- -
- 100%
- +
Лиара увидела её лицо и внутренне содрогнулась. Лицо ведуньи, всегда бесстрастное, замкнутое, напоминавшее маску, вырезанную из старого дуба, за эти три дня покрылось такой глубокой, такой густой сетью морщин, будто она постарела на десяток, на два десятка лет. Глаза, обычно острые и цепкие, как у старой вороны, сейчас были красными, воспалёнными, окружёнными тёмными кругами, а белки их пересекали лопнувшие сосуды.
— Какой огонь? — Лиара попыталась приподняться на локтях, но тело не слушалось — мышцы были ватными, слабыми, будто их и вовсе не было. Руки дрожали от малейшего напряжения, а голова кружилась так, что изба плыла и качалась перед глазами. — Бабушка Мира, что со мной случилось? Мне казалось... мне слышался голос, странный такой, нечеловеческий...
— Голос? — Ведунья резко, порывисто, совершенно не по-старушечьи вскочила со своей скамьи, схватила тяжёлую, истертую сотнями ладоней клюку и, тяжело, с присвистом дыша, почти подбежала к лавке. Её выцветшие от старости глаза, в которых теперь горел какой-то лихорадочный, болезненный огонь, впились в лицо Лиары с такой силой, будто хотели проникнуть внутрь черепа, в самую душу. — Что сказал тебе Голос? Какие именно слова? Вспомни, девочка, попытайся вспомнить — это очень важно, важнее всего на свете!
Девушка наморщила лоб, пытаясь выудить из вязкой, мутной, как болотная жижа, пелены беспамятства обрывки воспоминаний. Мысли ворочались тяжело, неохотно, будто мокрые валуны на дне реки, но слова — странные, чужие, не принадлежащие этому миру — сами собой всплыли в памяти, словно их кто-то выжег калёным железом на внутренней стороне век.
— «Двадцать лет, — прошептала она, и собственный голос показался ей чужим, далёким, доносящимся откуда-то из-за толстой стены. — Срок вышел. Печать истончилась. Проснись, наследница». Вот что он сказал. А потом была боль. Такая сильная, что, казалось, голова треснет пополам. И свет — белый, холодный, слепящий. И всё, больше ничего не помню.
Мирослава отшатнулась, пошатнулась — да так, что вынуждена была ухватиться за край лавки, чтобы не упасть. Её иссохшие, скрюченные старостью пальцы с такой неистовой силой вцепились в деревянный набалдашник клюки, что костяшки побелели и захрустели, будто сухие ветки под сапогом. На лице её, обычно непроницаемом, отразилась целая буря эмоций — страх, отчаяние, какая-то мрачная, горькая радость и что-то ещё, похожее на благоговейный ужас верующего, увидевшего воочию своё божество.
— Значит, правда, — глухо, едва слышно проговорила она, и голос её дрогнул, сорвался, упал почти до шёпота. — Значит, всё это правда. Значит, то, чего я боялась двадцать зим, чего надеялась избежать, что пыталась забыть, закопать, утаить — оно случилось. Случилось, Мать-Сыра-Земля, случилось... Правда, которую я думала унести с собой в могилу, схоронить навеки, стереть из памяти людей, — она вылезла наружу, как вылезает погань из могилы в недобрую ночь.
— О чём ты говоришь? Какая правда? При чём тут могила? — Лиара уже почти кричала — насколько позволяло слабое, непослушное горло. — Бабушка Мира, объясни мне, ради всего святого! Я имею право знать, что со мной происходит!
— При том, девочка моя, — резко, почти грубо оборвала её ведунья, и в её голосе снова прорезалась сталь, жёсткая и холодная, как лезвие того самого ритуального ножа, что всё ещё валялся где-то под елью на поляне, — при том, что твоя мать была не человек. И твой отец — ох, прости меня, глупую старуху, за этот вековой обман, — не просто кузнец из Пограничного клана, каким его все знали и почитали. Он вырастил тебя, это правда, он заботился о тебе, как о родной, — но кровь, что течёт в твоих жилах, это не его кровь. Думаешь, думала ли ты хоть раз, глупая девчонка, почему у тебя глаза зелёные, как весенний мох после дождя, хотя у всех в клане, у всех до единого — серые да голубые, как вода в горном озере? Думаешь, почему стрелы твои всегда, в любую погоду, в любой ветер находят цель, будто заговорённые? Почему звери не чуют тебя за три шага, почему ты видишь в темноте, как рысь, почему слышишь, как мышь скребётся в корнях за сотню метров? Почему раны на тебе заживают вдвое, втрое быстрее, чем на Ратмире, чем на любом другом охотнике?
