Молчаливый сговор

- -
- 100%
- +
— Лечится?
— Не лечится. — Возчик заметно повеселел. — Зато можно не слушать.
Он подобрал вожжи и добавил уже деловито:
— Ты вот что, девонька. Ежели он там про меня чего сложит — мне не пересказывай.
Айра слезла и стянула с передка сумку. Сто шагов так сто шагов. За провоз сговаривалась Пава — за спасибо. Спасибо Айра отработала ещё до выезда, полчаса покараулив воз у заведения, из которого возчик вышел заметно добрее, чем зашёл. Да и по пути ещё вроде загрузили пару мешков краденого. В общем, никто никому не остался должен. Лучший вид расчёта.
А у ворот уже стояла очередь. Небольшая — трое саней, гружёных по-хозяйски: бочки, мешки, чей-то сундук с медными углами, — и все три стояли, а не ехали, потому что впереди, в нише над аркой, работал страж.
Очередь Айра по привычке оценила — не корысти ради, гимнастика. У переднего возчика кошель ехал в наружном кармане тулупа, наивный, как заячий след. Сундук с медными углами просился в руки весь целиком, и замок на нём стоил дороже замка на воротах. Летом от такого расклада у неё зачесались бы ладони. Теперь — отметила и забыла: сытая жизнь портит хватку. Или воспитывает. Она пока не решила.
Из ниши гремело голосом, каким жернова говорили бы, умей они говорить:
— ...И прибыл к нам гружёный снедью воз,
а в нём капуста, репа и мороз,
и робкая надежда, что вопрос
о недовесе нынче не возрос...
Каменная голова в нише двигалась медленно, со скрипом, обводя очередь белыми, без зрачков, глазами. Возчики слушали стоя, сняв шапки. Не из почтения — по опыту: в прошлом сезоне один торопливый попробовал проехать под приветствие и простоял потом у ворот до темноты, слушая поэму о торопливости в трёх частях.
Тот самый торопливый, кстати, обнаружился тут же — третьим в очереди. Айра опознала его без подсказок: он один держал шапку обеими руками, как держат прошение, и на нишу смотрел с личным, выстраданным уважением.
— Главное — не торопиться, — сказал он сам себе. Голос у него был выздоравливающий.
На третьей строфе страж запнулся — подбирал рифму к «недовесу». Очередь перестала дышать. Правило знали все: одно неловкое слово со стороны — и будет «начнём сначала». Рифма нашлась. Очередь выдохнула — осторожно, вполгруди.
Следом за снедью стоял воз с бочками, и возчик его глядел на свои бочки мрачно: ему, видно, уже объясняли, что «солонина» рифмуется тяжело, а «свёкла» — никак. Свёклу в академию, поговаривали, с прошлой зимы не возят вовсе. Себе дороже.
— Брюкву тоже, — вполголоса добавили сзади. — На брюкве он в позапрошлом году задумался на три дня. Очередь до заставы стояла.
— А потом?
— А потом брюкву стали называть репой. Всем проще.
А пока страж перечислял капусту, левее ворот, где стена шла глухая, без единой щели, обнаружилось прибытие поважнее обозного.
Сначала сквозь стену прошёл сундук. Сам по себе, углом вперёд, невозмутимо, как входят к себе домой. За сундуком — второй, за вторым — шляпная коробка, и только потом Айра разглядела носильщиков: серых, полупрозрачных, в ливреях столетней моды. Слуги-призраки таскали поклажу прямо сквозь камень — жалованья за это, судя по лицам, им не платили уже лет двести.
Возле поклажи, не касаясь снега, ждали трое: дама в мехах — мех был так же мёртв, как и хозяйка, но сидел безупречно — и две девочки в шубках, одинаково серые, одинаково прозрачные. Девочки, как все девочки на свете, вертели головами по сторонам — и одна, конечно, уставилась на Айру в упор.
— Осторожнее, девочки. — Голос у дамы был как сквозняк под дверью. — Не смотрите на живых. Вы же знаете, сколько у них бывает болезней.
