Мисс Бишоп

- -
- 100%
- +
— Это дом судьи Питерса, — сказала миссис Бишоп, — соседка… рассказывала… Другой сын… она говорила… то ли медицина, то ли право… или что-то такое… — Бедная миссис Бишоп, вечно скользящая по жизни, вечно осведомлённая лишь наполовину, никогда ни в чём не уверенная до конца.
— Да, я же тебе это и рассказывала, мама. Разве не помнишь? Это как раз сходится с тем, что говорила Айрин Ван Несс: она наполовину помолвлена с Честером Питерсом, который сейчас учится вдали и через несколько лет вернётся, чтобы работать в отцовской юридической конторе. А этого учителя каллиграфии зовут Сэм, и Айрин Ван Несс говорит, что никогда не видела двух настолько непохожих братьев.
Первый день Эллы в школе оказался богат самыми разными и любопытными сведениями. Живая, наблюдательная девушка интересовалась каждым человеком, с которым сталкивалась.
В четверг дождь прекратился, так что короткая дорога до школы стала настоящим удовольствием. Здание колледжа стояло так далеко в прерийном пастбище, что добрую половину пути Элле пришлось идти по траве будущего кампуса. Он лежал к западу от Оук-Ривер, у извилистой прерийной дороги, тянувшей свою грязную ленту к югу от пастбища и дальше. К северу протекал Оук-Крик — блуждающий, цыганского нрава ручей, который после множества прихотливых извивов впадал в реку.
Все живые чувства девушки были открыты красоте этого дня и радости бытия. Взгляду её представали широкие просторы прерии, чья волнистая ширь нарушалась лишь купами деревьев, отмечавшими фермы первых поселенцев, да далёким горизонтом, где небо сходилось с прерией, точно синяя фарфоровая чаша, перевёрнутая над блюдом цвета нефрита. До слуха её долетали гул лесопилки Оук-Ривер, далёкое стрекотание степной курочки и мягкий печальный плач горлиц. В ноздри бил терпкий запах прерийной травы и прерийного чернозёма после проливного дождя, а со стороны русла ручья доносился слабый аромат созревших диких яблочек и боярышника.
Пробираясь сквозь высокую траву, она видела впереди себя многих новых знакомых, бредущих к этому новому дельфийскому оракулу — этому греческому храму с громоотводами: крупнокостного Джорджа Шрёдера, худенького Альберта Фонду, шотландку Джанет Маклафлин. Открытый двухместный экипаж с горячащимися гнедыми, звякающей упряжью и раскачивающимися сетками от мух прокатился по неровной земле и остановился рядом с ней. Правил пожилой чернокожий кучер в высоком шёлковом цилиндре; на заднем сиденье была Айрин Ван Несс.
— Иди сюда, садись, — приветливо позвала Айрин. И Элла, подхватив длинную оборчатую клетчатую юбку и прижав её вместе с книгами, взобралась на высокое сиденье рядом с ней. На Айрин было голубое шёлковое платье с белыми перламутровыми пуговицами и такая же в тон накидка.
Пока экипаж подпрыгивал на неровностях, они миновали корову, пасущуюся у здания колледжа, и когда та жадно ухватила полный рот сочной влажной прерийной травы, Элла заметила: «Это корова профессора Уика — смотри, до чего на него похожа».
Айрин это рассмешило до слёз — корова невозмутимо взирала на них поверх огромного пучка травы, точь-в-точь как профессор Уик спокойно поглядывал поверх своих густых бакенбард.
В тот день рабочие как раз достраивали новые деревянные ступени, но для двух девушек положили доску с рейками поверх открытого каркаса. Крис Йенсен стоял наверху и ловил каждую за руку, пока та, покачиваясь и хихикая, взбиралась по настилу.
День во многом повторял первый, но без его гнетущих сторон. Профессор Уик провёл занятие с опытами, где главным действующим лицом снова выступил голосистый воздушный насос, профессор Картер предпринял героическую попытку посвятить новичков в тайны Чосера, мисс Паттон, невозмутимо перекроив годовой план по собственному усмотрению, решительно перенесла внимание из Южной Америки на Британские острова, а юный Сэм Питерс прибавил своему водоплавающему позвоночному ещё пару плавников для пущей выразительности.
И был вечер, и было утро: день второй.