Лиара молчала, потрясённая, раздавленная этим внезапным потоком откровений. Она всегда знала, где-то глубоко внутри, в том самом тайном уголке души, что она — другая. Отличается от сверстников, от подруг, от всего окружающего мира. Что с ней что-то не так — или, наоборот, так, как не бывает с другими. Но Пограничный клан, с его суровыми законами и вечной, изматывающей войной, не задавал лишних вопросов и не поощрял копания в себе. Здесь ценились навыки, а не родословная, меткость, а не происхождение. Здесь каждый — каждый! — имел священное право на свою тайну, на свой скелет в шкафу, на свою тёмную историю, о которой не принято было спрашивать.
— Твоя мать пришла с севера, — продолжала Мирослава, и голос её зазвучал иначе — отстранённо, глухо, будто она читала вслух древнюю, полуистлевшую летопись, которой место в пыльном сундуке, а не в памяти живых. — Она пришла в самый канун Зимнего Солнцеворота, в самую длинную ночь года, когда тьма стоит над горами, как чёрная стена, и даже волки не воют — боятся. Она была из Золотого народа, девочка. Из тех, кого в старых, всеми забытых сказках, которые теперь уже никто не рассказывает детям на ночь, называют Детьми Солнца, Огненными Душами, Хранителями Света. Тысячу лет назад — слышишь меня, целую тысячу! — они жили на этой земле, владели ею, владели великой силой, такой могучей, что могли повелевать самим солнечным светом, подчинять его своей воле, ткать из него одежды и ковать оружие. А потом пришла Долгая Ночь — и они ушли. Все до единого. Растворились, исчезли, стали легендой, мифом, красивой сказкой. Но кровь их не исчезла совсем — она спряталась, ушла на дно, смешалась с кровью людей, передавалась из поколения в поколение, всё слабее и слабее, пока почти не заснула. Но иногда, раз в несколько поколений, очень редко, она просыпается. И тогда рождается ребёнок с зелёными глазами и золотой кровью. Такой, как ты.
— Но мать, — прошептала Лиара, и губы её онемели, отказывались слушаться, будто их сковало морозом, — ты же сама говорила мне, когда я была маленькой, что она умерла родами... Что её тело исчезло... Я помню эти рассказы...
— Я солгала, — просто, без тени раскаяния или стыда сказала ведунья. — Мне пришлось. Иного выхода не было, пойми. Твоя мать не умерла. Она ушла. В ночь твоего рождения, едва разрешившись от бремени, она завернула тебя в свой плащ — плащ из чистого света, который превратился в обычную ткань, едва коснулся человеческих рук, — и оставила на пороге этого самого дома. А потом ушла. Ушла обратно на север, в метель, в тьму, в неизвестность. Сказала мне только одно — и это были последние слова, которые я от неё слышала: «Если ребёнок доживёт до двадцати и кровь проснётся — значит, старая война ещё не кончена. Позаботься о ней, старая. Если же не проснётся — пусть живёт человеком, простой жизнью, и никогда не узнает, кто она на самом деле». И ушла. На север, в земли, откуда никто не возвращается. В ледяные пустоши, где даже воздух замерзает и падает на землю хрустальной крошкой.
В печи с оглушительным треском, похожим на пистолетный выстрел, лопнуло перегоревшее полено. Рой ярких, золотых, яростных искр взметнулся под самый потолок, к закопчённым балкам, и на одно короткое, как вспышка молнии, мгновение вся изба — и чёрные бревенчатые стены, и пучки сухих трав, и бледное лицо ведуньи, и медвежья шкура на лавке — озарилась призрачным, дрожащим, каким-то неземным светом. Лиара, замерев, не дыша, смотрела на свои собственные руки — самые обычные, чуть огрубевшие от постоянного натягивания тетивы руки лучницы, с въевшейся в поры грязью, с мозолями на подушечках пальцев, с маленьким, давно зажившим шрамом от неосторожного удара ножа. Неужели в этих жилах, под этой кожей, прямо сейчас течёт кровь легендарного, исчезнувшего народа, о котором она слышала лишь обрывки полузабытых преданий?