Девочек взяли за руки и увели в стену. Камень принял всех троих без звука — только шляпная коробка на миг застряла, и слуга протолкнул её плечом: привычно, как дверь, которую перекосило ещё при жизни.
Обозные лошади всё это время стояли очень, очень смирно.
— Хладная Графиня, — пояснили сбоку. Старшекурсник с дорожным мешком на плече обходил очередь, не сбавляя шага, — но на лице у Айры, видимо, было написано достаточно, чтобы притормозить. — Первый раз видишь? Она тут давно живёт. Дольше стен, говорят. На лето отбывает в северные земли: летом у нас, по её мнению, слишком людно.
— А зимой?
— Да кто её разберёт, у призраков какие-то свои дела, в которые лучше не влезать.
— Это почему? — искренне удивилась Айра, уже предвкушая истории о проклятье, убийствах и прочих ужасах.
— Они все на удивление идиотские. Прямо вот совсем идиотские. Голого старикана видела? Знаешь, почему он голый? Нет? А я вот знаю. Лучше бы не знал. — Он перехватил мешок поудобнее. — Ладно. Вернулась — значит, всё, зима легла. Она в этом ни разу не ошиблась. Да, и если столкнёшься с ними в коридоре — не заговаривай, не чихай, да и вообще делай вид, что тебя тут нет. А то визгов потом не оберёшься.
И ушёл под арку, оставив намного больше вопросов, чем дал ответов.
Айра проводила семейство взглядом — точнее, стену, которая его приняла. Всю жизнь её сторонились из-за того, что тряслись за свой кошелёк. А сегодня её сторонятся потому, что она живая. Что-то новенькое.
Она протиснулась мимо саней, пешей тропкой. Поравнялась с нишей и кивнула — вежливо, с запасом: от этого сторожа зависело, с какой стороны забора она сегодня ночует.
Каменные глаза нашли её. Скрипнуло.
— Тебя я привечал в минувший год.
Тот стих доселе в силе — до весенних вод.
Второго не проси: излишен переход.
Ступай, адептка Сол. Тебе свободен вход.
— Экономно, — согласилась Айра.
— Что сказано как должно — то не тлеет.
Оно с годами только тяжелеет.
И страж вернулся к капусте.
За спиной снова загремело — про репу и про недовес. А потом, уже ей в спину, страж прибавил к строфе ещё одну, не по делу:
— А тот, кто встал вдали и дальше не идёт,
не всякому даётся сей высокий взлёт.
Ему — оглобли, сани, поворот,
а нам — искусство. Пусть себе живёт.
Пересказывать она не станет. Обещания надо держать — особенно те, которых не давала.
Торопливый в очереди сделался белее собственного пара: до него дошло, что бывает с теми, кто выделился.
В чёрном железе ворот, как и летом, на короткий миг проступил её Знак — узнал. Она кивнула железу как старому подельнику: молчим оба.
Знак под рубашкой шевельнулся теплом — коротко, как здороваются занятые люди. Впереди, над двором, стоял корпус, и пятый этаж его был по-дневному тёмный.
Работает. Кто бы сомневался.
Айра поддёрнула лямку и вошла под арку.
Ну здравствуй, академия. Семья на выезде передавала поклон. Вся, сколько её есть.
Глава 4. Явка засчитана
За аркой её никто не остановил.
В прошлый раз на этом месте была очередь на полдня — с писарем, с горой чужих сундуков, с тётушкой, которая никуда не хотела везтись. Теперь она просто прошла — с сумкой на плече, мимо, внутрь, — и ни одна живая душа не спросила, кто она и куда. Знак на груди, лицо в списках, походка своя. У своих не спрашивают.
К такому она ещё не привыкла. Привыкать было приятно.
