Опрокинутый в жизнь

- -
- 100%
- +
Она поцеловала Петю в щёку, оставив лёгкий след помады, который тут же вытерла большим пальцем. Он просиял, а Сергей положил ладонь ему на плечо — тяжёлую, с крупными пальцами, которые слегка сжались, направляя паренька к выходу.
Набережная встретила Колю и Свету прохладным ветром с моря. Здесь, вдали от центральной части с её туристами и местными гуляками, было тихо. Бетонные плиты под ногами покрылись трещинами, из которых упрямо пробивалась трава. Металлические перила, отделяющие дорожку от обрыва к воде, давно потеряли первоначальный цвет, приобретя оттенок чего-то среднего между ржавчиной и облупившейся зелёной краской.
Они шли молча, не касаясь друг друга, но рядом — в том особом пространстве близости, которое не требует постоянного физического подтверждения. Света смотрела на волны — тёмно-серые, с барашками белой пены, мерно накатывавшие на берег. Коля глядел под ноги, будто боялся споткнуться, хотя на самом деле просто наслаждался возможностью идти рядом, не думая о словах.
Они молчали — не неловко, а уютно, как люди, которым не нужно поддерживать разговор и заполнять затянувшиеся паузы. Слышался плеск волн, крики чаек и отдалённый шум города за спиной — привычные звуки Сегадайска, которые они полюбили за полтора года вместе.
Света первой заговорила — негромко, но в вечернем воздухе голос разносился отчётливо:
— Ты видел, как испугался Петя? Он не понял, что произошло. Только почувствовал, что все расстроены.
Коля кивнул, не отрывая взгляда от дороги.
Света продолжила, задумчиво глядя перед собой:
— Знаешь, что самое странное? Когда его все утешали, он выглядел спокойнее, чем мы сами. Будто это он должен о нас позаботиться, а не наоборот.
Они подошли к старой скамейке, стоящей лицом к морю. Здесь давно никто не сидел, дерево потемнело от влаги и времени, но сиденье было сухим. Света опустилась на неё, и Коля сел рядом, сохраняя между ними расстояние в несколько сантиметров — не из стеснения, а из уважения к её личному пространству. Она сама подвинулась ближе, и их плечи соприкоснулись.
— У него синдром Дауна, Коля, — сказала Света, глядя на горизонт, где море сливалось с небом в единую серую линию. — Он умственно отсталый. Многого не понимает и никогда не поймёт.
Она говорила об этом буднично, без жалости — только констатация факта.
— Но знаешь, что меня поражает? — она повернулась к нему, прищурившись от солнечного света. Достала из сумки солнцезащитные очки и надела их одним плавным движением. — Суд признал его ограниченно дееспособным, а не полностью недееспособным. Мать — опекун, но по решению суда он сам решает, с кем ему быть, с кем спать, на ком жениться. Сам.
Коля, не отрывая взгляда от моря, спокойно ответил:
— Я знаю.
Два простых слова, но в них не было отмахивания или безразличия — только принятие. Он действительно знал. Наблюдал, как Петя делает выбор каждый день — от простейших решений, вроде того, какую футболку надеть, до более сложных, например, с кем дружить. И эти решения, пусть иногда наивные или странные для окружающих, всегда были его собственными.
Света кивнула, удовлетворённая ответом. Достала из сумочки смятую пачку сигарет — привычка, от которой никак не могла избавиться, несмотря на все попытки. Коля протянул зажигалку. Она прикурила, сделала затяжку и выпустила дым, который тут же подхватил бриз.
— Иногда мне кажется, что он понимает людей лучше, чем все мы, — сказала Света задумчиво, глядя на тлеющий кончик сигареты. — Просто не может подобрать слова.
Коля накрыл её ладонь своей. Он тоже это видел — как Петя безошибочно определяет настроение человека, как чувствует фальшь, как тянется к тем, кто относится к нему без притворства.
— В нашем доме, — продолжила Света после паузы, — живёт женщина. Преподаёт в музыкальной школе. Так вот, она рассказывала, что у них учится мальчик с таким же диагнозом. Он не может освоить нотную грамоту, путает длительности, но когда играет... — она замолчала, подбирая формулировку. — Когда играет, в его музыке столько чувства, что профессиональные музыканты плачут. Понимаешь?
Коля кивнул. Конечно, он понимал. Просто потому, что видел Петю — не только его ограничения, но и то, что ему дано.