— А голос, — сглотнула она тугой, болезненный ком, стоявший в горле, — тот, что я слышала там, на поляне. Чей он? Откуда он взялся? Кто говорил со мной?
— Память крови, — Мирослава наконец тяжело, со стоном облегчения опустилась на край лавки, в ногах у Лиары, положив свою клюку поперёк колен, и устало уронила голову на грудь. — Память древнего долга, который ты не давала, но который отныне — твой. Тысячу лет назад, когда пришла Долгая Ночь, она пришла не сама по себе. Её призвали — или, если верить другим летописям, открыли ей дорогу, — те, кто хотел безграничной власти над миром. Те, кому был ненавистен свет, порядок, сама жизнь. И тогда Золотой народ встал у них на пути — стеной, щитом, живым огнём. Они заплатили страшную, немыслимую цену за победу — они сожгли себя дотла, до последнего ребёнка, до последней капли крови, чтобы запереть тьму в Глубинах, в подземных безднах, откуда нет выхода. Но не навсегда — они не могли навсегда. На тысячу лет — таков был их договор с мирозданием, с самим ходом времени. Тысяча лет покоя — а потом тьма вернётся, и её нужно будет встретить снова.
— И этот срок истекает, — догадалась Лиара, и внутри у неё всё похолодело от внезапного, леденящего понимания. — Тысяча лет...
— Истекает в этом году, — кивнула ведунья, и кивок этот был тяжёлым, будто она роняла голову на плаху. — В день летнего солнцестояния, когда ночь самая короткая, а свет самый долгий. В этом есть какая-то злая, горькая ирония — тьма возвращается в день, когда свет празднует свою высшую победу. А сегодня, — она бросила быстрый, острый, как лезвие, взгляд в тёмное, затянутое бычьим пузырём оконце, за которым не было видно ни зги, — двадцать третий день месяца Травника. Времени у нас — меньше двух полных лун. Меньше двух месяцев. А потом печать падёт окончательно, и то, что заперто в Глубинах, вырвется на свободу.
Не успела она договорить, как в тяжёлую, обитую для тепла войлоком дверь постучали. Стук был громкий, требовательный, властный — так стучат люди, облечённые властью и привыкшие, чтобы им подчинялись беспрекословно. Три размеренных, тяжёлых удара кулаком. Мирослава нахмурилась, её и без того изрезанное морщинами лицо стало совсем мрачным, почти зловещим. Она подняла сухую, узловатую руку, призывая Лиару хранить молчание, и тяжело, опираясь на клюку, проковыляла к выходу, шаркая по земляному полу разношенными валенками.
На пороге, освещённые тусклым, колеблющимся светом масляного светильника, стояли старейшины. Все трое — что само по себе было событием чрезвычайным, ибо всех троих вместе редко можно было увидеть в одном месте, если не считать праздников и общих сборов.
Первым, заслонив собой весь дверной проём, возвышался Старейшина Велимир — глава клана, верховный судья и военачальник, грузный, кряжистый старик с широченными, как дубовый стол, плечами и окладистой, совершенно седой бородой, заплетённой в три тугие косы — по числу трёх великих побед над нечистью, одержанных под его командованием. Одет он был, несмотря на ночное время, в полный парадный доспех — кольчугу из воронёной стали и плащ из волчьей шкуры, — и тяжело, хрипло дышал после крутого подъёма на холм, опираясь на массивный, выше человеческого роста посох из морёного, почерневшего от времени дуба. На поясе его висел древний, передававшийся из поколения в поколение меч — Северный Коготь, чья рукоять была украшена огромным, тускло светящимся в темноте рубином.
За его могучим плечом маячили двое других. Справа — Стоян, главный мастер оружия и доспехов, сухой, как вобла, жилистый, поджарый мужчина неопределённого возраста, с гладко выбритым — единственный во всём клане! — лицом и вечно, даже во сне, поджатыми в тонкую, неодобрительную линию губами. Глаза его, холодные и колючие, как осколки льда, цепко обшаривали помещение, не упуская ни одной детали. Слева стояла Горислава — старшая над женщинами, вдова трёх мужей, суровая, как сама зима, женщина, чьё лицо, изрезанное морщинами не меньше, чем лицо ведуньи, напоминало застывшую маску вечного, непроходящего неодобрения всем и вся.