ГЛАВА III
Элла Бишоп, крепкая, выросшая в деревне, чуткая к каждому новому впечатлению, безмерно наслаждалась учёбой в новом колледже, но сказать, что учёба была для неё главным удовольствием, значит признать не то, что она меньше любила свои занятия, а то, что она сильнее любила своих однокашников. Особая любительница человеческого общения, она вносила в каждый учебный день избыток бодрости духа, вкус к жизни и природное дружелюбие ко всем в маленькой школе — от президента Коркорана до Криса Йенсена.
К новым соседям она испытывала то же здоровое любопытство и то же дружелюбие. В пятницу утром той первой недели Сэм Питерс догнал её, когда она выходила из дома, и понёс её книги по длинной неровной улице и через грубую прерийную траву до самой школы. К его застенчивости она испытывала одно лишь сочувствие, а когда он признался ей, что не особенно рад учительству, но отец настоял, чтобы он попробовал, сердце её искренне заболело за этого удручённого на вид юношу.
В субботу она впервые увидела, как судья Питерс выходит из большого кирпичного дома с башенкой на углу, точно жёсткая шляпа, надвинутая на один глаз.
А видеть, как судья Питерс покидает дом и направляется к своей юридической конторе, было почти то же, что видеть, как океанский лайнер отходит от причала. Помахивая тростью в неизменном ритме, он шёл неспешной, длинной поступью, мерной, точно такт четыре четверти в музыке. Он был высок, напыщен, торжественен. Чёрные бакенбарды обрамляли его лицо, широкий чёрный шнур соединял очки с каким-то стратегическим местом на сюртуке, чёрные перчатки довершали ансамбль, а веточка красной герани в петлице ставила последний штрих в этом произведении искусства.
К октябрю, когда пришли дни бабьего лета, судья с супругой, по старому доброму обычаю добрососедства, явились однажды вечером с визитом.
Миссис Бишоп весь день не слишком ловко и довольно неряшливо варила во дворе яблочное повидло. Она мешала стряпню в чугунном котле, подвешенном на цепи над огнём, большой деревянной лопаткой, — мешала, по её собственным словам, пока не устала думать вообще. Спалив последнюю порцию, она оставила её в котле, чтобы Элла, вернувшись домой, отмыла неприятное месиво.
Так что, когда прибыли судья с миссис Питерс, она была совершенно выбита из колеи столь неожиданным явлением такой важности. Она суетливо металась по комнате, снимая фартук, сдвигая стулья на пару дюймов от их прежних мест, выбирая воображаемые нитки с пола. Даже в свои шестнадцать Элла держалась куда увереннее своей хрупкой матери — её ничуть не смутил напыщенный приход судьи с покорной маленькой женой на буксире. На миссис Питерс была шаль в узоре пейсли и чёрный бархатный капор с анютиными глазками по краю и атласными завязками под её терпеливым лицом.
— Мы пришли засвидетельствовать своё почтение новым жителям нашего прекрасного города, — объявил судья с напыщенной официальностью.
Маленькая жена кротко кивнула в знак согласия — и тут Элла увидела, до чего застенчивый учитель каллиграфии похож на свою мать.
Весь визит прошёл в тоне, заданном судьёй. Он был так закован в официальные обороты, что Элле казалось, будто он нарочно выбирает самый трудный и длинный способ сказать простую вещь. Заметить, что погода стоит мягкая, для него означало сказать, что в деятельности стихий наблюдается заметное отсутствие ненастья.
Однажды он повернулся к Элле с исключительным вниманием: — Вы, без сомнения, уже успели свести знакомство, хотя бы в качестве студентки с наставником, с моим старшим сыном Сэмюэлом?
— Да, — сказала Элла, — о да, сэр. — Боже мой, подумала она, он и меня умудряется напугать. Неудивительно, что его женушка так робеет.
— Вы, без сомнения, уже слышали, что у меня есть и младший сын. — И прежде чем Элла успела ответить, он с гордостью продолжил: — Младший сын, Честер, изучает право в Уинсайде, — способный, учёный юноша, я бы даже рискнул сказать — блестящий. Он сделает из юриспруденции нечто исполненное истины, красоты и справедливости.
— Это, конечно, замечательно, сэр. — В его присутствии от собеседника многого и не требовалось. Ему нужен был лишь слушатель для собственных пышных речей.