Света докурила и тщательно затушила окурок о подошву ботинка, прежде чем бросить в урну. Она никогда не мусорила — маленький личный принцип.
Коля молчал дольше обычного. Потом сказал, не глядя на неё:
— Я вчера Петю видел.
— И что?
— Он с Зиной разговаривал. В аптеке.
Света повернула голову:
— С Зиной?
— Я мимо проходил, домой шёл. Уже темнело, в аптеке свет горел. Глянул в витрину — а там Петя у прилавка стоит. И Зина за прилавком. И они разговаривают. Петя другой был. Оживлённый. Руками махал, что-то ей рассказывал. Зина смеялась. Я первый раз видел, чтобы он так разговаривал. Как нормальный человек.
— Во сколько это было?
— Часов в восемь, наверное. Незадолго до закрытия. Я постоял минуту, посмотрел и пошёл дальше. Подумал — хорошо, что Зина с ним по-человечески, не как другие.
Света молчала. Зина закрыла аптеку, но до дома не дошла.
— Ты кому-нибудь говорил?
— Нет. Кому говорить? Это же Петя.
— Это же Петя, — повторила она. Но повторила так, что слышно было: уже не уверена.
Они сидели молча. Каждый думал об одном и том же — и оба молчали, потому что произнести это вслух было страшно...
— Я боюсь за него, — сказала она вдруг. — После того, что случилось с Зиной... город изменился. Люди будут искать виноватых. А Петя... он слишком заметный. Слишком другой.
Коля обнял её за плечи — редкий для него жест. Они сидели так некоторое время, глядя на воду — серо-стальную под полуденным солнцем, с редкими барашками пены на волнах. Городские звуки доносились сюда приглушённо, издалека.
— Пойдём, — сказал наконец Коля, поднимаясь и протягивая ей ладонь. — Надо вернуться.
Они двинулись обратно по набережной, держась за руки.
Атмосфера в баре становилась всё тяжелее. Солнечные лучи пробивались сквозь витражное стекло, расцвечивая пол разноцветными пятнами, но не достигали лиц посетителей, которые казались бледными. Семён включил дополнительные лампы — необычное решение для дневного времени, попытка разогнать сгустившийся сумрак.
Татьяна Петровна всё ещё занимала привычное место. Кузя тихо похрапывал у её ног, а она продолжала что-то записывать в потрёпанный блокнот, периодически оглядываясь по сторонам, боясь пропустить важную деталь.
Рыбаки у стойки пили уже не по первой, но не пьянели — привыкшие к крепкому, закалённые десятилетиями в море. Беседовали негромко, иногда замолкая на полуслове и переглядываясь, не нуждаясь в том, чтобы заканчивать фразы вслух.
В углу расположились двое грузчиков с консервного завода — остальные ушли на вечернюю смену. Они заказали по четвёртой кружке пива и двигались уже тяжело, медленно — хмель брал своё.
— Протасов-то ещё никого не арестовал, — заметил один из них, стирая пену с усов тыльной стороной ладони. — А ведь прошли уже сутки почти.
— Значит, нет подозреваемых, — откликнулся второй. — Или он знает, но доказательств не хватает.
— А может, и не найдёт никогда. Растворится этот гад в толпе, и поминай как звали.
— Не каркай, — оборвал товарищ. — В Сегадайске все всех знают. Надолго не спрячешься.
За их спинами неожиданно раздался женский голос — тихий, но отчётливый:
— Она его знала.
Грузчики обернулись. За соседним столиком сидела женщина средних лет — местная портниха, чьё ателье располагалось за углом. Она редко заходила сюда, предпочитая более респектабельные заведения, но сегодня сидела здесь, сжимая стакан с чем-то прозрачным — то ли водкой, то ли минералкой.
— Чего? — переспросил грузчик, нахмурившись.
— Говорю, она его знала, — повторила портниха, глядя не на собеседников, а куда-то сквозь них. — Сама к нему пошла.
Все замолчали. Даже мопс под столом перестал сопеть и приоткрыл один глаз.
Никто не спрашивал, о ком идёт речь — все поняли. Она сказала это с такой убеждённостью, что сомнений не оставалось: убийца был не приезжим маньяком, не случайным преступником. Он был одним из них. Кем-то, кого они встречали каждый день. Кому кивали при встрече. Кому, возможно, пожимали руку за этой самой барной стойкой.
