Подпись свидетеля

- -
- 100%
- +

ПОДПИСЬ СВИДЕТЕЛЯ
роман
ОГЛАВЛЕНИЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
Бархатная лента, натянутая через проём ворот, намокла за ночь и обвисла, как бельё на верёвке.
Человек в форме курил, спрятав сигарету в кулак.
— Кто.
— Дербенёв. Адвокат. К Гущину.
Удостоверение он держал открытым. Человек смотрел на фотографию дольше, чем требовалось, потом отцепил ленту с одного гвоздя и оставил висеть на втором.
— Второй дом. Направо. Вас встретят.
— Кто.
— Следователь.
Двор был длинный и пустой, и в нём стояла та особенная тишина, которая бывает в местах, где много лет никто не ходит по прямой. Слева — флигель с заколоченными окнами, справа — службы, дальше дом: два этажа серого камня, четыре окна с белыми простенками, облупившийся герб на фронтоне, который никто не пытался починить лет тридцать. Гравий размыло, и на нём темнели следы протектора — скорая, две полицейские машины и что-то тяжёлое, что уехало ещё до рассвета.
На крыльце стояла женщина в куртке поверх форменной рубашки. Волосы она собрала наспех, и одна прядь держалась отдельно, вдоль щеки. Когда он поднялся на три ступени, она посмотрела на него ровно столько, сколько нужно, чтобы понять, что за человек поднимается.
— Корн, — сказала она. — Вера Борисовна. Я веду дело.
— Дербенёв.
— Знаю. — Она не подала руки. — Вас назначили вчера в двадцать один сорок. Клиент признался вчера в шесть утра. Вы не спешили.
— Я выехал ночью. Сто двадцать километров по размытой дороге.
— Значит, выехали ночью, — согласилась она. — И всё равно опоздали на сутки.
Она повернулась и вошла в дом, не проверяя, идёт ли он.
В сенях пахло мокрым деревом и чем-то аптечным. Дом был больше, чем казался снаружи: за сенями открывалась анфилада — три проёма подряд, и в самом дальнем, у окна, стоял стол, накрытый простынёй. Матвей не стал спрашивать, что под простынёй. Он и так знал: пусто. Всё давно вывезли.
Кухня оказалась единственной комнатой в доме, где было тепло. На плите стоял чайник, и под ним ещё тлел газ, будто кто-то вышел на минуту и забыл. Вера села не на хозяйское место, а сбоку, у окна, спиной к свету, и положила на стол папку.
— Смотрите, — сказала она. — Это не тайна. Это уже не тайна.
Матвей открыл. Сверху лежал лист с напечатанным на машинке текстом — телефонограмма, принятая четырнадцатого августа.
— В шесть сорок одна минуту, — сказала Вера, — в дежурную часть позвонил Пётр Ильич Гущин, смотритель этой усадьбы, с мобильного телефона, стоя на этом крыльце. Он сказал: приезжайте, я убил Корн. Он не входил в дом. Он ждал нас у ворот, в двадцати метрах от двери, и всё это время курил.
— Откуда он знал, что она мертва?
— Вот, — сказала Вера. — Вот именно.
Она перевернула лист. Дальше шёл протокол осмотра.
— Спальня на втором этаже. Тело на кровати, под одеялом, лицом вверх. Механическая асфиксия. Орудие — подушка с её же постели, оставлена на месте. Следов борьбы нет. — Она помолчала. — Совсем нет. Ни ссадин, ни синяков, ни обломанных ногтей.
— Пожилой человек в постели.
— В крови фенобарбитал. Она принимала его каждый вечер, двадцать лет, по назначению врача. Доза обычная, но человек спит и не просыпается до половины шестого.
— Значит, убийца знал, что она спит крепко.
— Убийца жил с ней в одном доме, — сказала Вера ровно. — Или заходил в этот дом много лет.
Он листал дальше. Дверь была заперта изнутри. Ключ остался в замке, и его вынимали потом, через вскрытую филёнку. Окно закрыто на закрашенную задвижку. Дверь вскрыли в семь часов десять минут.
— Второй ключ? — спросил Матвей.
— Второй ключ у нас, — сказала она. — Изъят при задержании.
Она произнесла это без всякого выражения, и именно поэтому он понял, что это главный довод обвинения: человек, у которого нашли ключ от запертой комнаты, сказал, что убил. Дальше можно было не работать.
— Хорошо, — сказал он. — Я хочу её увидеть.
— Вас туда никто не пустит.
