- -
- 100%
- +

Текст конструирует общность, наличествовавшую в прошлом веке. Тогда все являли собою тезисы, не было секса, многих других вещей; также господствовала идея «радужных горизонтов» и «ежедневного улучшения жизни». Все хрюкали, и устраивались кувыркания через голову. Жил тогда интурист, человеко-ворона, (что до сих пор живёт в Спасской башне), также московская нежить с именем Алгаритма (вроде схоронена на Ваганьковском кладбище, уч. 16-05).
Игорь Олен
АЛГАРИТМА
Или Москва ушедшая
мульти-абсурд
I. Некогда
Едем!
Вика, участвовавшая в жизни школы и победившая в смотре-конкурсе «Ставрополье мой край родной», получила в Артек путёвку (это был, вроде, третий год «Перестройки»). Пятого сентября Вика утром села на поезд и покатила. «Ишь, едет-едет девочка-Вика — а остальные учатся-в-школе, учатся-в-школе…» — бодро выстукивали колёса. Вика смеялась и, приколов на грудь комсомольский значок, подходила к окну, чтобы с улицы её видели проходящие школьники, зеленея от зависти! Весь вагон тоже ехал весёлый и говорил про таинственные Геленджик, Алупку, Ялту, Мисхор, Анапу, либо же про медуз и про чудо-плод фейхоа с удивительным запахом.
Быстро делалось всё теплей и теплей; и всё больше шустрых торговок бегало по перрону с чашками винограда, слив или яблок. За Мелитополем проблеснуло море.
Вдруг, ночью, поезд остановился. Люди лежали, долго молчали, после очнулись, начали спрашивать: «Где стоим?»
Вспыхнул свет, поднялись гвалт, гомон. Проводники твердили, что впереди товарный, перед каким ещё, мол, поезд. Самые смелые с храброй Викой, спрыгнув на насыпь, двинулись расспросить, в чём дело. А предводительствовал моряк с Дудинки.
Ночь была душная. Миновали три поезда. За передним составом толпы таращились, чтобы что-нибудь разглядеть вдали, где стояли в свете от фары локомотива два машиниста и милицейский старший сержант.
— Фарватер! — гаркнул моряк с Дудинки, двинувшись сквозь толпу тараном. Он удалился. Вика же с трапа электровоза вдруг различила в дымке пустóты, полные ничего…
Месяц лил странный мертвенный свет.
— Что? — бросились к моряку с Дудинки, кой возвратился.
— То, что вертаемся мы до хаты. Нету дороги.
— Как так, моряк? Тю, брешешь!
Тот отвечал не прежде, чем раздавив докучного комара:
— Товарищи! Нет ни Чёрного моря, ни полуострова Крым. Всё. Вакуум вместо них.
— Что врёшь-то?
— Северный флот не травит попусту якорь, — бросил моряк с Дудинки. — У самого меня в Ялте мама-старушка.
Вика, подумав, тихо спросила: — Что же, Азовское море есть, а Чёрного с Крымом нету?
— Лишь Арабатская стрелка от полуострова Крым осталась. Так-то.
— Как же Атрек? — в волнении переставила буквы Вика, чуть не заплакав.
— Я врать не буду. Глянь иди. — И моряк с Дудинки вяло махнул рукой в направлении, где Азовское море с шелестом шлёпало в Арабатскую стрелку, — всё, никаких вод более.
Люди грустно влезли в вагоны — и поезда дали задний ход, кроме первого, провалившегося в низину. Многие люди вскоре отправились на Азов, раз Чёрное море сгинуло. Вика ехала восвояси и не вставала от огорчения с верхней полки. «Скушала? А вот так тебе! Делу-время — час-потехе, час-потехе, час-потехе…» — ёрничали колёса.
Вика, вернувшись на Ставрополье, стала учиться там в сельской школе. Только учиться ей не хотелось; день-деньской она слушала радио, чтобы выяснить, не нашлось ли Чёрное море. Но, сообщалось, как воды сгинули с побережьем, с ялтами да курортами, так поныне их нет. Вздыхая, Вика усаживалась порой на крылечко сельского дома киснуть-грустить.