— Честер и Сэм очень разные, — заявил он без всякой видимой неохоты открыто сравнивать сыновей. Элла была уверена, что видела, как маленькая жена вспыхнула и отпрянула, точно от удара. — Честеру совершенно чужды застенчивость и робость Сэма — у него есть многое из того, чего Сэму недостаёт.
И она едва сдержала неловкость за мать, когда он прибавил: — Сэм пошёл в мать, — Честер очень похож на меня. Я чрезвычайно горжусь Честером. Он станет великим юристом, — да, именно так, — блестящим юристом.
Эту гордо повторённую фразу Элле суждено было вспомнить много лет спустя.
— Я также очень надеюсь, что однажды Честер отдаст руку и сердце дочери моего друга-банкира, тем самым объединив старинные семьи Питерсов и Ван Нессов.
Вот оно что, подумала Элла, — возможно, «наполовинная» помолвка Айрин с Честером — всего лишь договорённость между семьями.
«Мне бы это не понравилось, — подумала она. — Когда я буду помолвлена, я хочу, чтобы мужчина любил меня саму, а не по какой-то другой причине». Затем она окинула взглядом скромную маленькую гостиную с дешёвым ковром и недорогими занавесками, мебелью из конского волоса и вязаными вручную салфеточками и рассмеялась про себя: «Что ж, меня-то он полюбит именно саму по себе, это точно».
После визита самолюбование этого человека и откровенное сопоставление двух сыновей произвели на неё такое впечатление, что в последующие недели она обнаружила в себе неприязнь к младшему Честеру ещё до того, как увидела его, — и, напротив, испытывала сравнительное сострадание к застенчивому молодому учителю, так усердно вбивавшему в учеников плавные размашистые движения спенсеровского письма.
В тот октябрь он раз шесть провожал её домой из колледжа — так робко, так самоуничижительно, что, хотя она беззвучно посмеивалась над его неказистой застенчивостью, в ней всякий раз вновь просыпалось сочувствие к нему.
Мать спросила её об этом: — Этот Сэм Питерс, Элла… ты… как бы это… ты не… понимаешь, он кажется мне…
— Мама, честное слово, — она всегда умела перевести на понятный язык обрывочные мысли матери, — ты же не думаешь, что он мне особенно нравится только потому, что нам по пути домой?
Глаза матери наполнились слезами. — Не думаю… я ведь не останусь с тобой… долго, Элла. Мне бы хотелось… чтобы ты устроилась…
Элла бросилась к хрупкой маленькой женщине и крепко обняла её сильными руками. — Ты проживёшь со мной ещё долго, мама. И мне вовсе не нужно устраиваться прямо сейчас — у меня впереди годы и годы.
Миссис Бишоп вытерла наполнившиеся слезами глаза уголком фартука. — Только бы ты… не осталась… старой девой… мне бы этого не хотелось…
Элла запрокинула голову и рассмеялась своим звонким смехом. — Не волнуйся. Я не стану старой девой. — Внезапно её голос упал до хрипловатой нежности. — У меня для этого слишком много мечтаний, мама. Порой мне кажется, будто я тку на станке, а вместо челнока у меня — веретено надежд и грёз. И неважно, мама, как прекрасен узор, — неважно, сколько роскошных красок я в него вплетаю, — в самом центре всегда… ты понимаешь… просто маленький домик в саду, алые отсветы очага и… мужчина, которого я люблю… и дети… и счастье. Для меня, мама, это и есть конец всех мечтаний.
ГЛАВА IV
Всю ту осень жизнь в молодом колледже была для Эллы Бишоп нескончаемым путешествием, полным приключений. Полная сил, с живым умом, жадно ловящим всякую пользу от новой обстановки, она каждое утро с нетерпеливым предвкушением облачалась то в синее, отделанное клеткой, то в клетчатое, отделанное синим, и отправлялась на поиски собственного Святого Грааля. Но школьная жизнь для этой деревенской девушки была не только путём к знаниям, но и путём к тому, что больше знаний, — к общению с ближними. Она никогда не теряла интереса даже к самым незаметным из однокашников — держала для всех открытым дом в покоях своего сердца. «В каждом из них есть что-то, за что его можно полюбить», — говорила она матери.