— Меня туда пустите вы.
Вера посмотрела на него долго.
— Зачем?
— Потому что вы сами не верите, что всё так просто, — сказал Матвей. — Иначе вы бы не открыли дверь адвокату, который опоздал на сутки.
Она встала.
По лестнице на второй этаж они поднимались молча. Ступени были стёртые посередине, каждая со своим изгибом, и на четвёртой Матвей почувствовал под подошвой что-то неверное — не скрип, не провал, а короткую мягкость, будто доску недавно меняли и плохо вогнали.
— Здесь ремонт, — сказала Вера, не оборачиваясь. — С июня.
— Кто затеял?
— Хозяйка.
На втором этаже было четыре двери. Три открыты, четвёртая заклеена полосой бумаги с печатью, и бумага была приклеена неровно, с одного угла отходила.
Вера отклеила её за угол и открыла дверь.
Комната была небольшая и очень аккуратная. Кровать застелена — тем способом, которым застилают люди, всю жизнь встающие в половине шестого. В изголовье три книги, все с закладками. У окна письменный стол: стопка бумаги, очки в твёрдом футляре, термометр в стакане, блюдце с монетами. Пахло валидолом и старой шерстью.
Матвей осмотрел по часовой стрелке, как его учили в двадцать два года и как он с тех пор делал всегда, и остановился на двери.
— Она была заперта?
— Заперта, — сказала Вера. — Изнутри.
— Ключ?
— В замке. Изнутри. — Она сказала это ровно, без нажима. — Второй у нас. Тоже.
Он подошёл. Дверь была старая, филёнчатая, с накладным замком, поставленным, судя по следам, ещё при прежних хозяевах, и с защёлкой — пружинной, врезанной в торец. Ключ торчал из скважины, бородка была обращена в комнату. Чтобы запереть снаружи, нужно было бы оставить ключ внутри и как-то закрыть — то есть оставить его в замке, стоя снаружи. Это уже не слесарное дело, а фокус.
Он прикрыл дверь и услышал, что защёлка не щёлкнула.
— Она через раз срабатывает, — сказала Вера, не оборачиваясь. — Я её в июне просила поменять, мать сказала: доведёшь до юбилея, потом.
Матвей открыл дверь за ручку и посмотрел на торец. Защёлка была стёртая, язычок ходил с задержкой, и в гнезде ответной планки лежала выкрошенная пыль.
Он закрыл дверь второй раз, сильнее. Защёлка щёлкнула.
Окно: две створки, старая задвижка, закрашенная вместе с рамой. Краска в пазах не треснула.
— Окно закрыто изнутри, — сказала Вера. — Задвижку месяц не открывали. Мы проверяли.
— У вас тут всё проверяют.
— У нас тут всё очевидно, — ответила она. — Это хуже. Когда всё очевидно, я не сплю.
Он вернулся к столу. Стопка бумаги, очки, термометр, блюдце. И у самого края, под правой рукой, как кладут то, что читают часто, — фотография. Верхняя была гладкая, глянцевая, чуть пожелтевшая по углам.
Она лежала лицом вниз.
Матвей взял снимок, не спрашивая, и перевернул.
Август. Двор тот же, что он видел утром, только не размытый и без следов. Слева флигель, ещё живой, с открытыми окнами. В центре пятеро, все зажмурились от солнца, и по теням видно, что снимали около полудня. Шестой, снимавший, в кадр не попал.
Лидия Густавовна — лет на двадцать моложе, спина та же, седого узла нет, тёмные волосы уложены тяжёлой волной. Рядом с ней мужчина в рубашке с коротким рукавом, широко улыбающийся: широкая кость, обветренное лицо, руки на уровне пояса.
Потом девушка. Стриженная под каре, стоит чуть отдельно, руки за спиной, смотрит не в объектив, а в сторону, за кадр, и от этого её лицо кажется старше, чем должно быть. Шестнадцать, может, семнадцать.
Дальше парень лет двадцати четырёх, в белой рубахе, расстёгнутой на две пуговицы, с той беспечной осанкой, которую даёт уверенность, что ничего плохого не случится.
И у самого края девочка с коротко обрезанными волосами, смеётся и прикрывается ладонью от солнца.
Матвей посмотрел на них всех и не почувствовал ничего. Потом посмотрел ещё раз, начиная слева, и на втором человеке справа остановился.
Стоял мужчина в льняной рубашке, чуть в стороне от остальных, руки опущены вдоль тела. Плечи как у людей, которые много сидят. Левая манжета застёгнута, правая расстёгнута — он всегда расстёгивал правую, потому что она жала.
