Молчаливый сговор

- -
- 100%
- +
— Да-да, знаю, ты права. — Тай подняла ладонь. — Людям надо отдыхать друг от друга. Ты не обижайся, но иногда ты бываешь такой навязчивой.
— Я?!
— Вот. Уже навязываешься. — Она подвинула к себе кружку Айры, понюхала, скривилась и вернула. — Ладно. К делу. Я вообще-то к тебе по делу, а не сидеть тут в чужом капюшоне.
— А капюшон чей?
— Брата двоюродного. И трубка его. — Тай вынула трубку изо рта и посмотрела на неё с уважением. — Для солидности. Ловчие всегда с трубками, я узнавала.
— Она же не горит.
— Я побоялась раскуривать. — Тай понизила голос до трагического. — Я ж не умею. Вдруг трактир бы спалила весь?
Двухнедельный запас колкостей, копившийся без дела, тратился сам собой, без её участия, — и ни одной ей не было жалко.
— Кстати. Как ты меня вообще нашла?
— Я спрашивала. — Тай пожала плечами. — Меня боятся. Мне отвечают быстро.
— Дело, — напомнила она.
— Дело. — Тай подобралась, и весёлое из её глаз ушло. — По городу третий день ходит чёрный всадник и спрашивает Ренна Сола. Где живёт, где столуется, когда съезжает. Дошло до скотного рынка — а до скотного доходит только то, что уже прошло весь город. Мне его описали трижды — и всякий раз по-разному, но все сходятся: чёрный, тощий, глаза горят, сумка через плечо. В сумке, говорят, верёвка. Головорез как есть. — Она постучала костяшками по столу. — Я пришла вчера и сегодня. Сидела, смотрела. Сегодня, между прочим, ты уронила поднос.
— Я знаю, что я уронила поднос. Это минуту назад было.
— Я к тому, что раньше ты не роняла даже слов. — Жёлтые глаза глянули коротко и очень внимательно — и тут же ушли в сторону, к делу, не задержавшись. — В общем, так. Ночую у тебя. Это не просьба, это расстановка сил.
— И какой план?
— Простой. Он приходит — я его глушу. Утром разбираемся, кого приглушили.
— А если он не один?
— Значит, разбираемся дольше.
— У меня каморка шириной в тюфяк.
— Я компактная.
— Ты горячая.
— Я термически одарённая, — с достоинством ответила Тай. — Скажи спасибо: у тебя за печью зима, а будет лето.
* * *Лето наступило к полуночи.
Каморку под крышей Пава звала «углом за печью»: печная труба шла сквозь стену и звание отрабатывала честно. Демонидка добавила от себя, и к полуночи под крышей стояла июльская баня. Айра лежала между стеной и Тай, которая всё никак не могла улечься, и пересчитывала своё имущество — на слух, по памяти, как считают те, кому не спится. Сумка, смена белья, лезвие в манжете, мешочек с травой, шесть медяков.
И — отдельно, не в счёт, потому что в опись такое не пишут, — во втором гнезде манжеты, там, где всю осень жила жестянка, лежал ключ: маленький, тяжелее своего вида, с гранёной головкой, которую палец находил в темноте безошибочно. Чужой ключ от чужого шкафа. Отпирать ему в этом городе было нечего — а весил он больше всей сумки.
Тебя не считаем, — сказала ему Айра. — Ты не имущество, ты обязательство.
Ещё ей были должны. Копии одного дела, на тонкой бумаге, обещанные «до конца недели», — неделя с тех пор кончилась дважды. Айра аккуратно вела этот счёт и сама не знала, чего в нём больше: бумаги или должника.
К вечеру от такого дня положено было гудеть эху в затылке — оно поселилось там с самого экзамена и съезжать, судя по всему, не собиралось. Две недели назад ей на полминуты показали, как бывает, когда не гудит.
Лучше бы не показывали.