Вокруг были: степь, отары овец да стылое солнце. Ветры в ту осень сгинули, и кермéки (покатуны иначе, также качимы, перекати-поле, прочая) застревали кто где.
Один из них, — с Вику ростом, — ткнулся в крыльцо. Стараясь не наколоться, Вика в перчатках поволокла его на помойку. Но, вдалеке от дома, где их не слышали, покатун заорал:
— Влечёшь меня на помойку, девочка-хамка?
Та отскочила, в ужасе крикнув:
— Ты… ты у дома был! Ты мешал нам, кермек! Бесполезный кермек! Поэтому!
— Я?! Кермек?! Бесполезный?!.. Злая девчонка! Станется ветер, я укачусь к чертям с удовольствием!
— Ветра больше не будет, думаю. — Вика, грустно вздохнув, принялась своей ботой шаркать о землю и сообщила. — Чёрное море напрочь пропало, и, по физической географии, оттого-то и ветер не подымается.
— Ох! — сник, сплюснувшись, покатун. — Оттащи меня к стогу сена, прямо под солнышко, чтобы умер я как достойная, благородная флора! Знай, не по чину мне чахнуть в мусоре, дожидаясь конца! Если нет ветров, мы, катящиеся шары, хиреем. — Он застонал.
— А хочешь, спрячу в сарай тебя? — предложила смышлёная и душевная Вика.
— Что?! Мне в сарай? Увольте!! — взвился кермек. — Сама живи в тёмном стылом сарае! А ведь могла бы мне пособить взаправду. Как? Покатай меня вместо ветра, добрая девочка. С виду ты, вон, спортивная.
— Ха! Я бы стала тогда как двигатель. Только я — человек! — возразила Вика в обиде и повернулась, чтобы уйти, но кермек, вцепясь в неё, завопил:
— Стой! Давай искать ваше Чёрное море? Вместе с тобой пойдём. Ибо ты, — погрозил он острой колючкой, — ты комсомолка. Где твои комсомольский задор, активность? Также смекалка, смелость, в конце концов, комсомольская где? Не совестно?
Вика свесила голову. Потому что огромный колкий кермек сказал безобманную комсомолькую правду.
Утром она заспешила в школу, а за овчарней вдруг повернула и побежала скрытно к кермеку.
Встретились, и она сказала:
― Ну, я согласна море искать и Крым.
— Идём! — шепнул покатун. — Быстрей идём, чтобы нас не поймали! Вот что: толкай меня.
Вика, в плотных перчатках, так как кермек был колкий, стала толкать его от родного села к холмам, но на первой вершине села без сил под солнцем, стылым и бледным.
— Ранец скинь! Ранец! — начал советовать покатун. — Плетёшься! Сядет отец твой на мотоцикл, догонит!
— Нет, — возразила девочка Вика. — В ранце есть нужные мне предметы… и комсомольские книжки там, чтобы мне их читать и себя без конца воспитывать.
Покатун имел травяные мозги, но думал очень недолго.
— Влезь в меня, — предложил он. — И, если катим вверх, то есть в гору, быстро беги, как белочка в колесе. Но если катим под гору — сядешь на ранец, кой закрепи на палку, коя и будет вроде как ось сквозь центр моей шаровидности.
Вика сделала, как кермек предложил. С холма она съехала, сев внутри травяного шара в центре на ранец; разве что было несколько тряско, ведь геометрию Вика знала неважно, центр рассчитала плохо.
Вечером путники проезжали стадо, или отару, наглых баранов. Старый вожак изрёк: — Бе! Шары из травы недвижны, коли нет ветра; этот — подвижный. Надобно съесть его. Полагаю, он очень вкусный, сытный и сочный! Бе, я уверен! — И он решительно подступил оскалясь.
Вика, раздвинув сетку колючек крайне испуганного качима, — да не обычного, а метельчатого, — сказала:
— Дайте дорогу, глупые овцы! Я человек. Дорогу!
Кто бы дивился сим говорящим жвачным баранам — только не Вика, знавшая бóльшие чудеса: взять вакуум вместо Чёрного моря. Вика имела жизненный опыт.