Двор жил съездом — вполсилы, по-зимнему. У складов разгружали двое саней. Старший с Клинка нёс сундук на плече легко, как хлеб. Кто-то кого-то хлопнул по спине так, что с карниза осыпался снег. Через двор, наперерез, промчалась девица с воплем «Мои лыжи! Кто взял мои лыжи?!» — и по тому, как незаинтересованно все смотрели ей вслед, лыжи взяли все. Ну а что? Лыжи — продукт ходовой, нечего глазами хлопать.
Академия за две недели сбросила остатки осеннего наряда и всерьёз оделась в зиму. На красной башне лежал снег, на серой лежал снег — чёрная стояла голая: то ли снег её найти так и не смог, то ли она с ним не разговаривала. У водостоков наросли ледяные бороды. Из труб поднимался дым, прямой, столбами — мороз держал его, как держат свечи.
Огоньки зимовали гроздьями: жались в нишах по пять, по шесть, тесно, как воробьи под стрехой, и грелись друг о друга. Один отделился, подлетел, сделал вокруг Айры круг — доложился — и поспешил обратно в гроздь: холодно.
У большого сугроба возле столовой обнаружился голый призрак-старик. Он стоял в снегу по колено — не проваливаясь, а как бы из принципа — и проводил смотр.
— В моё время мело гуще, — сказал он. Не ей — сугробу. — Мело с понятием. Неделями. Сугроб стоял от ворот до кухни, единый, с настом — по насту телега шла и не спрашивала. А ты что? Навалило тебя за ночь — и доволен. Рыхлый. Ни хребта, ни осанки. С южного бока уже поплыл, я всё вижу. В моё время такие, как ты, до весны не доживали — сами таяли. Со стыда. И правильно делали, потому что сугроб — это не куча, сугроб — это статус...
Айра миновала их между «хребтом» и «осанкой»: уличная наука учила распознавать нотации, у которых не бывает конца, а бывает только разгон.
— ...и я ведь не для себя стараюсь! — догнало её в спину уже у самых дверей. — Мне-то что, я умер! Но тут же Графиня ходит. Её почтенные дочери! Как можно показывать им такой, с позволенья, снег?..
Сугроб виновато молчал.
В западном крыле стояла тишина нежилых дверей — полкрыла ещё не съехалось, и шаги отдавались дальше обычного. Зато с её пролёта уже слышалась деловитая возня и мягкий стук перекладываемого добра.
* * *Дверь напротив её собственной стояла настежь, и из неё пахло воском, новым мылом и бойкой торговлей.
Тевр сидел на полу своей комнаты, а вокруг него, как войско на смотру, стояли ряды: свечи вязанками, чай в холщовых мешочках, мыло брусками, и отдельно, на почётном месте, — жестяная коробка, от которой пахло пряником. Сам он держал в зубах огрызок грифеля и что-то писал в тетрадке, шевеля губами.
— О, — сказал он, не выпуская грифеля, отчего вышло «а». Потом выпустил. — С возвращением, соседка. Осторожно, не наступи на третий курс. Вот эти два ряда, у порога, — третий курс, они уже расписаны.
— Вижу, лавка пережила зиму. — Айра прислонилась плечом к косяку, не заходя: пол в этой комнате был витриной.
— Это не лавка. — Тевр даже отложил тетрадку: таких серьёзных вещей с грифелем в зубах не говорят. — Лавка — это где торгуют. А я достаю. По дружбе. Друзей у меня много, у друзей нужды, вот и всё.
— А записи?
— А записываю, чтобы никого не обидеть. По справедливости.
— А третий курс, который расписан?
— Очередь дружбы.
— Как каникулы прошли? Как город? — сдалась Айра.
— Город стоит. Отец кланялся. Я ему про тебя немного рассказал, он говорит: «Держись этой Сол. Сразу видно — честная девушка. Такая плохому не научит!» А, и кстати. — Тевр порылся в рядах, вытащил свёрток и протянул ей через порог. — Это тебе. Свечи, те самые, которые не текут. И пряник.
Честная? Не научит? Ох-хо-хо. Ладно, что он там такое припас?
Айра взяла свёрток и взвесила его на ладони. Свёртка было много.