И была ещё тьма — та, что пришла в зале без зова. Две недели звала — не шла. Сегодня не звали — пришла, выключила ей мир посреди смены и ушла, не прощаясь, как и явилась. А сосед потом глядел туда, где она стояла, как на дырку от человека, — и больше она пока ничего про это не понимала.
Не поймёшь, у кого из нас двоих норов хуже.
— Караул делим так, — сказала Тай в темноте, устраиваясь. — Первая смена моя. Вторая тоже моя: у тебя удар слабый.
— У меня удар точный.
— Точный и слабый. Спи, приманка.
Спать не хотелось обеим. В густой, натопленной темноте молчалось легко — но молчать после двух недель врозь было жалко.
— У матери тётка гостила, — сообщила Тай потолку. — Сказала, что я исхудала и что мне пора замуж. Я расплавила ей ложку. Случайно. Ложка семейная, ей сто лет.
— А тётка?
— А тётке двести. Ей полезно. — Тай повернулась, и в темноте блеснуло жёлтым. — Твоя очередь. Расскажи что-нибудь семейное.
— У меня семья на гербовой бумаге.
— Ну и что. У всех свои недостатки. Рассказывай про бумагу.
И Айра, сама себе удивляясь, рассказала.
Дом Сол — средний, столичный, из тех, о которых не говорят и не спрашивают. Отец по торговой части: сукно, подряды, поставки в казну — скука такая, что расспрашивать дальше никто не станет. Мать из провинции, оттого в столице её не принимают, в гости не зовут и знакомых у неё там нет. Дочь одна, поздняя, держали строго. Отправили учиться, потому что прорезался дар: одарённая девица в доме — расход и позор, а в академии — вроде как честь.
— Погоди. — Тай приподнялась на локте. — Это ты всё сама придумала?
— За две недели. Времени было навалом.
— А зачем?
— Затем, что вернусь — спросят. Как каникулы, как матушка, что подавали к столу. — Айра пожала плечами в темноте. — И отвечать надо не думая. Кто думает — тот врёт. Врут медленно, правду говорят сразу.
Тай задумалась. Судя по тому, как надолго, — к делу она отнеслась серьёзно.
— Брата заведи.
— Зачем мне брат?
— Затем, что про брата всегда есть что сказать. Не знаешь, что отвечать, — вздохни и скажи: «А брат опять чудит». И все кивают, и никто дальше не лезет, потому что у всех есть такой брат. — Пауза. — У меня вот двоюродный. Он и правда чудит. Но принцип рабочий.
— Учту.
— Заведи, заведи. Он тебе ничего не будет стоить. А стол-то хоть богатый был? — деловито уточнила Тай. — На бумаге.
— На бумаге — да. Гусь, пироги, студень.
— Студень — это правильно. Студень в приличную бумагу так и просится. — Тай повозилась, устраиваясь. — А за столом кто сидел?
— Я. Две недели. Одна за всех: за папеньку, за маменьку и за себя, любимую.
— И как папенька?
— Строг, но справедлив. Маменька мягче.
— Хорошая семья, — заключила Тай, дослушав. — Компактная. Замуж тебя с такой, правда, не выдать. Ну так и не надо.
И ведь где-то они есть. Настоящие. Сидят себе в столице, едят своего гуся и знать не знают, что у них завелась дочь — на казённой бумаге, при даре и с долгами по дисциплине.
Внизу ещё ворочался трактир: скрипнула лавка, звякнула посуда, Пава кому-то выговорила — сонно, без злости. Хорошие звуки. Под такие и засыпают.
Тай заснула первой — на полуслове, где-то между братом и студнем. Дыхание выровнялось, и печка в ней притихла до утра. Караул из демонидки вышел парадный.
Шаги Айра услышала на втором часу.
Кто-то поднимался по лестнице и шёл по коридору — крался, старательно перенося вес с пятки на носок, а старательно красться умеют только те, кто красться не умеет: каждая половица докладывала о госте отдельно. Айра села. Тай уже сидела — бесшумно, одним движением, и жёлтые глаза горели в темноте двумя углями.