— Ты человек?! Бе! Вздор какой! — рассмеялся Вожак. — Врёшь, глупая! Человек — это тот, кто стрижёт нас ножницами. Бе! Верно я говорю?
— Ох, ве-ерно! — забормотали хором бараны. — Тот, кто без ножниц, — не человек.
Подъехал пастух, сидевший у лошади на боку.
— Не спорь с ними, девочка, — обратился он. — Что взбредёт глупым в головы, то и делают. Вот недавно надумали, что пастух — это кто на лошадном боку сидит, и я должен так ездить, чтоб они слушались. Я устал от такой езды и отправлюсь скоро на пенсию.
— Славный, славный ты! — рассудили бараны и предложили: — Братья, давайте скушаем штуку, что прикатилась!
— Тихо, бараны! — молвила Вика, вынув из ранца острые маникюрные ножницы, ведь ей было четырнадцать и она была девушка.
Испугавшись, бараны встали в шеренгу, льстиво заблеяв:
— Се челове-е-чище!
Вика двинулась к Вожаку и остригла его, оставив только подштанники, а потом приказала: — Ведайте, что пастух — кто сидит на спине коня головою вперёд. Запомнили?
И бараны вмиг повторили, жалобно блея.
Сразу пастух пересел как надо. Он улыбался.
— Ты помогла мне. Я благодарен, — проговорил он. — Девочка, чем могу я помочь, скажи.
— Чем? Мы ищем Чёрное море, что потерялось. Правда, куда нам идти, не знаем. — Вика вздохнула.
Тут пастух оглянулся и наклонился к ней из седла. — Послушай, девочка, тайну. Я её никому не выдам, чтоб не прослыть обманщиком. Но тебе я открою тайну. Пас я отару около Каспия и услышал, Каспий хвалился, что, мол, теперь он стал самый модный в эСэСэСеРе. Едь-ка ты к Каспию и спроси его. Старый Каспий, он что-то знает!
К Каспию прикатили они в холода уже и увидели, что его побережье в льдах.
— Ох, поздно! — ныл покатун. — Всё. Мы опоздали! Ты каждый день отдыхаешь длительно и читаешь всякие книжки, чтобы воспитываться. А следовало спешить. Ох!
— Каспий, я знаю, не замерзает к югу от этой… Махачкалы, — припомнила Вика. — Он от нас не уйдёт, поверь! — И она, снова вынув из ранца книжку, стала читать, да, кажется, увлеклась сюжетами в столькой степени, что, вскричав, погрозила мнимому виртуальному недругу, о котором писалось, пальцем.
В Махачкале меж тем рыбаки переучивались на лётчиков и сказали: Каспий покрылся льдом до Баку, «гюзел».
Из района Баку, где Каспий тоже застыл, пустились до Ленкорани. Там раздавались грохот и трески: Каспий тянул на себя попону льдов и сугробов с вмёрзшими кораблями. Только южнее, у Астары, пожалуй, Вика увидела его зыбкие волосы и глаза под бровями кипенной пены и закричала:
— Где, дед, Чёрное море?
Каспий, метнув в неё вал, взревел: — Главу упру в Бендер-Шах, ступни упру в Астрахань — и усну до лета! Там мы посмотрим, как вы управитесь без меня. Хьой! — Тужась, вновь он повлёк на себя сугробы, льдины, вмёрзшие корабли.
Кермек, пронзив его злой колючкой, ляпнул: — Ты украл, прощелыга, Чёрное море! И, по законам всяческой физики, старый мерзостный Каспий, ты погубил ветра! А без них моим братьям, то есть кермекам, трудно кататься!
Каспий валами перехлестнул их и отшвырнул.
— Я делаю, что хочу, допросчиков мне не надо! Вы обожали Чёрное море с ялтами-гаграми?! С ним покончено! Я велю вам впредь величать меня по-старинному: ваша честь, досточтимейший Понт Гирканский. Ну, а не то пролежу во льдах тыщу лет, так что негде будет курортничать. Хьой! Велю вам, убогие: окружите меня курортами в два… нет в пять рядов. Либо я вам напакощу… Я волшбе обучался у киммерийцев и у халдеев. Я вам не только… Я вас вообще!!!