Грузчики уставились в свои кружки. Рыбаки отвернулись друг от друга. Татьяна Петровна замерла с ручкой над блокнотом, не решаясь записать услышанное.
За окнами незаметно стемнело — день прошёл в разговорах и молчании, в выпитых стаканах и недосказанных словах. Фонари на набережной загорелись — через один, как обычно, создавая причудливый узор из света и тени. Где-то в этой темноте скрывался человек, который недавно был среди них, улыбался, разговаривал, жил обычной жизнью. А теперь на его руках была кровь Зины.
Пахло табачным дымом и плохим кофе. Люди избегали смотреть друг другу в глаза, прижимали руки ближе к телу, инстинктивно отодвигались от соседей по столику.
Каждый думал об одном: будет ли следующий, и кто он?
Глава 3. Она
Петя лежал в постели с широко открытыми глазами, глядя в потолок, на привычный узор штукатурки, образованный семнадцатью трещинами, которые следовало пересчитать перед тем, как начинать день. Каждое утро происходило одно и то же: открыть глаза, найти взглядом первую линию — тонкую, начинающуюся у левого угла и тянущуюся к центру комнаты, за ней — вторую, потом третью, и так — до конца, потому что, только пересчитав все, можно было спустить ноги с кровати и признать, что новый день действительно наступил. Эти отметины на потолке никогда не менялись, не исчезали, не появлялись в новых местах — и когда за дверью комнаты Надежда с Игорем кричали друг на друга, когда звенела посуда и хлопали двери, потолок оставался неизменным.
— Раз, — прошептал он, указывая пальцем в воздух на первую трещину, — два... три...
Губы двигались почти беззвучно, произнося числа, которые складывались в привычную последовательность: четыре, пять, шесть... И с каждой цифрой Петя чувствовал, как отпускает напряжение в плечах, потому что ритуал шёл правильно, без сбоев. Дойдя до десятой линии, он позволил себе улыбнуться — середина пути пройдена, скоро можно будет встать.
В комнате ничего не двигалось и не менялось — единственное место в квартире, где каждый предмет стоял там, куда Петя его поставил. На полке у окна выстроились сорок две раковины, собранные за годы походов на пляж, по одной за каждый «хороший день», и Петя помнил историю каждой из них. Вот эта, с розоватым отливом и сколотым краем, была найдена в один из лучших дней — Надежда тогда не плакала весь вечер и приготовила пирог с яблоками, от которого вся квартира пахла корицей. А вот эта, маленькая и почти круглая, — когда Сергей взял его с собой в гараж и разрешил подержать настоящие инструменты, тяжёлые, холодные, пахнущие машинным маслом.
Старый радиоприёмник «Океан» занимал своё место на тумбочке — подарок Игоря в один из тех редких дней, когда отчим был трезв и почти добр, когда его голос звучал негромко, а руки не сжимались в кулаки. Приёмник иногда хрипел и терял сигнал, но Петя всё равно включал его по вечерам, когда за стеной начинались крики и звон бьющейся посуды: прижимал ухо к динамику на минимальной громкости и слушал чужие голоса — дикторов, певцов, людей из другого мира, позволяя им заполнять голову вместо криков и ругани.
— Одиннадцать, двенадцать, тринадцать... — палец продолжал двигаться в воздухе, отмечая каждую знакомую трещину, и счёт шёл ровно, без запинок.
Из окна открывался вид на море — узкая полоска между панельными пятиэтажками, горизонт, который в пасмурные дни сливался с небом, превращая мир в сплошную серую пелену. Сегодня поверхность воды была спокойной, гладкой, без единой волны, и Петя любил смотреть на неё, потому что она всегда была разной — то серой, то голубой, то почти чёрной перед грозой.
— Четырнадцать, пятнадцать... — Петя почти закончил счёт, когда звон разбитого стекла на кухне оборвал ритуал, и он замер с поднятым пальцем, застывшим между пятнадцатой и шестнадцатой трещиной.
Секунду было тихо, потом раздались приглушённые голоса — Надежда и Игорь, как всегда, ругались — сначала негромко, почти неразборчиво, потом всё громче, всё резче, и хотя Петя не различал слов, он слышал интонации: высокий, плачущий голос матери и низкий, хриплый голос отчима. Петя почувствовал тупую боль в груди, тело сжалось и напряглось.