Он узнал себя не по лицу. Лицо было молодое и совсем чужое. Он узнал себя по рукам.
Двадцать лет назад кто-то снял его в этом дворе, а он этого дня не помнил.
Он понял, что стоит слишком долго, и заставил себя отвести глаза. Потом поправил левую манжету — коротким, привычным движением, о котором знал только он.
Вера Корн смотрела не на фотографию. Она смотрела на его руку.
— Вы помните этот день? — спросила она.
Матвей положил снимок лицом вниз, туда же, где взял, и разгладил край.
— Нет, — сказал он.
— Жаль, — сказала Вера. — Я помню.
Глава 2
Изолятор в райцентре был старый, ещё земский: толстые стены, высокие окна, решётки, вваренные в кирпич так давно, что кирпич успел нарасти вокруг прутьев. Матвей шёл за конвоиром по коридору, где пахло хлоркой и мокрой шерстью, и считал двери. Их было девять, и только за одной было тихо.
Петра Ильича Гущина привели через десять минут. Он был большой человек — не толстый, а именно большой, как бывают большими люди, которые всю жизнь что-то поднимают. Седой, коротко стриженный, в чёрной рубашке и чёрных брюках, без ремня и без шнурков. Сел напротив, положил руки на стол и посмотрел на Матвея спокойно, без интереса.
— Дербенёв, — сказал Матвей. — Матвей Львович. Я ваш защитник.
— Не нужен.
— Это не вопрос желания. Суд назначил.
— Я подписал всё, что надо, — сказал Гущин. — Больше подписывать нечего.
Матвей раскрыл папку, положил перед собой лист и развернул его к собеседнику. Он не стал читать вслух: люди, которые всё подписали, не любят, когда им читают их собственные слова.
— Вам дадут от восьми до двенадцати, — сказал он. — Вы выйдете в семьдесят три. Если выйдете.
— Хорошо.
— Хорошо?
— Хорошо.
Матвей откинулся на спинку. Стул был привинчен к полу, и откинуться получилось только наполовину.
— Расскажите мне про утро четырнадцатого.
— Пришёл. Позвонил. Дождался.
— Во сколько пришли?
— В половине седьмого.
— Откуда?
— Из дома. Смотрительский дом за парком, двести метров.
— Вы вошли в усадьбу?
— Нет. — Гущин сказал это без запинки. — Стоял на крыльце. В дом не заходил.
— Почему?
— Незачем.
Матвей медленно кивнул.
— Вы стояли на крыльце и позвонили в полицию, потому что знали, что Лидия Густавовна мертва. Как вы это узнали?
Впервые за разговор Гущин отвёл глаза. Не виновато, не испуганно, а так, как отводят их от слишком яркого света: нехотя и с усилием.
— Услышал, — сказал он.
— Что именно?
— Всё.
Больше он на это не сказал ничего, и Матвей не стал давить. Он давно знал правило: самое важное люди говорят не тогда, когда их спрашивают, а когда пауза становится невыносимой. Он сделал паузу и подождал.
— Я убил, — сказал Гущин. — Но дверь запер не я.
— Как это понимать?
— Дверь была заперта. Я её не запирал.
— Тогда кто?
Гущин молчал так долго, что стало слышно, как за стеной кто-то ходит — три шага туда, три обратно.
— Тот, кто имеет право, — сказал он наконец.
Матвей записал фразу в блокнот, целиком, вместе с паузой, и обвёл её. За двадцать лет практики он научился не спорить с бессмыслицей, а складывать её в отдельный карман — иногда она потом пригождалась.
— Хорошо, — сказал он. — Тогда давайте по порядку. Вы её знали сорок лет.
— Больше.
— Вы у неё работали.
— Смотрителем. Двадцать восемь лет.
— Вы её ненавидели?
— Нет, — сказал Гущин.
— Тогда почему?
Гущин посмотрел на него, и в этом взгляде не было ни злобы, ни горя, ни того особенного блеска, который появляется у людей, когда они наконец нашли, кому исповедаться. Была усталость человека, который всё решил и теперь ждёт, когда остальные перестанут задавать вопросы.
— А почему вы спрашиваете? — сказал он. — Вы же меня защищаете. Вам не всё ли равно.
— Мне не всё равно, — сказал Матвей. — Я хочу понять, за что вы садитесь.
— За то, что не уберёг, — сказал Гущин. — А срок дадут за формулировку.
Матвей записал и это.