Шаги дошли до их двери. И остановились.
Тай подняла три пальца: на счёт три. Лезвие легло Айре в ладонь. Дверная ручка повернулась.
Дверь пошла внутрь — медленно, без скрипа, как открывают, когда очень не хотят никого разбудить.
В проёме стояла темнота, и темнота была ростом до притолоки. Ни лица, ни рук: чёрное, узкое, длинное, с горбом на плече — а от него тянулось в комнату что-то тонкое, шарящее по воздуху.
Спросонья, без свечи, глазами, которые ещё не привыкли к темноте, это и была смерть — та, что приходит по делу: не спеша, без стука и точно зная, за кем.
Ну вот и всё.
— Раз-два-три! — протараторила Тай и загнула все три пальца разом.
Дальше всё было темно, густо и коротко. Тай взяла длинное из темноты в захват, Айра добавила сверху, существо сложилось, пискнуло, и все трое покатились в коридор, где было чуть светлее и значительно твёрже.
— По ведо-о-омству! — придушенно взвыло снизу. — Я по ведомству-у!
Наверху лестницы вспыхнула свеча. Пава — в ночной рубахе, с половником, страшная, как гнев божий, — обозрела картину: её постоялица с лезвием в руке, незнакомая девица с жёлтыми глазами, сидящая верхом на тощем человеке, и сам тощий человек, прижатый к полу лицом.
— В моём заведении, — сказала Пава голосом, от которого прогибались половицы, — никого. Не. Убивают.
— А двенадцать человек? — с искренним интересом спросила Тай, не слезая.
— ГРИБЫ! — рявкнула Пава. — Они просто потравились рраговыми грибами! И это было сорок лет назад! Слезь с него, окаянная, это ж почтовый!
— Почтовые стучат, — возразила Тай сверху. — А не крадутся.
— Я стучал! — В голосе из-под Тай прибыло обиды. — Мне открыл господин, который допивал у окна. И велел идти тише — хозяйку не будить: она, сказал, с половником спит!
При свече грозная тьма до притолоки разобралась на части, и части вышли жалкие. Тощий немолодой дядька. Форменная шапка с высокой тульей — она-то и добирала недостающий рост, — теперь откатившаяся к лестнице. Казённая сумка через грудь, перекрутившаяся в борьбе на спину, — тот самый горб на плече. И красный с мороза нос.
Длинное и шарящее оказалось его рукой: он тянулся в темноту, чтобы нащупать край кровати и не грохнуться о неё в чужой каморке.
На полу, под Тай, действительно обнаружился казённый почтарь. Из сумки высыпался разбойничий арсенал: палочки сургуча, печатка на шнурке, роспись-книжка и огрызок хлеба. Достоинство укатилось дальше шапки.
— А верёвка где? — Тай кивнула на россыпь. — Люди говорили — с верёвкой ходит.
— Это шнурок! — оскорбился почтарь, не отрываясь от пола. — Печатный!
— Я, между прочим, при исполнении, — сообщил он туда же, потому что подняться ему пока не давали. — Предписано: лично, под роспись, до исхода недели. А неделя вышла нынче в полночь! Я второй час как нарушитель предписания!
Тай слезла. Пава подняла почтаря за шиворот — одной рукой, как поднимают нашкодивших котят, — отряхнула и усадила на ступеньку. Вблизи головорез с верёвкой оказался человеком, которому давно и глубоко надоело всё: квартал, зима, сумка и в особенности собственное начальство.
— Два дня, — сказал он с чувством, оглядывая собравшихся по очереди, с расстановкой, как пересчитывают убытки. — Два дня я по вашему кварталу имя спрашивал. «Сол Ренн». Никто не знает никакого Сола! А нынче вечером один добрый человек сперва предложил его прирезать, за недорого, — я чуть сумку не бросил, — а после послал меня сюда: спроси, мол, в «Здесь умерло двенадцать человек», чужие там оседают. — Он посмотрел на Айру с укоризной, как на соучастницу. — Я в заведение с таким названием ночью и шёл-то через не могу. Думал, заманивают. Посылают же в такие места, чтоб потом в них и найти.