— Мы видели свет, — без предисловий, с порога начал Велимир, и его низкий, грудной голос гулко раскатился по избе, перекрывая даже шум ветра за окнами. — Три дня назад, на ритуальной охоте. Наши дозорные с башни доложили, что небо над лесом полыхало золотом — ярким, неестественным, какое бывает только над местами великих битв. А потом нам сообщили, что ты, Мирослава, созываешь совет. Ночью. Тайно. — Он на шаг, на полшага продвинулся вперёд и вперил свой тяжёлый, как горный обвал, взгляд в ведунью. — Хватит тайн, старая. Мы терпели твоё молчание двадцать лет, но теперь оно становится опасным. Объясни, во имя Праотцев, что происходит с этой девчонкой. Что за огонь горит в её жилах и почему этот огонь прожигает камни?
— С девчонкой? — эхом, с холодной, презрительной усмешкой повторила ведунья, и в её голосе прорезалась сталь такой закалки, что даже Велимир, не привыкший отступать, чуть подался назад. — Ты называешь её «девчонкой», будто она одна из ваших, обычный ребёнок, родившийся от обычных родителей. А она, Велимир, — и слушай меня внимательно, ибо второй раз я этого не повторю, — она последняя из ныне живущих потомков Золотого народа. Последняя искра угасшего пламени. И в её жилах течёт кровь, которая однажды, тысячу лет назад, уже спасла этот жалкий, неблагодарный мир от полного уничтожения.
В избе повисла такая глубокая, такая абсолютная, такая звенящая тишина, что Лиара слышала, как бьётся её собственное сердце и как потрескивают угли в печи. Стоян и Горислава быстро, почти испуганно переглянулись. Велимир же тяжело, будто мешок с камнями, опустился на ближайшую лавку, и та жалобно, протяжно заскрипела под его немалым весом, грозя переломиться пополам.
— Золотой народ, — медленно, точно пробуя каждое слово на вкус, проговорил он. — Я всегда думал, что это всего лишь красивые сказки для детей, легенды, которыми пугают неслухов долгими зимними вечерами. Предания, не имеющие под собой никакой реальной почвы.
— Не сказки, — отрезала ведунья, и в голосе её не было и тени сомнения. — И не легенды. Тысячу лет назад моя предшественница, ведунья Яромила, чьё имя ты найдёшь в самом начале клановых летописей, сама, своими глазами видела последнюю битву. Она стояла на этом самом холме и смотрела, как в долине, там, где сейчас русло Мёртвой реки, сгорали последние воины Золотого народа, запирая тьму. Она описала эту битву в «Книге Пепла», которую я, согласно древнему обету, храню под замком уже шестьдесят четыре года. Долгая Ночь была остановлена — но не уничтожена. Её заперли, как запирают дикого зверя в клетке. И замóк этот держится ровно тысячу лет — ни днём больше, ни днём меньше. Срок истекает в грядущее солнцестояние.
Горислава шагнула вперёд, выступив из-за спины Велимира, и в её глазах — обычно пустых, рыбьих — Лиара впервые увидела настоящий, живой, плещущийся через край страх. Холодный, липкий, животный страх, который та безуспешно пыталась спрятать за напускной суровостью и каменным выражением лица.
— Если то, что ты говоришь, — правда, — произнесла она, и голос её чуть заметно дрогнул, — то выходит, что ты, Мирослава, всё это время водила нас за нос. Ты растила это... это создание, эту бомбу замедленного действия... среди наших детей, в нашем поселении, на наших глазах. Двадцать лет мы жили на пороховой бочке, даже не подозревая об этом.
— Я растила ребёнка, — жёстко, не допускающим возражений тоном ответила ведунья, стукнув клюкой об пол так, что искры посыпались из-под наконечника. — Невинного, беззащитного ребёнка, который не просил этой крови, не выбирал этой судьбы и ни в чём перед вами не виноват. Ребёнка, у которого отныне есть только один, самый страшный в мире выбор — принять свою судьбу и, возможно, умереть, исполняя долг, которого не давал, или отречься от всего и жить с этим позором до конца дней. И я не позволю никому — слышишь, Горислава, никому! — называть её «созданием».