Петя закрыл глаза и понял, что счёт сбился — теперь придётся начинать сначала. Когда утро идёт не так, как положено, случаются неприятности: можно забыть, что на лестнице ровно шестьдесят восемь ступенек, и споткнуться, можно перепутать дорогу до продуктового, хотя до него тысяча сто шагов от подъезда, если шагать обычным шагом.
— Раз, — снова начал он счёт, стараясь не слышать голосов с кухни, и пальцы сами нашли раковину на тумбочке — самую первую в коллекции, с заострённым краем и перламутровой внутренностью.
Петя обхватил её ладонью, чувствуя знакомую шершавую поверхность, и немного успокоился, потому что эта раковина была с ним уже десять лет — он подобрал её в свой восьмой день рождения, когда Надежда ещё не встретила Игоря и они ходили на пляж вдвоём, держась за руки.
Грудь сдавило, Петя задышал коротко и часто — так было каждый раз, когда в квартире начинался скандал. Хотелось стать маленьким и незаметным, забиться в щель между шкафом и стеной, исчезнуть, чтобы никто не видел и не слышал.
— Два... три... — числа отгораживали от происходящего за дверью.
Звуки на кухне становились громче, и что-то тяжёлое ударилось о стену — может быть, стул, может быть, кастрюля, — после чего Надежда закричала, а Игорь выругался короткими резкими словами, которые Петя давно научился пропускать мимо ушей, не понимать, не впускать внутрь. Потом хлопнула входная дверь, и наступила тишина — внезапная, оглушающая после шума.
Петя продолжил считать — четыре, пять, шесть... — и на шестой отметке позволил себе выдохнуть, потому что хлопок двери означал, что Игорь ушёл, а может, Надежда заперлась в ванной, но в любом случае скандал закончился, хотя бы на время.
— Семь, восемь... — с каждым произнесённым числом Петя чувствовал, как отпускает, как давление в груди слабеет.
Он поглаживал раковину, прослеживая пальцем её извилистый край, и эти простые повторяющиеся движения возвращали порядок. На кухне негромко звякнула посуда — не угрожающе, не резко, потом послышались лёгкие шаги Надежды и звук льющейся воды, и это были безопасные звуки, часть нормального утра.
— Девять, десять, одиннадцать... — комната постепенно наполнялась светом, серая вода моря за окном приобрела голубоватый оттенок, на горизонте появилась тонкая полоска рассвета.
Петя любил это время суток — тихое, пограничное, когда ночь уже закончилась, а день ещё не набрал силу.
— Двенадцать, тринадцать...
Мир за дверью мог быть хаотичным и непредсказуемым, люди могли кричать, плакать, уходить и возвращаться, но в его мире всё подчинялось простым правилам: семнадцать трещин на потолке, сорок две раковины на полке, шестьдесят восемь ступенек на лестнице, тысяча сто шагов до продуктового магазина.
Когда люди смотрели на Петю, в их глазах мелькало что-то — жалость или непонимание, или то и другое сразу, — и они говорили между собой: «Не такой, как все», думая, что он не слышит или не понимает. Врачи в районной поликлинике давно поставили ему диагноз с длинным непонятным названием, но эти медицинские термины мало что значили: Петя понимал мир иначе — через ощущения, прикосновения, ритмы и повторения. Сложные разговоры часто ускользали от его понимания, но настроение человека он считывал безошибочно — по походке, по дыханию, по тому, как звучит голос.
— Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать... — на кухне шумел на плите чайник и стучали чашки о столешницу, что означало: скандал матери с отчимом закончен, можно будет спокойно позавтракать.
В такие дни Надежда обычно была тихая и печальная, но не злая — делала бутерброды с сыром, наливала сладкий чай и иногда даже пыталась улыбнуться, хотя глаза при этом оставались пустыми и усталыми.
— Семнадцать, — сказал Петя, и ритуал завершился.
Петя выдохнул с облегчением — день начался правильно, несмотря на утреннюю ссору за стеной. Он бережно положил раковину обратно на тумбочку, точно на то же место, где она лежала всегда, расправил одеяло, разгладил складки.
Память хранила все важные детали окружающего пространства: на зелёной облупившейся двери продуктового есть царапина внизу, похожая на букву «К», третья ступенька на лестнице скрипит громче остальных, от дома до автобусной остановки нужно пройти мимо трёх тополей, одного фонаря с разбитым плафоном и жёлтой скамейки с облупившейся краской. Когда всё вокруг менялось, эти постоянные величины помогали не потеряться.