— Кому вручить-то? — спросила Пава, у которой любопытство боролось с половником и побеждало.
Почтарь порылся в сумке и извлёк конверт — плотный, казённый, с печатью на синеватом воске. Поднёс к свече и прочёл, по обязанности, вслух:
— «Сол Ренн, адептке факультета Тени». — Ниже стояло мельче, писарским почерком, и ему пришлось сощуриться: — «Место вручения: трактир „Здесь умерло двенадцать человек“... у котлов».
Стало тихо. Он перечёл про себя, шевеля губами. Потом поглядел на конверт так, будто тот два дня молчал нарочно.
— Нам грузы читать не велено, — сказал он наконец в пространство. — Только сопроводительную. Порядок. — Он собрался и кашлянул: — Лично и под роспись. Кто из вас Сол Ренн?
— Смотря кто спрашивает, — сказала Айра.
— Ведомство спрашивает, — устало ответил он. — Мне велено: спросят откуда — отвечать «по ведомству». Я и отвечаю. Второй день. Всем.
Айра расписалась в его книжке закорючкой, не значившей ничего, и взяла конверт. Синь печати она узнала раньше, чем прочла хоть слово, — и Знак под рубашкой отозвался теплом ей навстречу, впервые с отъезда. Вокруг были сплошь чужие — по всем его правилам ему полагалось молчать.
А, ну теперь ты решил себя показать, да?
Адреса она не оставляла никому — она и сама его не знала, пока не постучалась в эту дверь. А где-то в академии, в комнате без окон, сидел, надо думать, писарь, который вывел «у котлов» обычным своим почерком — и не удивился.
Почтаря увели вниз — Пава, сменившая гнев на хозяйственность, налила ему настойки «от несправедливости» и усадила к печи оттаивать. Снизу ещё долго доносилось, как он жалуется на ведомство, а Пава — на грибы, и оба друг другу не верили.
— Письмо, оно само не ходит! — пробилось сквозь пол на третьей рюмке. — А ноги у меня одни! И обе казённые!
Рюмкой позже дошло до главного.
— А ведь в прошлом году орлы носили! Казённые! Хоть на гору, хоть за море — и всё в срок! Но не-е-ет: адепты жаловаться удумали. Глаза им, вишь, выцарапывает. А как орёл тебе вручит «лично и под роспись», если ты от него под лавку?! — Стук, звяк, скорбная пауза. — Списали орлов. Теперь я. Ногами. По кварталам. Ищу их. Адептов.
Пава сочувственно подливала. На том они и сошлись, что во всём виновато ведомство.
— К утру, — Тай зевнула, — будут рассказывать, что на тебя напали трое с ножами, а мы их уложили голыми руками.
— К обеду нападавших станет пятеро.
— Я и говорю: жизнь налаживается.
* * *Наверху, при свече, Айра осмотрела печать — простая, глухая, не живая: архивных, седеющих от чужого пальца, на вызовы не тратят. Проверила, прежде чем ломать. Привычка.
Внутри был один лист, и лист не тратил слов:
«Сол Ренн, адептке первого курса факультета Тени. Предписывается явиться к началу зимнего семестра, к третьему дню, для продолжения обучения. Явка отмечается в канцелярии. При себе иметь Знак».
И печать — арка ворот и три башни, оттиснутые в синем воске.
Явка — к третьему дню семестра. Она будет там к первому.
Айра сидела на тюфяке, держала лист двумя руками, за самые края, и слушала себя. Внутри поднималось тепло — как тесто у хорошей хозяйки. Она улыбалась казённой бумаге.