Взмахнув рукой, он швырнул двух друзей в Сахару.
Кунцевский Прохиндей
Встав ночью, из холодильника он достал посылку (ящик-посылку, сорок на двадцать) и, пройдя в спальню, сел подле лампы. Слышался явный рокот прибоя. Он, приложив рот к ящику, тихо спел: «Утомлённое со-олнце! тихо с морем прощя-алось! в этот час ты призна-алась! что нет любви!» Отстранившись от ящика, он прочёл на нём: г. МОСКВА. СИТИ КУНЦЕВО. ПРОХИНДЕЮ. ОТ ВЛАСТЕЛИНА ПОНТА ГИРКАНСКОГО, — после махом снял крышку и, вдохнув ароматы пальм и магнолий, ящик подвинул прямо под лампу. Дивно блеснуло Чёрное море средь берегов своих.
«Мой Мисхор! — бормотнул он, вглядываясь в юг Крыма. — Здесь я бывал в отрочестве. Мы тогда много ели; папа учил меня плутовать… Пицунда! Здесь я бывал с друзьями. Мы много пили, ели и спорили, кто из нас всех умней… Одесса! В ней мы с любимой пили и ели на Дерибасовской, но не так, как пил тип поблизости. И она с ним ушла… Глупышка, милая Соня!» — Он прослезился.
Дверь отворилась перед юницей, пухлой, в халатике.
Прохиндей, спохватившись, спрятал ящик за спину. Грохот прибоя, всё-таки, слышался.
— Что там прячешь, папуля? Хватит стрематься. Ну-ка, дай глянуть. — Девочка шла к нему.
— Дочка, Эллочка! Спать иди! Ничего у папули нет! — увиливал Прохиндей. — Иди давай. И папуля ляжет в постельку. Спать пора.
— Блин, атас, блин! Это ваабще, блин! — Девочка стала больно щипать отца. — Нет, ты, блин, покажи, что прячешь. А не покажешь, будет истерика. Крикну, брякнусь, буду визжать, кусаться, дрыгаться, типа.
— Ты в старших классах, Эллочка. Стыдно!
Та отскочила, взвизгнула. Прохиндей резко дёрнулся, и она, увидав посылку, кинулась к ней, схватила.
— Что это, ящик?.. Пахнет как море.
— Т-с-с! — шипел Прохиндей, поморщась. — Если узнают — всё, мне конец…
— Ты супер! Пупер-запупер! Это ты мне? — И дочь отошла к торшеру. — Клёво, папуля! Супер игрушка! Блин, Карадаг? Блин, море… Чёрное?! То, что, типа, исчезло? Классно как! Больше Аське не хвастаться новой шубой, Греку — «харлеем», что ему предки к днюхе забацали. Я им счас позвоню, пусть знают…
— Ни! — молил Прохиндей. — Стыд слушать! Как можно сравнивать… Потому что не копия в этом ящике, дочка, Эллочка. Настоящее море там! Триллион всяких шуб твоих, да и всяких «харлеев», «мерсов», нарядов — вот как!
— Блин, это круто!! — взвизгнула Эллочка.
— Да, вот так, триллион. Потому что ― слава, традиции, наконец… — Подыскивая слова, он медлил. Хоть он закончил ВУЗ, но давно, оттого и отвык уже формулировать мысли, ибо работал официантом. — Славная у сего водоёма, дочка, история! — вёл он. — В Ялте, там Чехов жил. Также Грин там жил, тавры, греки, Шаляпин… И Айвазовский тоже, естественно… Также Лермонтов про Тамань писал; изучали? Также татары, скифы, сарматы там, хан Гирей… Ушаков их разбил, всех турок… В годы войны в Крыму проявили мы героизм, — отчего оно, море, нынче в твоих руках, а не где-то там в зарубежных западных лапах. Крым — это символ.
Эллочка, опустив концы пухлых пальчиков в воду, взбрызнулась и сказала: — Про Авазовского меня выучат в школе, а этот ящик пусть на трюме стоит, будет вместо духов теперь. А не то завижжу.
— Пускай! — махнул рукой Прохиндей.