— Выбор? — усмехнулся Стоян, и усмешка эта была холодной, недоброй, полной скепсиса и недоверия. — Какой у неё выбор, старая? Если девчонка и вправду последняя наследница Золотых, как ты утверждаешь, то её судьба предопределена от рождения. Она либо закроет тьму, либо умрёт, пытаясь это сделать. Третьего, как известно, не дано никому — ни богатырям, ни героям, ни последним отпрыскам вымерших династий. Так всегда было и так всегда будет.
Лиара слушала этот разговор, лёжа на лавке, укрытая медвежьей шкурой, и внутри неё, в том самом тайном уголке души, медленно, как поднимающееся тесто, росло странное, незнакомое доселе чувство. Это не был страх — страх она познала давно, ещё в детстве, когда впервые столкнулась с нечистью лицом к лицу. Это не был гнев — гнев был ей тоже знаком, она умела с ним справляться. Это было глухое, тягучее, почти осязаемое раздражение, замешанное на горькой, жгучей обиде. Они говорили о ней так, будто её здесь не было вовсе. Будто она — не человек, не живая душа, способная думать, чувствовать и принимать решения, а всего лишь вещь, артефакт, инструмент, который нужно либо использовать по назначению, либо уничтожить за ненадобностью. Они решали её судьбу — а её саму даже не спросили.
— Хватит, — сказала она, и собственный голос прозвучал намного твёрже, чем она ожидала, намного твёрже, чем позволяло её нынешнее, полуживое состояние. — Я здесь. И я сама буду решать, что мне делать и куда идти.
Все лица в избе — все четыре пары глаз — мгновенно повернулись к ней. Лиара, превозмогая слабость и головокружение, откинула в сторону тяжёлую, пропахшую древней шерстью медвежью шкуру и спустила босые ноги на холодный, тщательно утоптанный земляной пол. Тело всё ещё дрожало от слабости, мышцы ныли и не хотели слушаться, а перед глазами всё плыло, но голова — впервые за долгое время — была поразительно, удивительно ясной, как горный хрусталь. Что-то фундаментально изменилось в ней за эти три дня огненного беспамятства — она чувствовала это каждой клеточкой своего обновлённого тела. Краски окружающего мира стали глубже, насыщеннее, многограннее, будто кто-то протёр запылённое стекло. Звуки обрели новую, неслыханную доселе чёткость — она слышала, как в подполе скребутся мыши, как потрескивают брёвна от ночного мороза, как бьётся сердце старой Мирославы — неровно, с перебоями. А где-то там, на самой границе сознания, билась, пульсировала, требовала выхода странная, горячая, живая сила, похожая на пойманную в кулак молнию.
— Если то, что говорит бабушка Мира, — правда, — продолжила она, медленно, очень медленно поднимаясь на ноги и глядя прямо в глаза Велимиру, не отводя взгляда, — значит, у нас есть чуть меньше двух лун до солнцестояния. Я хочу знать всё. Всё, что вы скрывали от меня эти двадцать лет. Что это за тьма такая, откуда она взялась, где именно она заперта? Почему моя мать ушла на север, бросив меня здесь, на руках чужих людей? И, самое главное, — что мне теперь со всем этим делать?
— На первые два вопроса я, пожалуй, смогу ответить, — медленно, обдумывая каждое слово, проговорила ведунья. — А вот на третий... — она тяжело, с присвистом вздохнула, — на третий вопрос нет ответа ни у меня, ни у кого-либо из ныне живущих в этом мире. Твоя мать ушла на север — туда, где, по всем древним преданиям и обрывкам карт, некогда стояла блистательная столица Золотого народа. Город, который называли Колыбелью Света, Солнечным Чертогом, Оком Мира. Никто, ни одна живая душа на всём континенте не знает, существует ли он сейчас, спустя тысячу лет забвения, и что стало с теми, кто имел глупость или мужество там остаться. Но если кто и может знать правду о том, кто ты и что тебе суждено — они там. На севере. За Мёртвыми болотами, за Ледяным хребтом, в самом сердце вечной зимы.
— Безумие, — резко, как пощёчина, прозвучал голос Гориславы. — Откровенное, самоубийственное безумие. Север мёртв уже сотни лет, и об этом знает каждая собака за Рогожской заставой. Там нет ничего, кроме вековых льдов, кроме неупокоенных тварей, что воют по ночам, кроме безумия, которое проникает в кровь с каждым вдохом ледяного воздуха. Отправлять девчонку — пусть даже с золотой кровью! — туда, в ледяную пустыню, это значит убить её раньше срока, не дав врагу даже шанса.