— Её похоронят здесь? — спросил Гущин.
— В среду. Рядом с мужем.
— На кладбище за рекой. Там земля сырая, — сказал Гущин, и в его голосе не было ничего, кроме деловитости. — Надо, чтобы гроб сносили с левой стороны. С правой проваливается.
— Я передам.
— Передайте.
Он снова замолчал. Матвей смотрел на его чёрную рубашку, на чёрные брюки, на то, как аккуратно они выглажены, и понял, что человек в этих вещах не первый год. Так одеваются не в траур на неделю. Так одеваются в траур на всю оставшуюся жизнь.
— У вас есть родные? — спросил Матвей.
— Никого.
Матвей не смотрел на его лицо, но слышал, как изменилось дыхание: короткий вдох не на месте, между двумя словами.
— Смотрительский дом в ваше имя?
— В моё.
— Что с ним делать, если посадят?
— Пусть стоит.
— В нём кто-то живёт?
— Никто, — сказал Гущин. — Пусть стоит.
Он встал, не дожидаясь конвоира, и это был первый его неточный жест за всё свидание — слишком быстрый, слишком готовый. Матвей тоже встал.
— Пётр Ильич.
— Что.
— Я приеду послезавтра. И послезавтра, и в среду. Вы можете не разговаривать, это ваше право. Но я буду приезжать.
— Зачем.
— Потому что вы сказали «дверь запер не я», — ответил Матвей. — Люди, которым всё равно, так не говорят.
Гущин остановился у двери. Посмотрел на него — уже в третий раз и уже иначе, чем в первый.
— Я тебя знаю, — сказал он. — Ты приезжал. Тогда.
— Я здесь впервые в жизни, — сказал Матвей.
— Тогда я тебя не видел, — сказал Гущин и постучал в дверь, чтобы его уводили.
К двум часам дня Матвей был в райцентре. Гостиница называлась «Ключанка», состояла из восьми номеров и одной женщины за стойкой, которая выдала ему ключ с деревянной биркой и предупредила, что горячая вода бывает по вечерам, а не всегда.
В номере он открыл ноутбук и полтора часа читал то, что было выложено в сеть. Скверный, серый, неполный интернет районной библиотеки: подшивки местной газеты за две тысячи четвёртый, отсканированные без разбора и выложенные как есть, страницами, с пятнами от воды.
В номере за двадцать третье августа две тысячи четвёртого года, в колонке происшествий, между сообщением о краже велосипеда и заметкой о ремонте моста, было шесть строк:
«В ночь на четырнадцатое августа в районе деревни Белые Ключи утонула в реке Ключанке несовершеннолетняя Гущина Дарья Петровна, шестнадцати лет, учащаяся. Поиски тела результатов не дали. Возбуждено дело по факту несчастного случая. Следствие продолжается».
Матвей прочитал это дважды.
Потом он открыл фотографию — ту, из спальни, — он сфотографировал её на телефон, пока Вера отвернулась к окну, и весь путь до райцентра не думал об этом, а теперь открыл.
Девушка в каре, руки за спиной, взгляд за кадр. Шестнадцать лет. Дочь смотрителя.
Матвей закрыл ноутбук и долго сидел в темноте, потому что не хотел вставать и включать свет.
Он помнил то лето как череду подробностей, ни одна из которых никуда не вела: запах пыли на верхних полках библиотеки, ломкий шрифт описи, комары, жара, узкая кровать в гостевой комнате. Он помнил, что был счастлив — просто потому, что в девятнадцать лет можно быть счастливым без причины, в чужом доме, за чужой счёт.
Он не помнил ни одного человека с этой фотографии.
И, что было хуже всего, он не помнил, чтобы уезжал.
Утром, уже у двери, Гущин обернулся и сказал ему в спину:
— Вы её не защищайте.
— Кого?
— Её защищать не надо.
Матвей тогда решил, что он про убитую.
Глава 3
В людской пахло варёным луком и немного — пылью, которую вытирают каждый день и которая всё равно возвращается.
Женщина лет пятидесяти пяти, полная и быстрая, поставила перед ним тарелку, не спрашивая, голоден ли он, и села напротив, положив руки на стол.
— Софья Андреевна, — сказала она. — Кислицына. Двадцать лет здесь.
— Дербенёв.
— Знаю. — Она вздохнула. — Все уже знают. Защитник.
— А вы против?
— А я не за и не против, — сказала Софья. — Я суп варю. Ешьте, он с утра.