Петя сел на край кровати и прислушался к звукам из кухни — было тихо, значит, можно выходить. Он медленно подошёл к двери, обхватил ладонью прохладную ручку и замер на секунду, потому что преодолеть порог комнаты, выйти в коридор, где могли ждать крики или молчание, было усилием. Петя глубоко вдохнул, повернул ручку, чувствуя, как холодный металл скользит под пальцами, и шагнул за порог.
На кухне пахло вчерашним перегаром и утренним кофе. Игорь сидел за столом, подпирая тяжёлую голову рукой, — волосы всклокочены, глаза красные от недосыпа и алкоголя, а Надежда суетилась у плиты, гремя посудой громче, чем требовалось, — так она всегда выражала молчаливый протест.
Петя замер на пороге.
— Доброе утро, — выдавил он, облизывая пересохшие губы.
Надежда обернулась, и её лицо на секунду смягчилось:
— Петенька, садись завтракать, я тебе яичницу сделала.
Игорь фыркнул, не поднимая глаз от чашки с кофе:
— Опять с кетчупом, небось? Как дитя малое.
— Он любит с кетчупом, — голос Надежды стал резким. — И что такого?
— То такого, что ему восемнадцать, не пять.
Петя осторожно сел за стол, стараясь занимать как можно меньше места. Яичница на тарелке выглядела аппетитно — два жёлтых круга в красных кляксах кетчупа, и Петя взял вилку, начав методично отделять желток от белка.
— О господи, даже есть нормально не может! — Игорь залпом допил кофе и с грохотом поставил чашку. — Слушай, Надь, нам деньги нужны.
— Какие ещё деньги? — Надежда повернулась от плиты, вытирая руки о старый фартук с выцветшими подсолнухами.
— Пенсия пацана, — голос отчима стал требовательным. — Ты когда последний раз её получала?
— Это его деньги, Игорь.
— А кто его кормит? Кто крышу над головой обеспечивает? — отчим стукнул кулаком по столу, и тарелка с яичницей подпрыгнула. — Я уже восемь недель без работы! Восемь! Ты понимаешь? Ты знаешь, сколько сейчас за коммуналку набежало?
— Знаю, — Надежда поджала губы, и седая прядь, выбившаяся из небрежно собранного пучка, делала её старше. — Но его пенсия не для твоей водки.
— Да пошла ты! — Игорь встал, едва не опрокинув стул. — Ты давно забыла, когда сама была трезвая больше суток. Что ты мне тут морали читаешь?
Петя смотрел в тарелку, не поднимая глаз, потому что разговоры о деньгах всегда заканчивались одинаково: сначала крики, потом что-нибудь разбивалось, а потом Надежда плакала в ванной. Он механически жевал яичницу, хотя уже не чувствовал её вкуса: белок, желток, кетчуп — ритм отгораживал от происходящего.
— Какой толк от этих денег, если они просто лежат? — отчим снова сел, тяжело опустившись на стул. — Ему они зачем? Он даже не понимает их ценности.
— Понимает, — Надежда подошла к столу и положила руку на плечо сына. — Он всё понимает, по-своему.
Петя чувствовал, как рука матери дрожит, и от неё пахло вчерашним вином и кремом для рук. Отец ушёл, когда Пете было два года, — он не помнил того дня, но слышал эту историю столько раз, что она стала частью его памяти.
— Твой отец — ублюдок, — говорила Надежда в один из тех вечеров, когда бутылка опустошалась быстрее обычного, — увидел медицинское заключение и ушёл. Даже не оглянулся. Сказал: «Я на такое не подписывался». Как будто ты — это «такое»!
Её голос срывался на крик, а потом переходил в рыдания, и Петя сидел рядом, не зная, что делать с этой информацией.
— Документы на пенсию где? — Игорь открыл ящик стола и начал рыться в бумагах. — Сколько там сейчас? Тысяч пятнадцать? Двадцать?
— Не трогай его документы! — Надежда метнулась к столу, пытаясь закрыть ящик. — У него ограниченная недееспособность, а не полная! Он сам принимает решения — что делать с деньгами, с кем спать, на ком жениться. Это его личное дело, понятно? Это суд так решил, а не я и не ты!
Игорь засмеялся — хриплым, лающим смехом:
— Что значит «сам»? Он даже шнурки на ботинках не может завязать. О какой женитьбе ты говоришь? Ты себя слышишь?
— Ты сам-то видел своё свидетельство о браке? — Надежда скрестила руки на груди. — Оно тебе сильно помогло?