— Возможно, ты и права, — кивнула ведунья, и кивок этот был мрачным и неохотным. — Возможно, это действительно безумие. Но сидеть здесь, сложа руки и ожидая, пока тьма вырвется на свободу, — это безумие ещё большее. Тогда смерть придет ко всем нам — к тебе, ко мне, к твоим детям и внукам, — а не только к ней одной. Выбор, как видишь, невелик.
Велимир долго, очень долго молчал. Его толстые, узловатые пальцы, привыкшие к рукояти меча, машинально перебирали косы в бороде, расплетали и снова заплетали их — старая привычка, верный признак глубочайшей, напряжённой задумчивости, хорошо знакомая всем, кто его знал. Наконец, после долгой паузы, он поднял свои выцветшие, но всё ещё острые, как у старого коршуна, глаза и посмотрел прямо на Лиару.
— Ты говоришь, девочка, что сама будешь решать, — проговорил он низким, грудным, полным скрытой силы голосом. — Что ж, хорошо. Это достойно и справедливо. Я всегда уважал и буду уважать право выбора — последнее, что нельзя отнять даже у приговорённого к смерти. Чего ты хочешь, дочь Пограничного клана? Или нам теперь следует называть тебя как-то иначе — наследницей, золотой девой, владычицей света?
Лиара медленно, словно во сне, посмотрела на свою правую руку. Туда, где три дня назад сияла, пульсировала, прожигала землю золотая, нечеловеческая кровь. Сейчас запястье было туго и умело перевязано чистой, пахнущей целебными травами тряпицей, под которой угадывался толстый слой какой-то пахучей мази. Но она знала — чувствовала каким-то новым, только что открывшимся чутьём, — что под повязкой нет ни шрама, ни струпа, ни даже покраснения. Рана затянулась полностью, без следа, как затягиваются раны у оборотней из старых сказок. Слишком быстро для обычного человека. Невозможно быстро.
— Я — Лиара, — сказала она тихо, но твёрдо, и голос её, ещё слабый после болезни, прозвучал с неожиданной, удивившей её саму сталью. — Кем бы ни была моя мать, кем бы ни были мои древние предки, я выросла здесь, среди вас. Я — лучница Пограничного клана, и другой родины у меня нет. И если этому миру, этому лесу, этим горам угрожает какая-то древняя, замогильная тьма, то я пойду и посмотрю ей прямо в глаза. Не потому что такова моя судьба, не потому что так написано в пророчестве, а потому что это мой дом. И я буду его защищать.
— Красивые слова, громкие и правильные, — процедил сквозь зубы Стоян, скрестив руки на груди. — Но пафос, девочка, не заменит умения, а смелость не заменит силы. Что ты можешь противопоставить тьме, которая в своё время уничтожила целый народ, вооружённый магией и благословлённый самим Солнцем? Твой лук? Твой нож? Или, может быть, своё горячее сердце, которое тьма поглотит с той же лёгкостью, с какой мы поглощаем утреннюю кашу?
— Не знаю, — честно, без бравады и ложной гордости ответила Лиара, и эта честность, кажется, произвела на старейшин большее впечатление, чем любые героические речи. — Я ничего не знаю про эту тьму, про свои силы, про то, что меня ждёт впереди. Но у меня есть две луны — почти шестьдесят дней — чтобы узнать. И я намерена использовать каждый час этого времени.
Она встала в полный рост, покачиваясь от слабости, но упрямо, сжав зубы, удерживая равновесие. Босые ноги ощущали холод земляного пола, но этот холод помогал держаться в сознании. Медленно, шаг за шагом, она подошла к дальней стене, где на вбитом в бревно деревянном крюке сиротливо висел её боевой лук — Ратмир, верный друг, видно, принёс его сюда, пока она лежала в горячке. Пальцы привычно, как старые друзья после долгой разлуки, сомкнулись на отполированной, тёплой на ощупь рукояти.
— Рассказывай, — повернулась она к ведунье, и в голосе её не осталось и тени сомнения. — Всё, что знаешь. Всё, что веками хранила в тайне. Про Долгую Ночь, что пришла тысячу лет назад. Про Золотой народ, что сгинул в огне. Про Колыбель Света, что стоит где-то во льдах. Про мою мать, про моё наследие, про мой долг. У нас больше нет времени на секреты, бабушка Мира. Рассказывай.