— Ты вся в отца, Элла, — со слезами на глазах отвечала миссис Бишоп. — Уверяю тебя… он тоже был такой… его друзья… он знал всех до единого… а потом подумать только…
— Друзья! — Элла всегда пропускала мимо ушей уныние матери. — Знаешь, мама, я лучше буду иметь друзей, чем сколько угодно денег.
Мать выдавила бледную улыбку. — Полагаю… твоё желание, Элла… исполнится… отца-то нет… по крайней мере, денег теперь… денег совсем нет…
И вот с неизменной бодростью духа Элла радостно ходила в школу каждое утро — сквозь прекрасное бабье лето среднезападного октября, когда в прерийной траве ещё пестрели редкие полевые цветы, — сквозь стылые ноябрьские дожди, когда лужи на дороге затягивались белой каёмкой льда, — и сквозь тяжёлые декабрьские снега, из-за которых молодому датскому сторожу приходилось выезжать с лошадью прокладывать тропу, чтобы девушки в своих широких юбках могли пробраться через поле.
На Рождество домой приехал Честер Питерс, и Элла с чем-то похожим на сожаление признала превосходство обаяния младшего брата. В городке случилось несколько праздничных событий, на которые её приглашали: маскарад в городской ратуше, более избранный приём в новогоднюю ночь в большом доме Айрин Ван Несс на Мейн-стрит, и катание на санях в город Мейнард с ужином из устриц по прибытии. Кавалером Айрин Ван Несс был Честер Питерс, хотя Элла с неохотой признавала про себя, что пылким влюблённым он вовсе не выглядел, поскольку куда больше внимания уделял приезжей гостье со стороны, чем самой Айрин. Правда, красавицей Айрин не была — желтоватая и худосочная, она пыталась скрыть эти недостатки постоянной сменой нарядных туалетов. Бедная Айрин — при всех своих прекрасных вещах она никогда не выглядела особенно привлекательной. Неудивительно, что она была лишь «наполовину помолвлена» с Честером.
На вечер к Айрин Элла пошла с Сэмюэлом Питерсом. И хотя он ничуть её не привлекал и, честно говоря, откровенно наскучивал, со своей обычной живостью духа она умудрилась прекрасно провести время, невзирая на его довольно унылое присутствие.
Большие зимние снега стаяли, огромные глыбы соскальзывали с крыши колледжа, так что всякий забег по широким новым деревянным ступеням превращался в азартную игру, где на кону был собственный затылок. Пришла весна — великолепное создание: прерийный кампус зазеленел пышной зеленью, точно ей сшили новое прекрасное платье, дикие розы отделали зелень этого наряда, бутоны дикого боярышника украсили её волосы, цветы дикой яблони источали для неё аромат, а прерийные жаворонки пели для неё песни. Крис Йенсен высадил молодые вязы и клёны двумя изгибающимися линиями к дверям здания — огромный полуэллипс тонких прутиков в нескольких ярдах друг от друга, вокруг каждого из которых он поставил небольшой бочонок для защиты. Джордж Шрёдер и Альберт Фонда помогали ему после уроков, чтобы отработать часть платы за обучение. Когда все трое закончили, крохотные деревца выглядели почти комично — просто прутики, затерянные среди полусотни огуречных бочонков на широком просторе прерийного кампуса.
Весна сменилась летом, голос полевого жаворонка смолк в знойной жаре, а прерийная трава сохла на сеновал. Всё лето Крис Йенсен возил воду к крохотным деревцам, так что президент Коркоран сказал ему однажды: «Крис, когда будущие поколения будут сидеть под могучими ветвями исполинских вязов и клёнов, им следует вспоминать о тебе».
— Ну и, ей-богу, — просиял Крис от похвалы, — тогда я буду стар, как Мафусаил, а мы все будем рвать с деревьев маринованные огурчики.
Лето закончилось, и начались занятия.
Если для Эллы первый год был по большей части временем привыкания к новым условиям и знакомств, то второй год оказался годом настоящего роста, когда обрели форму сразу несколько важных начинаний. Не успело возникнуть дискуссионное общество молодых людей, как Элла уже рвалась в бой. По её убеждению, ни один студент-мужчина не должен был идти дорогами, закрытыми для его товарок, и потому во многом стараниями Эллы, нашедшей себе верную помощницу в лице некой Мэри Кромби, на свет появилось общество «Минерва».