— Почём?
— Нипочём. — Тевр вздохнул с лёгкой мукой человека, которого всё ещё почему-то воспринимают как торгаша, хотя это очевидно не так. — Отец сказал: соседке — бесплатно. Я говорил, что так нельзя, что это подрывает морально-нравственные устои. Он сказал: и хорошо, что подрывает. Я спорил. Я проиграл.
А, ну это я могу, это я умею.
— Соболезную.
— Переживу. — Он снова взялся за тетрадку, но тетрадка его не удержала. — Новости рассказать? У меня много. Веснушчатый с Клинка на каникулах женился — говорит, само вышло. В лекарской новая кастелянша, порядки завела: теперь всё по журналу, даже чихнуть. А у стража на воротах, обозные жалуются, новая поэма. Про овёс.
— Уже про капусту. Я под неё входила.
— Значит, цикл. — В голосе Тевра появилось уважение к масштабу. — Отец говорит, возчики скоро доплачивать станут, чтобы через южную стену: с мешками, но без искусства.
По коридору протопали шаги — Тевр аккуратным, привычным движением накинул на пряничную коробку пустой мешок. Шаги ушли к лестнице. Мешок он снял.
— Серак? — спросила Айра.
— Серак вечером приедет. Это так, общая готовность. — Тевр разгладил мешок, как разглаживают рабочий инструмент. — Но при нём коробку лучше не показывать. Он же спросит, откуда пряник. А врать я не умею, ты знаешь. А правда ему не понравится: пряник, скажем так, въехал в академию не через ворота.
— А через что?
— Через то, о чём человеку с тонкой душой знать незачем. — Тевр поглядел на неё честно. — Я его тонкую душу берегу.
Под уважительным взглядом Айры он собрал два ряда третьего курса в короб и ушёл разносить — «пока все по комнатам, потом ищи их».
Айра вернулась к себе. Кровать была её, одеяло — её, вмятина на тюфяке — её собственная, никем за две недели не пересиженная. Странное имущество. Приятное. Она послушала, как в коридоре стихают шаги Тевра — голос его здоровался с каждой дверью по очереди, — потом встала и подошла к подоконнику.
Камень сидел в кладке плотно, своим, незаметным. Она сняла его без звука, привычным хватом.
Тряпица лежала как лежала. Три листка внутри — как она их сложила той ночью: про куртку и мазь, «Он здесь», «Не ищи». Волосок, которым она перетянула тряпицу перед отъездом, был цел, узелок — её узелок, никем не перевязанный. Никто не приходил.
Она сидела на корточках у стены и смотрела на свёрток дольше, чем требовало дело.
По всем правилам её науки схрон, который знает чужой, — не схрон. Точка, которую засветили, сгорает: выноси, что лежит, и не возвращайся. Правило старое, кровью писанное, и всю осень она жила по нему — а теперь сидела и держала в руках прямое его нарушение.
Он знал это место. Он вошёл, положил и вышел, и по всей её науке отсюда полагалось съезжать этой же ночью.
Она завернула листки обратно в тряпицу и уложила под камень.
А по его науке — он оставил мне дверь открытой. В открытые двери не съезжают. В них смотрят.
И я в них посмотрю. Первая.
На камне, у самого края, зацепилось несколько волосков — короткие, кошачьи.
Серые.
Айра сняла один, покрутила на просвет. Кота она видела не так уж часто — он сам решал, когда его видно, — но уж что-что, а масть его она знала твёрдо: чёрный. Чёрный весь, до последнего уса, без единого серого волоса — темнота в форме кота.
А эти были серые. Все до одного.
— Ты, значит, сторожил, — медленно сказала она пустой комнате. — А поседел с чего?
Комната промолчала. Как всегда, очень содержательно.
Самого сторожа видно не было. Ни на кровати, ни на подоконнике, ни в углу, из которого он любил осуждать. Две недели она про это честно не думала — в городе хватало своего, — а тут вдруг выяснилось, что комната без него стоит какая-то... непроинспектированная.