Однако, как дочь уснула, он перенёс посылочный ящик в «Зил», в объёмистый холодильник, тихо бурча:
— Духи мы закупим после французские. А водичка нам для другого, Эллочка, надобна. Твой папуля так сделает, что окажется страх большим человеком! Столь большим, как, как… — Выскочив из квартиры, он громко крикнул в клапан мусоросборной грязной трубы: — Как Крёз богат, будет этот пронырливый Виктор Викторыч Прохиндей, который умён, которого бортанула глупая Соня, так что которая пожалеет и прибежит к которому!
Он в трубу вопил часто от преизбытка пылких эмоций.
Утром он выехал на работу, — правда, машину бросил у МИДа, чтобы представиться дипломатом; после отправился по Арбату, очень серьёзный и деловитый. Только открыл он дверь ресторана с вывеской «Прага», как раздалось.
— Быстрее! К нам интурист! Все мухами!
Прохиндей влез во фрак ресторанных служек и, тряся фалдами, устремился обслуживать. Ох, и выдался интурист! На двух стульях сидел, выставляя на лацкане крупный бейдж, толст до свинскости, Vorotila Finansovich, businessmen from America (Воротила Финансович Бакc, бизнесмен из Америки). Прохиндей, трепеща, подал блюдо, шепнув:
— Вери гуд. Ай хэв бизнес. Вери биг бизнес, сэр.
Тот окрысился. — Я из Штатов не шутки шутить, но содействоват демократия! Сколько бизнес ваш — сто рублей, триста, тысяча? Я смешно!!
Прохиндей, пятясь, выдавил: — Миллиарды! — и убежал.
Потому что на них уставились, чуял он, соглядатаи. А ведь лучше иметь вещь, чем не иметь её. Всюду были коварные кагэбэшники.
Времена были жуткие, и за связь с иностранцами схлопотать можно «вышечку».
В полночь сталось ненастно; он покидал ресторан волнуясь и, проходя мимо «линкольна», услыхал:
— Друг, сделка?
Пухлой рукой манил его интурист.
Лишь сунулся Прохиндей к машине, как засвистели. Разом отпрянув, он пошёл тротуаром сквозь дождь и ветер.
«Линкольн» тронулся следом, а Воротила Финансович, опустив стекло, прокричал:
— Плут!! Жалуйся в МИД! Надъул меня, так я буду сказъать им!
Пара прохожих остановилась, а милицейский ближний патруль рванул на крики.
— Здесь не могу… Секретность! — жалко хрипел испуганный Прохиндей, ускорив шаг.
Воротила Финансович думал быстро. — Я по проспект Калинин там разгоняйся превращайся в птица ворона. Вы — разгоняйсь там тоже и превращайся. Я все колдóвства делать запрóсто. Мы летим очен тихий камерный мест какой для беседовайт бизнес. — И он умчал на «линкольне».
На проспекте Калинина было много светлее и оживлённее, хоть осенняя ночь угрюмилась, и блестел, удваивая машины и фонари, асфальт. Встревоженный Прохиндей за транспортной полосой проспекта высмотрел Воротилу Финансовича, кой, махнув ему, устремился от «линкольна» тротуаром, путаясь в полах чёрной огромной, пышной, собольей, как бы мерцавшей искрами шубы. У ювелирного магазина, вскинув руками, он полетел вдруг чёрной вороной, начал кружиться, каркая!
Прохиндей, оглядевшись, снял с себя шапку и припустил, но шлёпнулся, извозив одежду. Громко поржали пьяно фланирующие юнцы:
— Дед, в винный, типа, хреначишь?
Встав, Прохиндей затрусил прилично, каясь, что в сорок лет своих с параноиком спутался и решил, дурак, «разгоняться», как псих советовал, дабы якобы «превращайся». Через мгновение вновь пять раз подскочив с распластанными руками, он застыдился и повернул в проулок, изображая, что не его преследует с злобным «каррки!» птица, кою со смехом стали ловить слонявшиеся повесы. После ворона (тот превратившийся интурист) опять его нагнала, вопя так громко, что Прохиндей помчался… вскоре ударившись о метлу. На ней пролетала ведьма, звать Алгаритма, так что другой конец этой самой метлы огрел Воротилу Финансовича…
Ведьма? Чуд было вдосталь в восьмидесятых!