Собирались они раз в неделю в маленькой комнате на третьем этаже, которую президент Коркоран разрешил им занять, — и никого особенно не удивило, что первой председательницей избрали именно Эллу.
Вместе с Эллой в число членов-учредительниц вошли ещё шесть девушек — Айрин Ван Несс и Джанет Маклафлин, шотландка, простодушная и милая; Мэри Кромби, прямая и деловитая; некая Мина Гордон, маленькая, гибкая, с цыганской повадкой; Эмили Тисдейл, первая красавица колледжа; и Эвелин Хоббс, тихая и застенчиво остроумная.
Несколько месяцев все общество целиком составляли эти семь основательниц, но по мере того как крепла их уверенность в публичных выступлениях, в сочинении друг для друга эссе и собственных стихов, явилось желание покорять новые миры, и заветные преграды опустили, впустив ещё шестерых Дочерей Мудрости.
Устраивались жаркие дебаты, в которых, насколько это было в их силах, разрешались животрепещущие вопросы всеобщего избирательного права, достижений национальных партий и того, что сияло ярче — Рим или Афины.
По пятницам после обеда, когда закрытые деловые собрания заканчивались и двери открывались для простого народа, маленькая комната на третьем этаже, служившая местом встреч служительниц Минервы, становилась Меккой для тех, кто был за пределами круга избранных. Приходили и другие девушки — послушать жемчужины, слетающие с уст немногих избранных. Иногда заглядывала и компания молодых людей, вызывая изрядную суматоху с внесением дополнительных стульев и трепет девичьих сердец, — а девичьи сердца в конце семидесятых трепетали куда охотнее, чем в наши дни.
На этих собраниях Элла Бишоп была в своей стихии. Ведала ли она всей программой целиком или исполняла лишь скромную обязанность задёргивать одну половину чёрной коленкоровой занавески по шаткому карнизу навстречу другой, она вкладывала в свою задачу глубокое усердие. Восседала ли она в кресле председательницы, властно распоряжаясь шумной деревянной толкушкой для картофеля, привезённой из дома в качестве председательского молотка, или же смиренно сидела на холоде за дверью в роли часового, точно маленькая Рода у ворот, — она вкладывала в это всю свою энергию. Её соперницей по части руководства была Мэри Кромби, чья кипучая энергия выливалась в глубокую враждебность ко всему мужскому. Женщина однажды будет голосовать, женщина однажды займёт государственный пост, женщина будет состязаться с мужчиной — таков был её боевой клич. В большинстве случаев девушки с ней соглашались, но в ту пятницу, когда она, широко размахивая рукой, заявила, что однажды женщина будет заседать в кабинете министров в Вашингтоне, все они разразились звонким девичьим смехом от нелепости такого предположения.
В тот год была основана библиотека, и хотя состояла она целиком из «Пути паломника», пьес некоего Уильяма Шекспира, «Хижины дяди Тома», «Швейцарской семьи Робинзонов», «Жизнеописаний» Плутарха, «Книги мучеников» Фокса и до дыр зачитанного, в высшей степени романтического романа «Разрушенные преграды», — именно она стала зерном той библиотеки в несколько тысяч томов, в которую всё это со временем разрастётся.
Студенты по большей части были серьёзны, прилежны, почти чрезмерно усердны. Президент Коркоран вкладывал душу и сердце в строительство великого колледжа. Если порой его охватывало уныние, если изношенное лабораторное оборудование, наполовину обставленные классные комнаты или малое число студентов тревожили его, он не подавал виду, но отдавал всю свою энергию тем немногим студентам и тем людям, что с таким воодушевлением основали эту школу.
На втором году до сведения начальства дошла ужасная новость: юноши и девушки колледжа оказывают друг другу романтические знаки внимания. Обнаружив это преступление веков, достопочтенное правление немедля издало постановление, которое напечатали и раздали всем сорока шести студентам. Постановление гласило: «Хотя ожидается, что дамы и господа настоящего заведения будут относиться друг к другу с вежливой и учтивой любезностью, существует граница, за которой начинается нарушение приличий утончённого общества. Всё, напоминающее избирательное предпочтение, строго воспрещается. Уединённые прогулки и катания в любое время не допускаются. Студенты обоих полов могут встречаться наедине лишь с особого разрешения президента, и исключительно по делу».