— Я не скучала, — предупредила Айра на всякий случай. — Даже не надейся.
Она отломила от пряника Тевра угол — большой, несправедливо большой, с глазурью — и положила на край кровати.
— Это не тебе. Это просто лишний.
Напоследок она села на кровать — на дальний от пряника край — и закрыла глаза. Просто так.
Тьма пришла сразу. Гладкая, глубокая, будто никуда и не съезжала: стены на вдох стали стеклом, этажом ниже по стеклу плыло чьё-то тёплое пятно со свечой. В затылке привычно заныло: цена известная.
— То есть тут ты приходишь, — сообщила Айра темноте. — Прекрасно. Разговор о твоём поведении будет позже.
Темнота не ответила, но присутствовала. Уже что-то.
А когда она открыла глаза, из-под кровати уже высунулась чёрная лапа — неторопливая, хозяйственная — и тащила пряничный угол к себе в темноту, зацепив когтями, как багром. Чёрная, как ей и полагалось. Обычного, будничного чёрного цвета.
— Не смотрю, — сказала Айра и закрыла глаза обратно. — Не смотрю, не смотрю.
На этот раз она продержала их закрытыми подольше, с запасом. Под кроватью деликатно хрустело.
Когда она открыла глаза, пряника не было, лапы не было, и вообще ничего не было — комната стояла пустая, как и положено комнате, в которой не живёт кот, которого не существует.
Инспекция, выходило, никуда не отлучалась.
* * *Тай вошла без стука — Тай вообще считала стук формой недоверия, — с мешком через плечо и с морозом на воротнике. Мороз на ней таял быстрее, чем ему положено.
— Так, — сказала она с порога вместо здравствуй. — Стоишь. Живая. Уже хорошо. Повернись.
— Ты меня вчера видела.
— Вчера не считается: было темно, и ты тыкала в меня черепком. — Тай крутанула пальцем. — Повернись.
— Зачем?
— Мать велела посмотреть, не отощала ли ты за каникулы. Я обещала доложить. — Тай обошла её кругом, сощурившись, как оценщик. Вертикальные зрачки в жёлтом сузились до ниток. — Отощала. Докладывать не буду, а то и самой влетит, буду исправлять на месте.
Мешок лёг на кровать и распахнулся. Оттуда пошло тепло и корица — так плотно, будто в мешке две недели топили печь. Свёртки, горшочек, залитый воском, связка сушёных яблок, ещё свёртки.
— Это всё мне нельзя, — Тай выкладывала не глядя. — В смысле — можно, но мать сказала «отвези подруге», а врать матери я умею только письменно. Держи. Это перечное, от него слезятся глаза и хочется жить. Это яблоки. Это... — она понюхала горшочек, — это не спрашивай, но оно съедобное. Кажется.
— Передай матери...
— Сама передашь. Она сказала: пусть приезжает летом, я посмотрю, кого моя дочь называет своей. — Тай сказала это легко, между свёртками, и только кончики ушей у неё чуть двинулись — по-демонски, самую малость. — Я ответила, что ты занята. Что у тебя учёба, служба и склонность к неприятностям. Она сказала: значит, наша.
Айра аккуратно расправила связку яблок. Яблоки были нарезаны кружками, высушены до звона и нанизаны на нитку, как бусы, — кто-то сидел и делал это руками, кружок за кружком, для человека, которого в глаза не видел.
— Скажи ей... — начала она, и голосу понадобился лишний вдох. — Скажи, что яблоки я оценила.
— Она знает. — Тай нырнула в мешок. — А, вот ещё.
Из мешка, с самого дна, появился голыш — тот самый, речной, гладкий, знакомый до последней щербинки. Тай сунула его Айре в руки. Он был горячий насквозь.
— Возвращаю. У меня он балуется, ему скучно: я и так горячая, ему при мне работы нет. А ты мёрзнешь тихо и никому не говоришь. — Она застегнула пустой мешок с видом завершённой поставки. — Пусть служит: выучка без дела киснет. И отказы не принимаются.