Троица, грохнувшись об асфальт, ползла под густо падавшим снегом в разные стороны.
Вмиг повесы выловили ворону и, уходя, заметили остальных, а именно ведьму и Прохиндея.
— Шобла прикольная! Пьяный дятел, мля, при бабце с метлой! А бабца-то, мля, голая! Мля, лови её!!
Первой вскинулась и бежала голая Алгаритма; следом мчал Прохиндей. На Арбате, сквозь снегопадный свет фонарей разглядевши окно и в нём форточку, пропихнулись в неё.
Хулиганы где-то вовне кричали: ― Где козлы? Где-то здесь… Баба голая, а другой с ней, мля, иностранец!
— Ноу! Иностраньец есть я! — вдруг высунулась из сумки, в кою втолкали её, ворона. — Жаловайт МИД пойти! Ваш дрянной русский бизьнис! Я забывайт слова превращайсь обратно! Вы меня в „линкольн“ быстро несите, где мой там собственность! Я есть Бакс Воротила Финансович!
Ухахатываясь и дразня его, забулдыги ушли, прикинув, что надо в цирк идти, ведь в каком-нибудь цирке за говорящую, пусть с акцентом, птицу им дадут сто рублей «железно»: «хватит на выпивку, на крутое бухло, ага».
Прохиндей, застонав, сел в кресло, бывшее в комнате, где они случились. — Боже! Скандал… Серьёзный! Международный! Влип я… Матушки-светы!
— Эй, помолчите, — вставила ведьма, кстати вернувшая колдовские свойства, и Прохиндей узрел белый ком простыней в прядях чёрных волос. Ведьма куталась в эти простыни. — Вашу птицу отправят, как объяснили, в некакий цирк, и всё. Ничего с ней не сделают.
— Не моя она… — Прохиндей, прошептав так, вспрыгнул неловко на подоконник, сунулся в форточку первой рамы, стал звать милицию. Алгаритма, сдвинувши створку внутрь, затворила внешнюю форточку, ту, в которую перед этим оба пролезли, очень легко причём. Прохиндей, поняв, что застрял в этой внутренней форточке, замер.
— Нишкни! — молвила Алгаритма. — Толку ли горло драть? Я-то, знаете, вылезу, да хоть в щель; мне просто. Вас же застанут — инкриминируют ограбление. Восемь лет по статье.
— О, боже! Как?! Мне нельзя! У меня ведь планы! Вытащите! Пожалуйста! — бился в форточке Прохиндей.
— Вы крепко засели, — хмыкнула ведьма. — Без колдовства не вырвать, ногти сломаю. — И Алгарима их показала, длинные, страшные (Прохиндей задрожал). — Висите. Завтра хозяева вам помогут.
— Где мы? — частил он, дрыгнув ногами в чёрных ботинках.
— Мы? Нет — где вы. Я здесь временно. Но, возможно, останусь, раз опоздала, кстати, на шабаш… Вас угораздило в альманах «Ква-квá», конкретно в отдел поэзии.
— Угораздило?! — прокричал Прохиндей, брыкаясь и извиваясь. После обмяк заплакав. — В сорок лет я здесь в форточке зависаю, вроде затычки. И дожидаюсь, чтобы пришли писаки и пропечатали!
— Тише. Не пропечатает вас никто. — Алгаритма, пройдя в своих простынях, потянула из шкафа папку-вторую, кинула их на стол, цитируя: — Ишь, „берёзонька в полюшке“… „Гуд завода с душой гремит в унисон“… „Помню время тяжкой годины и треволнения“…
Папки плюхались и выплёскивали, как воду, оптимистичный, действенный оптимизм, по-рыцарски уступавший место восторгам либо печалям ищущих настоящей любви девиц и дерзаниям юных, очень талантливых заместителей косных старых начальников. Грохотали заводы, вспахивались поля, а метро уносило людство на труд, преисполненный битвой мнений, спорами и конфликтами ввиду схватки хорошего с наилучшим… Чтобы торчал кто в форточке или чтобы какой-нибудь там нач. пом. потерял нос, как Ковалёв у Гоголя, — сего не было.