Суп был горячий, с крупой и курицей, и Матвей вдруг понял, что не ел с восьми утра и что это первый нормальный запах за сутки.
— Кто в доме живёт? — спросил он.
— Сейчас? Я. Лидия Густавовна жила наверху. Илья Борисович приезжает. Анна Николаевна — она при архиве, с июня.
— Анна Николаевна.
— Ремизова. — Софья произнесла фамилию чуть быстрее, чем предыдущие слова. — Хорошая женщина. Тихая. Руки золотые.
— Она где живёт?
— Во флигеле. Там две комнаты жилые, остальное заколочено.
— Давно она здесь?
— С июня. Приехала, показала письмо от Лидии Густавовны, ну и всё. Лидия Густавовна её сама наняла, через агентство, что ли. — Софья махнула рукой. — Я в это не лезу.
— Она вам нравится?
— А чего ей не нравиться. — Софья помолчала. — Только она не ест с нами. Никогда. И на кладбище не ходит.
— На какое кладбище?
— На наше, за рекой. Там все лежат. — Софья посмотрела на него прямо и без всякой хитрости. — Двадцать лет все ходят, а она не ходит. Хотя кто ей там нужен, она нездешняя.
Матвей отодвинул тарелку.
— Софья Андреевна. Лидия Густавовна запирала дверь на ночь?
— Запирала. Всегда. — Она ответила сразу, не задумываясь. — Ещё при Борисе Аркадьевиче начала, а как он помер — совсем. Она и днём-то запиралась, если одна в доме. У неё сердце было плохое, она боялась, что помрёт ночью и никто не услышит.
— То есть запиралась она изнутри сама.
— Сама. Ключом. — Софья нахмурилась. — Только ключа-то у неё один был. Она его в столе держала, в верхнем ящике, где бумаги.
— Один?
— Один, — сказала Софья и вдруг сбилась. — То есть... осенью она второй отдала.
— Кому?
— Петру Ильичу. — Она сказала это тише. — Она осенью слегла, ночью, никого не было, скорая ехала полтора часа. Ну и она ему отдала ключ — на случай приступов. Чтобы он мог войти.
— Значит, у него был ключ от комнаты, где её нашли.
— Был, — сказала Софья. — Я на следствии тоже так сказала. Как было, так и сказала.
Она встала и принялась собирать посуду, хотя он ещё не доел. Это была не грубость, а способ закончить разговор, и Матвей это понял и не стал её держать.
На веранде сидел старик в светлом пиджаке, с папкой на коленях и с зонтом у ноги, хотя дождь кончился ночью. Он встал, когда Матвей поднялся по ступеням, — коротко, аккуратно, чуть наклонив голову.
— Лемешев, — сказал он. — Аркадий Терентьевич. Нотариус. Веду дела Корнов с девяносто четвёртого.
— Дербенёв.
— Наслышан. — Он сел обратно и указал на второе кресло. — Я приехал по надобности, но, полагаю, теперь всё это отложится.
— Завещание?
— Завещание, — согласился Лемешев. — И ещё кое-какие распоряжения. Лидия Густавовна за последний год трижды меняла волю. Трижды, за год, — повторил он с удовольствием человека, у которого всё разложено по датам. — Последняя редакция — двадцать второго июня.
— В пользу фонда?
— В пользу фонда, — сказал Лемешев. — Усадьба, земля, собрание. С условием музея и сохранения имени. Илья Борисович, полагаю, вам уже об этом говорил или скажет.
— Он приехал?
— Сегодня утром. — Нотариус взглянул на часы, будто проверяя, не опоздал ли он сам. — Я его видел в сенях, но разговаривать мы не стали. У него, знаете ли, манера разговаривать так, что потом не хочется.
Матвей сел.
— Аркадий Терентьевич. Кто ещё, кроме вас, знал, что ключ от спальни отдан Петру Гущину?
— Я знал, — сказал нотариус. — Пётр Ильич знал, естественно. Софья Андреевна знала, потому что она тут всё знает. Лидия Густавовна могла сказать кому угодно, она была женщина прямая и не любила тайн... — он сделал маленькую паузу, — из бытовых.
— А не из бытовых?
— Не бытовые тайны, — сказал Лемешев, вставая, — существуют ровно до того дня, когда их становится выгодно продать. Я работаю с людьми сорок восемь лет и вынужден это признать, хотя мне это неприятно.
Он взял зонт.
— Я завтра уеду в город. Если понадоблюсь, телефон у следователя.