Дожили, адептка Сол. Радуемся повестке. В следующий раз, может, и налоговой ведомости обрадуемся.
— Чему лыбишься? — сонно спросила Тай из-под одеяла, которое ей было не нужно и которое она затребовала «для уюта».
— Учиться зовут.
— А. — Тай повернулась на другой бок. — Передай им, что я приеду позже. Мать без прощального обеда не выпустит. Это святое.
Помолчала и прибавила:
— У меня такой же был. Вызов. Я его сожгла. Случайно.
— И как?
— Сходила в канцелярию, заучила с их листа наизусть. И расписалась, что ознакомлена. Пепел предъявляла. — Она зевнула. — Не жги своё. Канцелярия злопамятная.
Своё Айра убрала за пазуху — к Знаку. Пусть знакомятся: бумага и железо, оба казённые, оба на чужое имя.
Первые такие бумаги Айра видела в конце лета — сложенные, перевязанные бечёвкой, с водяным разводом на просвет. Они лежали за пазухой человека, сидевшего у стены за красильней, и человеку этому уже никуда не требовалось являться.
Она разгладила лист на колене, посидела с ним ещё немного и задула свечу.
Темнота встала обычная, честная, чужая — та, что не отзывается. Рядом сопел самый тёплый караул в её жизни.
И, уже засыпая, она подумала о том, о чём весь вечер думать себе не разрешала.
Вызов на это имя приходил уже дважды. Первый нашёл в переулке чужое тело — а настоящий хозяин имени жив и велел его не искать. Второй нашёл её. У котлов, на другом краю города, — куда дороги не знал даже тот, кто его нёс.
Очередь двигалась.
Глава 3. Полозья
Утром «Здесь умерло двенадцать человек» провожало её как родное — то есть с попрёками.
Тай ушла затемно, к матери, на прощальный обед («это святое, и не спорь»), взяв с Айры слово ни во что не влезать до её приезда. Слово Айра дала честное — по здешним меркам. Сумка собралась одним движением — жизнь давно научила её держать вещи в состоянии побега. Мешочек с травой, почти пустой, лёг сверху: вернуть с докладом. Заваривала. Выжила. Кланяюсь.
Внизу Пава уже держала наготове узел с пирожками и половник — на этот раз чисто церемониально.
— Явилась, — начала Пава без предисловий. — Ну, пусть теперь на горе с тобой радуются. Две недели пожила — шуму на год вперёд. Посуду мне перебила...
— Один поднос.
— Поднос — тоже посуда. Почтарей середь ночи вязала. У приличных постояльцев, чтоб ты знала, письма днём приходят.
— Я им передам.
— Передай. — Пава смерила её взглядом, каким проверяют кружку: не треснула ли. — Ишь. Худющая. Так и не откормила.
На это ответа у Айры не нашлось. Она вскинула сумку на плечо и занялась лямкой.
— К семье-то заедешь перед горой? — Пава перевязала узел заново, третий раз за утро.
— На учёбу. Сразу.
Слово легло на язык легко, без единой заусеницы — не то что «семья», не то что «столица», не то что всё остальное из её бумаг. Хотя бы это в её бумагах было правдой.
— Ну и правильно, — одобрила Пава и сунула ей узел. — Кормить кормят, а пирожков там небось не дают. И это. — Половник неопределённо качнулся. — Понадобится угол — за печью не заржавеет. Посуды, опять же, у меня много.
По дороге к дверям Айра завернула на кухню. Котёл стоял на своём месте, чёрный и несогласный со всем миром.
— Прощай, приятель. — Она щёлкнула ногтем по чугунному боку. — Держись тут. Никому не позволяй скрести себя кое-как.
Котёл промолчал — с достоинством, как и всё, что он делал.
На крыльце её догнала Пава — не для слов: сунула второй узел («это не тебе, это Тай, отдашь»), оглядела улицу, будто проверяя, всё ли готово к отъезду её беды, и ушла внутрь, не прощаясь. Прощаться Пава не умела. Умела снаряжать.
