мягко, как летом, а скалывалась с хрустальным треском.
Через пятнадцать минут ствол вздрогнул.
Верхушка сосны медленно накренилась, прорезая ветвями застывший воздух, со скрежетом зацепила соседнюю ель и с тяжелым, глухим уханьем рухнула в глубокий сугроб. Снежная пыль поднялась над балкой высоким белым столбом, медленно оседая в солнечных лучах.
Джек даже не повернул головы — он привык к этому звуку. Пес сидел на пригорке, внимательно сканируя ушами и носом открытое пространство к югу.
Андрей опирался на топорище, тяжело и часто дыша. Пар от его дыхания белым облаком повис в воздухе. Сердце стучало в ребра ритмично и мощно, перегоняя по жилам горячую кровь.
В такие минуты он чувствовал себя абсолютно живым.
Все фантомы прошлой жизни — неоплаченные счета, нереализованные проекты, лица давно умерших коллег, шум вечернего мегаполиса — рассыпались, уступая место чистой физике выживания. Существовала только эта упавшая сосна, этот топор, этот свинцовый наст и необходимость наколоть два чурбака, чтобы принести их к печи до того, как сизые сумерки накроют тайгу.
Он нагнулся, очищая комель сосны от снега, чтобы разметить кряжи.
И в этот момент Джек тихо, коротко рыкнул.
Это не был лай на белку или поскуливание от холода. Это был низкий, вибрирующий звук, идущий из самой глубины грудной клетки — звук, означавший только одно: чужой запах.
Андрей мгновенно замер. Напрягшись, он медленно выпрямился, не выпуская из рук топора, и перевел взгляд туда, куда были направлены острые уши пса.
На юг. К старой просеке электропередач.
Замирание было моментальным, рефлекторным. В мире, где отмена законов цивилизации возвращает человека в пищевую цепь, пауза между подозрительным звуком и движением означает границу между жизнью и быстрой, непрощающей смертью.
Андрей не повернул головы резко. Он лишь замедлил дыхание, позволяя морозному воздуху тонкой, ледяной струйкой проникать сквозь шерстяную ткань подшлемника, и медленно, без единого металлического щелчка, опустил топор лезвием в мягкую снежную подушку.
Деревянное топорище легло на его колено. Пальцы в тяжелой рукавице сжались на березовом комле так, что побелели костяшки.
Джек застыл в полуметре от него. Холка пса поднялась жестким, зубчатым гребнем, губы слегка приподнялись, обнажая желтоватые, с налетом клыки, но ни единого звука — ни поскуливания, ни рыка — больше не вырвалось из его пасти. Пес знал правила игры. Он смотрел строго на юг, туда, где за густым ельником пролегала старая советская просека линии электропередач — тридцатиметровая просека, рассекавшая тайгу от самого горисполкома бывшего райцентра и уходившая за синеющие увалы.
В вымороженном воздухе не было слышно ничего, кроме тихих, хрустальных щелчков — это остывал срубленный ствол сосны. Но сам воздух изменился.
В нем проскользнуло едва уловимое колебание — не запах, не звук, а физическое ощущение присутствия посторонней массы в абсолютном ничто. Так птицы чувствуют приближение грозового фронта за десятки километров, когда барометрическое давление едва начинает свое падение.
Андрей медленно опустился на правое колено, утопая в сугробе по самое бедро.
— Лежать, — едва шевельнув губами, сформировал он звук без дыхания.
Джек мгновенно осел в снег, растворяясь в белой крупе.
Первым делом Андрей замаскировал свежий сруб. Яркая, желтая, как яичный желток, древесина свежей сосновой щепы на фоне белого наста горела в зимнем лесу, как сигнальный костер. Он нагреб саперной лопаткой широкую плашку рыхлого снега, присыпал подруб на комле, утоптал его рукавицей и сверху бросил пару еловых лап. Поверхностному наблюдателю со стороны балки теперь казалось, что дерево просто рухнуло от тяжести налипшего наста и старого бурелома.
Затем он надел тулуп, не продевая рук в рукава, а набросив его на плечи, как плащ. Трофейный пистолет-пулемет «Кедр», короткий, тяжелый, с потертым металлическим прикладом, уже висел на его шее на брезентовом ремне. Андрей снял предохранитель. Сухой, четкий щелчок затвора потонул в густом шерстяном воротнике.
Движение к просеке заняло двадцать минут.
Это не была спешная рысь. Андрей двигался так, как ходят рыси на охоте: шаг — пауза в пять секунд, во время которой взгляд сканирует пространство по дуге в сто восемьдесят градусов, затем второй шаг. Камус на лыжах работал бесшумно, но даже этот едва слышный шелест ворса о наст казался Андрею в звенящей тишине леса оглушительным грохотом.
Он обошел балку по дуге, держась за стволами вековых елей, чьи нижние ветви провисали под тяжестью снега до самой земли, образуя естественные непроницаемые ширмы.
Просека открылась внезапно.
Когда-то, в советскую эпоху, по ней стояли высокие стальные опоры высоковольтки. Сейчас от них остались лишь изувеченные ржавые пасынки, выпирающие из сугробов, да покосившиеся деревянные столбы с обрывками алюминиевого провода, запутавшегося в кронах молодой березовой поросли.