— Ещё одно, — сказал Матвей. — В доме остались старые бумаги? Двадцатилетней давности, по имению.
— В доме, — сказал Лемешев, — осталось всё. Дом стоит двести лет, и в нём ничего никогда не выбрасывали. — Он сошёл на ступень и обернулся. — И, простите мне совет, который вы не просили: не трогайте того, что лежит в нижних шкафах. Там нет ничего, кроме печали.
Архив занимал три комнаты в дальнем конце первого этажа: две с картотечными шкафами и одна — угловая, с одним узким окном, заставленным так, что света в ней почти не было.
Женщина сидела спиной к двери, при свете настольной лампы, и что-то перекладывала. На обеих руках были нитяные перчатки без пальцев.
— Анна Николаевна?
Она не вздрогнула, но перестала двигать руками и только потом обернулась.
— Да.
Лет тридцати пяти. Короткая стрижка, тёмная рубашка, ничего лишнего на лице. Когда она повернула голову, за ухом, чуть ниже линии волос, показался шрам — короткий и ровный, как будто от узкого предмета.
— Дербенёв. Защитник Гущина.
— Знаю. — Она сняла одну перчатку, потом вторую, аккуратно положила их на стол. — Я вас видела утром. Вы поднимались в спальню.
— Вы там были?
— Я нашла... — Она остановилась. — Нет. Меня там не было. Я была во флигеле. Тело нашёл он.
— Пётр Гущин.
— Да.
— Вы видели его утром?
— Видела.
— И что он делал?
— Стоял у ворот и смотрел в землю, — сказала Анна. — Не подходил к дому. Я потом об этом подумала и до сих пор не понимаю.
— Что здесь за работа? — Матвей показал на шкафы.
— Опись. Всё, что в доме, — на учёте, но учёт сорок лет не сверялся. Лидия Густавовна хотела привести в порядок до юбилея дома. В сентябре сто лет музею... если считать по дате, которую она себе выбрала.
— Она вам платила?
— Тридцать тысяч. Плюс комната во флигеле.
— Много.
— Это её цена за мой месяц, — сказала Анна ровно. — Не моя.
Он обвёл взглядом комнату. Стол, лампа, три ящика на полу, каталог на подставке, а на подоконнике, между двумя стопками книг, выцветший прямоугольник на обоях — темнее остальной стены, с чуть заметной волнистой каймой по краю.
— Здесь что-то стояло, — сказал он.
— Ваза, — сказала Анна. — Синяя, с драконом по тулову. Гжель... скорее, не гжель, но грубая керамика. Её убрали в запасник, когда я начала разбирать угловую.
— И давно её убрали?
— Её не убирали. — Анна посмотрела на него, и в её лице ничего не изменилось, но голос стал суше. — Её здесь нет двадцать лет. Я вижу по обоям.
Матвей не сразу нашёл, что сказать, а когда нашёл, она уже снова надела перчатки.
Глава 4
Он вернулся в архив через сорок минут, когда Анна ушла обедать.
Дом в середине дня был не тот, что утром. Свет стоял низко и падал через анфиладу прямо на пол, длинными полосами, в которых висела пыль. Матвей постоял, слушая. Ни шагов, ни голосов, ни радио — только где-то далеко, за стеной, ровно и часто стучало: ремонт.
Угловая комната с одним узким окном имела четыре стены. Три были заняты шкафами. Четвёртая, та, что выходила в сторону двора, была закрыта высоким картотечным корпусом, придвинутым почти вплотную.
Почти.
Матвей присел и посмотрел на щель. Между корпусом и стеной оставалось сантиметров двадцать — достаточно, чтобы увидеть, что стена за ним не сплошная. В ней была дверь: узкая, одностворчатая, выкрашенная той же краской, что и стены, с наличником, зашпаклёванным вместе с обоями. Если бы не наличник, её нельзя было бы заметить вообще.
Он подёргал корпус. Тот пошёл на удивление легко — по полу, на войлочных подкладках, оставляя за собой четыре тёмные полосы в пыли, точно такие же, как в двух сантиметрах левее.
Значит, корпус двигали. И двигали недавно, и не один раз.
Матвей отодвинул его ещё на полметра, наклонился и увидел то, что искал: в двери не было ни одного гвоздя. В ней остались четыре тёмных отверстия, два вверху, два внизу, и отверстия были чистые, без ржавчины, — значит, гвозди вынули недавно. Изнутри, со стороны двери, не было ни засова, ни замка, ни ручки. Только отверстие от щеколды и облупившаяся краска вокруг.