Нужно отдать должное президенту Коркорану — он несколько часов усердно убеждал правление, пытаясь объяснить извечную человеческую истину: плод, строго запретный, немедленно становится тем самым плодом, которого возжелают все Адамы и Евы на свете. Но комитет по правилам и предписаниям остался непреклонен, и два года это постановление значилось в книгах колледжа, покуда самое действенное из всех орудий — насмешка — не сделало его окончательно мёртвой буквой.
К концу второго года Сэма Питерса вычеркнули из списка преподавателей. Несмотря на его удивительную ловкость в обращении с пером, ни Сэм, ни его экзотические рыбы, ни искусно выведенная рука с торчащим указательным пальцем, которую он умел рисовать так мастерски, не были сочтены достаточно важным подспорьем на пути к успеху, чтобы оправдать продолжение его службы.
После этого судья Питерс и президент Коркоран старательно избегали друг друга — по слухам, из-за того, что судья Питерс обрушил на президента всю тяжесть своего обширного словарного запаса, добавив к словам, что можно сыскать в словаре, ещё и отборную подборку тех, которых там не сыщешь.
Жизнь бедного Сэма под испепеляющей критикой отца стала куда менее уютной, чем прежде. Вскоре он поступил на службу в бакалейную лавку, где вёл счётные книги своим изящным спенсеровским почерком, слегка украшая записи замысловатыми изображениями рук с длинными указательными пальцами, указывающими на различные товары; но поскольку вдобавок к бухгалтерии ему приходилось обслуживать покупателей, а покупатели в семидесятые и восьмидесятые охотно брали солёную макрель и копчёную селёдку, охота рисовать рыб у него как-то незаметно пропала.
При первой же прибавке к жалованью счетовода он нарядился в лучшее платье, перешёл улицу и с почти такой же торжественностью, какую мог бы напустить на себя его отец, попросил Эллу оказать ему честь стать его женой.
— О нет, Сэм, я не могу. Я не могу об этом и думать.
— Есть кто-то другой, кто тебе нравится? — бледно-голубые глаза Сэма моргнули от боли.
— Да, — сказала Элла и тут же торопливо добавила: — Ох нет, я не то хотела сказать, Сэм. Я даже не подумала, что говорю, когда сказала «да». Я хотела сказать, что надеюсь, что однажды появится тот, к кому я смогу испытывать чувства. У меня в голове есть идеал. Я почти вижу его. — Она так воодушевилась, что даже Сэм, при всей своей недогадливости, понял: надежды нет никакой. — Я вижу, какой он высокий… и широкоплечий… и хотя лица его я никогда не могу разглядеть — в моих мечтах, понимаешь, — но почему-то я просто чувствую, что узнаю его сразу же, как только увижу.
— Значит… он не… — Сэм с трудом сглотнул. — Он не похож на меня?
— О нет. — И при виде того, как вспыхнуло его худое измождённое лицо, она протянула ему руку. — Мне так жаль. Ты же понимаешь… как это бывает. Если не можешь — значит, просто не можешь.
— Пожалуй, что так.
— Но я буду твоим другом, Сэм… всю свою жизнь.
— Боюсь, дружба… не так уж много значит, Элла.
— О нет, значит, Сэм, ещё как значит. Дружба — прекрасная вещь, совершенно чудесная вещь. Давай дадим друг другу обещание. Какую бы девушку ты ни взял в жёны, и за какого бы мужчину я ни вышла замуж, — давай пообещаем оставаться друзьями всю жизнь. Обещаешь?
Сэм поднял своё худое, обиженное лицо. — Если ты так говоришь, Элла.
— Я так говорю. — Она произнесла это радостно, будто весь вопрос был решён к обоюдному удовольствию. — Договорились. Мы всегда будем друзьями. Когда я стану старушкой, а ты стариком, — забавно об этом думать, правда, Сэм? — мы всё равно будем друзьями. — Прозвучало это так, будто она даровала ему великую честь, будто юная жрица совершала над ним обряд помазания.
Уже в восемнадцать лет в ней жил этот убедительный дар — умение заставить людей взглянуть на вещь её глазами, поверить, что решение — их собственное.