Они не были женаты, хотя жили вместе почти семь лет. Сначала Игорь казался спасением: работал, не пил, приносил Пете гостинцы, перебрался к ним — сначала приходил на выходные, потом остался насовсем, починил протекающий кран, перестелил линолеум, наладил отношения с соседями. Жизнь стала легче, и Надежда впервые за долгое время начала улыбаться. А потом Игорь потерял работу — первый раз, второй, начал выпивать сначала по праздникам, потом по пятницам, а теперь практически ежедневно... И Надежда начала пить вместе с ним, «чтобы он не ругался», говорила она поначалу, потом — по привычке, а теперь уже не могла остановиться.
Петя посмотрел на свои руки — широкие ладони, короткие пальцы, которые не слушались, когда нужно было завязать шнурки или застегнуть мелкие пуговицы.
Игорь и Надежда продолжали спорить за стеной, их голоса то поднимались, то опускались, и Петя протянул руку к радиоприёмнику, стоявшему на тумбочке — старому, с витыми ручками и треснувшей шкалой. Щелчок, и комнату наполнили звуки: шипение эфира, обрывки музыки, чей-то голос, рассказывающий о погоде, треск, помехи, снова музыка.
Петя сунул руку в карман и достал раковину — с перламутровой внутренностью, шершавую. Он провёл пальцем по спирали, чувствуя каждый изгиб, каждую неровность, и начал считать витки.
Из комнаты матери и Игоря донёсся звук удара — не громкий, но отчётливый, и Петя вздрогнул, раковина выпала из пальцев и покатилась по столу, но он поймал её в последний момент, чтобы она не упала на пол.
Нужно было уйти, пока всё не стало ещё хуже. Петя встал из-за стола и направился в прихожую, где на дне шкафа хранились запасные кроссовки с липучками — Надежда купила их в прошлом году, когда старые совсем износились, сказала тогда, что липучки лучше, чем шнурки, и ему будет легче обуваться самому.
Он достал кроссовки и сел на маленький пуфик у двери. Каждое движение давалось с усилием — не из-за физической слабости, а из-за необходимости постоянно контролировать руки, заставлять их делать то, что нужно. С футболкой было проще — она просторная, с широким воротом, а вот рубашка, которую он хотел надеть поверх, требовала терпения — маленькие пуговицы не хотели пролезать в узкие петли, и Петя прикусил губу, сосредоточенно продевая пуговицу за пуговицей. Большой палец не слушался, соскальзывал, но он упорно продолжал, методично застёгивая рубашку снизу вверх, так что даже лоб покрылся испариной. Надежда обычно помогала с одеждой, но сейчас хотелось справиться самому.
— Петенька, ты куда? — голос матери застал его врасплох: она стояла в дверях с растрёпанными волосами и красными глазами, голос звучал пьяно, нежно, виновато — всё одновременно.
— Гулять, — ответил Петя.
Она смотрела на него с той особой смесью любви и вины, которую Петя научился распознавать ещё в раннем детстве. Она любила его по-своему, отчаянно, неумело, работала на двух работах, таскала по врачам, отстаивала в специальных школах, выбивала льготы и пособия, но где-то по пути сломалась — и теперь смотрела на своего взрослого сына глазами, полными слёз.
— Подожди, я тебе помогу, — Надежда шагнула вперёд, но покачнулась и схватилась за дверной косяк.
Петя встал с пуфика и неловко обнял Надежду. От матери пахло вином и духами, которыми она не пользовалась уже много лет, — остатки флакона хранились в шкафу.
— Я скоро, — он сказал эти слова медленно, стараясь, чтобы они прозвучали чётко.
— Хорошо, Петенька, — она погладила его по волосам. — Будь осторожен. И не разговаривай с...
Окончание фразы потерялось, когда Петя закрыл за собой входную дверь. Лестничная клетка встретила его запахами сырости, кошачьей мочи и стирального порошка — шестьдесят восемь ступенек вниз, и он знал каждую, помнил, какая скрипит, какая выщерблена по краю, какая выкрашена в другой оттенок серого.
На третьем этаже пахло жареной рыбой — семья Кузнецовых всегда готовила рыбу по утрам в воскресенье, на втором играла музыка — что-то старое, советское, из тех песен, которые Надежда любила раньше, на первом этаже кто-то громко разговаривал по телефону — женский голос, раздражённый, уставший.