Сани ждали у рыночного угла, а рынок в этот час только продирал глаза: скрипели первые ставни, кто-то мёл снег перед рядами, тянуло первым дымом. Гарда уже воевала с примёрзшей бочкой — по утрам они с бочкой были на равных.
Жаровня у скобяного дышала давно: сбитенщик вставал раньше собственного товара. Сычуг сидел рядом на своём ящике — будто с позавчерашнего так и не уходил.
— На гору? — Он мотнул головой сбитенщику, и Айре сунули кружку. — На дорожку. Не спорь: духу огня уже уплачено, а с ним не шутят даже такие, как ты.
Сбитень был злой, с перцем — в самый раз для того, у кого впереди гора и сто шагов пешком. Ложку сусла сбитенщик стряхнул на угли, не глядя. Угли согласились.
— Довезёт, — сказал Сычуг углям, не ей. — Присмотрит.
Гарда оторвалась от бочки:
— На гору? Передай там... — Она подумала и махнула рукавицей. — Нет. Ничего не передавай. У нас с горой уговор: я про неё не вспоминаю, она про меня. — И бочке: — А ты чего расселась?
Присматривали за Айрой этим утром, выходило, уже двое — считая котёл. С такой охраной до горы могла доехать даже её репутация.
У заставы сани придержали. Городской страж, замотанный по самые глаза, обошёл воз кругом и для порядка потыкал древком в мешки. В том числе — в те два, которые погрузили по дороге и о которых Айра старалась не думать. Мешки промолчали: сработано было чисто. Возчик тем временем смотрел вперёд с лицом до того честным, что Айра на его месте себя бы обыскала.
— Куда? — спросил страж без любопытства: ответ он знал и так, других дорог тут не водилось.
— На гору.
Страж посмотрел на гору. Потом на сани. Потом на Айру. Сочувствие в нём боролось со службой, и служба победила:
— Проезжайте.
Возчик тронул. Мешки за спиной ехали молча, как приличные.
* * *Знаковая дорога не признавала снега.
От рыночного угла сани шли по накатанному, мягко и вкрадчиво, а за последним постоялым двором тракт кончился — начался чёрный камень, голый и сухой, будто снегу здесь было не велено, — и полозья заскребли по нему со звуком, с каким точат очень длинный нож. Возчик скривился, как от зубной боли, но не удивился.
— Колёса надо ставить, — сказал он в пространство. — Каждую зиму говорю.
— Кому?
— Себе. Не был бы таким дураком — может, и послушал бы.
Лошадь прядала ушами и сама собой забрала к середине дороги — к обочинам её не тянуло. Айра лошадиную науку одобрила: она и сама помнила, чем этот туман пахнет летом и как умеет глядеть.
Город остался внизу, в серой дымке печных труб. Расстались они, как и жили эти две недели, — вежливо и без обещаний писать.
Когда полозья в первый раз скребнули по камню, Знак под рубашкой потеплел — будто и он почувствовал, что вернулся на положенный путь.
Вернулись, значит, — согласилась Айра. — Только не думай, что я забыла, как ты умеешь молчать.
Дорога лежала пустая в обе стороны. В день заезда здесь ползла вереница длиной в пол-столицы, с рожками, гербами и руганью, — зимой, выходило, Знаковая дорога жила одна. Полозья скребли, и звук уходил в обочины без остатка: эха тут не водилось. Или водилось, но работало куда-то вглубь.
Не останавливались тут, похоже, даже поесть. В какой-то момент возчик вытащил из-под сиденья ломоть с салом и съел его на ходу, не придерживая лошади.
— Стоять тут не стоят, — коротко ответил он на её взгляд.
Лошадь шла сама, дорогу знала — и по тому, как старательно она шла, не оглядываясь и не сбавляя, было ясно: правило она тоже знает.