— Ибо, раз не реальность — значит, не нужно, — кончила Алгаритма с папками, что кидала на стол.
— Довольно в них в меня брызгать, с вашенских папок! — нёс Прохиндей. — Я с этой жирной наглой вороной, после и вами ужасы пережил. Выясняется, это всё не реальность?! Но почему тогда я торчу здесь, в форточке, а вы брызжете с папок каплями?.. Кстати, как мне вас звать?
— Зови меня Алгаритма Ивановна.
— Нет! По мне, — твердил Прохиндей, — лучше жить в их реальности без ужаснейших ужасов, чем страдать в нереальности, о какой, ко всему, не пишут. Нет, бога ради! Я только скромный официант, поймите…
— А!!! — взвыла ведьма, кинувши папки в шкаф. — До Бога, стало быть, добрались, да, „скромный“ официант? Мнишь, мне тебя не понять? Напрасно! Вижу, что ты не „скромный“ официант, а гнусный, неосвежёванный жирный хряк. Тебя подпалить на вертеле?
Ощутив прилив дурноты, тот дрыгнул ботинками. — Алгаритма Ивановна, да вы что?! У меня есть паспорт…
— Брюхом живёт, подлец, а туда же, глянь! Ишь, на Бога заносится! — Ведьма рухнула в простынях своей, раздражённая, в кресло и закурила. — Ну, скромник, хрюкни.
— Запросто! Хрю вам! Хрю на здоровье тысячу хрюков, добрая Алгаритма Ивановна! Люди, знаете, разные. Вы летаете на метле себе, кто-то там на заводе; я же всего лишь официант, хрю… — Так он трещал почти час, считая: доводы у него бесспорные.
Вдруг она повела ту створку, где он висел. Он ткнулся в грязные стёкла рамы наружной и замолчал в обиде.
Ведьма заснула. Утром, туманным, серым и зябким, с щёлком замка проснувшись, молча рассматривала вошедшего. Подвижной, энергичный, гладкий, ядрёный, он, по всему судить, очень точно прощупывал пульсы времени и поэтому мог читать популярный стих «Гул столетия» наизусть в обратном порядке, резко выбрасывая в такт кверху кулак, оттого был ценим начальствием и имел вид имел бодрый, оптимистический. А ещё — он всех видел насквозь, считал.
— Пам-пара! — спел он, сняв пальто. — Поэтесса?
— Я поитесса, — дурой представилась Алгаритма.
— Ваш ухажёр? — кивнул человек к окну, начиная копаться в сваленных на столе бумагах. — Кто вас впустил?
— Хрю, — выпалил Прохиндей. — Хрю-хрю́и!
— Он будит в форточке этой знаите сколько? — вставила ведьма, «и́кая». — До покуда меня вы ни напичатайте.
— Простыню нацепили, чтоб выделяться? — вёл человек и стал рыться в шкафу. — Что же, пишете про любовь, голубушка?
— Про любовь! — запищала та, предъявляя папку цвета космеи. — Есть про природу и производствинная тиматика. Без меня не поймёте, так как моя стиливая манера своиобычна, Фёдор Иванович.
— На-Горá Александр Матвеевич я по имени, — он поправил, роясь в шкафу по-прежнему. — Вы оставьте мне адрес, я позвоню… И велите ему вылезать к чертям.
— Хрю! — вскричал Прохиндей, поёрзав.
— Только звоните чёрнаю ночью, часика в три, Сашуля. Днём я творю верлибры. Дом мой здесь рядом, в тихом проулке. В Среднеписковском. Малинькая мансардочка в стиле ретро… Ах! Сядем вместе под абажуром, будим беседовать о по-эзии и искус-стве, и про истетику. Ах, московский мой дворик, снегом покрытый… Свежесть и сила, свежесть и сила! Хоть до утра. Вникаете, Аликсандр Матвеевич.
Тот оценивающе взглянул на ведьму. — Я понимаю.
— Хрю же!
— Можно надеяться, что меня у вас напичатают?