Андрей залег на гребне песчаного бруствера, заваленного мощным вывороченным пнем лиственницы.
Он вытащил из внутреннего кармана кухлянки старый советский монокуляр восьмикратного увеличения. Металлический корпус жег пальцы через шерсть рукавицы. Чтобы линза не запотела от горячего дыхания, Андрей прижал окуляр к глазу, затаив дыхание и выпуская пар в сторону, через угол подшлемника.
Картинка в окуляре дернулась, обрела четкость.
Просека была пуста. Белое, ослепительно-серое полотно снега, рассеченное кое-где редкими строчками лисьих следов. Наст казался нетронутым.
Но Андрей не торопился опускать оптику. Он знал, что неискушенный глаз ищет в лесу силуэт человека — стоящего, идущего, выделяющегося темным пятном на белом. Лесной глаз ищет прямые линии и неправильные тени. В природе нет идеальных прямых линий, кроме тех, что оставляет за собой человеческий инструмент.
И он увидел ее.
Метрах в трехстах к югу, у самого края березовой поросли, наст был перерезан.
Это была не старая, занесенная ночной метелью канавка. Это была свежая, жесткая, ровная линия, выбитая в слежавшемся снегу не более двух часов назад. Широкая траншея — сантиметров сорок в ширину, с рваными, не успевшими закристаллизоваться краями.
След шел с юга на север. Он огибал подножие увала и вел прямо в сторону его, Андрея, речного каньона.
Андрей почувствовал, как внутри у него все сжалось в ледяной, тугой узел.
За пятнадцать лет его землянка, похороненная под трехметровым слоем дерна и сугробов, ни разу не привлекла чужого внимания. Для редких бродяг и кочевников, промышлявших вдоль старого тракта в ста пятидесяти километрах к востоку, этот таежный массив считался мертвым, вымороженным углом, где нет ни добычи, ни руин, ни складов.
Он сполз с бруствера назад, в чащу, подождал Джека и на коленях подобрался к самому краю траншеи.
Анатомия следа рассказывала историю без слов, на сухом и жестоком языке фактов.
Андрей опустился на корточки, снял рукавицу и осторожно, едва касаясь пальцами, ощупал структуру снега внутри отпечатка.
Шел один человек.
На нем были не профессиональные охотничьи лыжи-походники с камусом, а кустарные, сбитые из широких сосновых дранок полозья, обтянутые сырой конской шкурой. Волок был глубоким, рваным, неровным. Правая лыжа постоянно подворачивалась внутрь, оставляя на боковой стенке траншеи глубокий зазубренный задир.
Человек ранен или смертельно утомлен, — мгновенно оценил Андрей. — Нога заваливается на внешний край. Шаг короткий, всего сантиметров сорок. Человек не скользит, он с трудом волочит ногу за ногой, опираясь на одну длинную палку.
Но самым страшным было не это.
В трех метрах позади первого следа, точно по его руслу, шли еще две цепочки.
Другие лыжи. Заводские, узкие, подкованные стальной полосой по канту — армейский или полицейский стандарт. Шаг этих двоих был широким, размашистым, быстрым. Они не ломали наст, а неслись по нему с уверенной, хищной грацией людей, которые знают, что их жертва обречена и выдохнется на ближайшем подъеме.
У одного из преследователей на конце правой лыжной палки отсутствовало кольцо-ограничитель — штырь вонзался в снег на всю глубину, оставляя рядом с траншеей ровные, круглые дыры, похожие на проколы от лома.
«Старание».
Это слово вспыхнуло в сознании Андрея с отчетливостью раскаленного клейма.
Он знал о них. За эти пятнадцать лет до его угла долетали редкие, жуткие слухи. В двухстах километрах к югу, на базе бывшего исправительно-трудового комплекса и цементного завода, образовалась структура, назвавшая себя «Старанием». Они не строили новый мир и не пытались восстановить старый. Они создали жесткую, рабовладельческую систему, заточенную под одну задачу — выжимать ресурсы из замерзшей земли руками пленников.
Те, кто попадал в их лапы, жили в среднем две зимы. Они вторыми и третьими номерами крутили ручные приводы на рудниках, валили лес вручную и обжигали известь в открытых печах. Для контроля использовалось горячее клеймение — буквы «СТ» на левой щеке — и постоянные карательные патрули, прочесывавшие прилегающие леса на снегоступах и легких лыжах.
Загонщики Рогожина. Бывшие браконьеры, егеря, уголовники, продавшие свою лютость и знание тайги за пайку технического жира и право убивать любого, кто не имеет клейма.
И они были здесь. В его лесу. В полутора часах ходу от землянки.
Андрей поднялся с колен. Его лицо под подшлемником превратилось в сухую, застывшую маску.
Беглец шел вслепую, пробиваясь сквозь бурелом по инстинкту, выбирая наименьшее сопротивление рельефа. Если он продолжит двигаться вдоль южного склона увала, через двадцать минут он выйдет прямо к речному каньону. К тому самому месту, где у Андрея стоят настороженные петли на зайцев и где над обрывом поднимается прозрачное марево от его печи.