Туман, кстати, никуда не делся — туман замёрз. Он держался вдоль дороги слоями, как и летом, только теперь слои были прошиты инеем, и их можно было разглядывать: первый, второй, третий. Айра разглядывала недолго. Из-за третьего слоя на неё поглядели в ответ — неторопливо, по-зимнему: я тут, никуда не делся, можешь свернуть с дороги, я против не буду. Она отвернулась первой и решила считать это вежливостью.
Потом справа расступился иней, и открылось Зеркало Мертвецов. Берега завалило белым по самую кромку, лес на дальней стороне тоже был белый, — а озеро лежало чёрное. Не замёрзло. Мороз, которому подчинялась вся округа, эту воду обходил стороной — надо думать, не по забывчивости. В воде отражалось небо, высокое и ясное. Айра не сразу поняла, что́ с этим небом не так. Поняла. Перепроверять не стала: небо в воде было летнее.
Возчик туда не смотрел вовсе. Возчик смотрел лошади в спину — там было надёжнее.
Со временем дорога тоже обходилась по-своему. До чёрной воды ехали, по ощущению, час. От воды до леса — три вдоха. Лес тянулся так долго, что Айра успела заподозрить его в сговоре с туманом. Спрашивать возчика она не стала: у него на всё был один ответ — «дорога сама решает», и, что обидно, этот ответ пока ни разу не соврал.
Где-то посреди леса возчик заговорил сам — надо думать, чтобы не слушать тишину:
— Я на гору всякое возил. Раз — зеркало. В рост. Всю дорогу со мной разговаривало.
— О чём?
— Вежливое было, — сказал возчик, помолчав. — Не «о чём», а вежливое. Больше зеркал не беру.
Потом из-за леса поднялись башни — серая, красная и третья, чёрная, тонкая, на белом небе особенно бессовестная. В прошлый раз Айра добрый час выглядывала, когда они начнут приближаться, и с тех пор считала себя в этом вопросе человеком учёным. В этом году она на башни не глядела принципиально. Продержалась полторы минуты.
— Гляди, гляди, — разрешил возчик, не оборачиваясь. — За погляд не беру. Это они летом чудят, а зимой уж сами решают, как появиться, как исчезнуть.
И то правда. Сначала они были далеко, едва ли не за самым горизонтом, а потом, стоило Айре неосторожно моргнуть, оказались тут, почти рядышком.
Интересно, а если моргнуть ещё раз — опять убегут?
Она проверила: моргнула ещё раз, нарочно, с расстановкой. Башни остались на месте — только чёрная, показалось, сделалась на волос выше. Будто расправила плечи под взглядом.
Ладно. Договорились.
— Дальше не поеду. — Возчик остановил лошадь шагов за сто до ворот. — Уговор был — до горы.
— Уговор был — до ворот.
— А это и есть ворота. Вон они. — Он ткнул кнутовищем вперёд, не глядя. — Лошадь у меня учёная, ближе не пойдёт. Она в том году слыхала, как тамошний камень стихами разговаривает. Меня не слушает, а его наизусть запомнила. Животная впечатлительная, при ней такого нельзя.
Впечатлительная животная тем временем стояла смирно, опустив голову, и подрёмывала: ворота её не касались никак. А вот вожжи возчик держал крепко. Крепче, чем нужно держать дремлющую лошадь.
Айра поглядела на его кулак. Возчик поглядел, куда глядит Айра, и понял, что торговаться поздно.
— Ну и у меня оно, — признал он и зачем-то приосанился. — По-учёному даже называется. — И выговорил бережно, по складам, как несут полную до краёв кружку: — Мет-ро-фо-би-я.
— Это что?
— Стихобоязнь. Вёз я осенью одного, из серой башни. Он всю дорогу читал вслух. Свои же бумаги — а с выражением. К заставе я готов был идти пешком. Он и определил. Он же и слово это дал, денег не взял: случай, говорит, редкий, для науки полезный.