— Есть, командир. Тогда и ты держи. — Айра вытащила узел Павы. — Велено передать. Не мне — тебе.
Тай развязала, сунула нос внутрь и уважительно присвистнула:
— Пава. Ценит. — И, не глядя, пододвинула два пирожка к ней: делилась Тай не думая, как дышала.
— Вооот. — Тай села рядом, от неё повалило жаром — и у Айры сами собой оттаяли пальцы, те, что от самых ворот так и держали холод. — Прощальный обед, кстати, был на шесть блюд. Я героически съела все шесть: мать считает, что в академии кормят плохо и мало, и я не стала спорить с добавкой.
— Правильно. С добавкой вообще не спорят.
— Вот и я так решила. — Тай подтянула колени и посмотрела на Айру сбоку, жёлтым глазом, уже без смеха. — Две недели без этого места. Ни плаца, ни столовой, ни Брека с его «зови, а не тужься». Я чуть не умерла со скуки — вчерашний почтовый не в счёт: почтовые не приключение, почтовые — доставка. Только не говори никому, что я по этому месту скучала.
— Могила.
— Вот и я про то же — даже могилы приличной не случилось. — Она встала и потянулась так, что хрустнуло. — Идём вниз. Ужин через час, а до ужина я хочу посмотреть на доску: вдруг расписание уже повесили, и там опять лектор Эйн с утра. Мне нужно знать заранее, сколько во мне будет смирения.
* * *Доска в нижней галерее была пуста — ни расписания, ни циркуляров, ни единого завалящего распоряжения. Голая доска. В академии, где бумага плодилась сама собой, зрелище выходило почти неприличное.
— Безобразие. — Тай изучила пустоту с обеих сторон. — Я готовилась смиряться, а смиряться не с чем. Куда я теперь дену столько выдержки?
— Ты можешь попробовать... смириться с этим?
— Не-е-е-е, смирение так не работает.
Как оно работает, Тай объясняла всю дорогу до столовой. Выходило, что смирению нужен противник. Лучше — два, чтобы было из чего выбирать.
Столовая в первый вечер была полупустой и гулкой: съехалась хорошо если треть, и голоса под сводами ходили редкие, каждый сам по себе. Из котла давали гороховую похлёбку с копчёным салом, и хлеб был свежий — по случаю начала семестра кухня расщедрилась: тренировалась перед большим наплывом.
Они устроились на своём месте, у колонны. Тай наворачивала за двоих и грелась о собственную миску исключительно из уважения к оной.
Айра успела съесть половину, когда напротив, бесшумно, как умеют только очень тревожные люди, возникла Ним — со своей ложкой, разумеется: казённым Ним не доверяла принципиально. Платок на ней был ещё дорожный, не снятый: к столу она пришла раньше, чем к себе. Это говорило о серьёзности дела.
— Ты в крыле живёшь, — шепнула она, поставив свою ложку черенком в стол. — Ты замечаешь. Скажи мне честно: за каникулы в крыле было постороннее движение?
— Меня не было, — сказала Айра. — Я уезжала.
— Знаю. Первым утром уехала, вернулась сегодня до полудня. — Ним сообщила это без нажима, как сверяют список покупок. — Потому тебя и спрашиваю последней. Кто оставался, все говорят — тихо было. Но ты замечаешь то, чего не было. Вернулась — что заметила?
— А что нужно было замечать?
— Вот. — Она подалась ближе. — Я перед отъездом оставила восемь заначек. Восемь. Приезжаю — восемь. Всё на месте. Ничего не тронуто.
— И?
— И это очень подозрительно, — отчеканила она. — Ровно никогда не бывает. Когда всё ровно — значит, кто-то очень постарался, чтобы было ровно. Я теперь всё перепрятываю.
— Ним, — осторожно сказала Айра, как говорят с человеком на карнизе. — А когда неровно?
— Когда неровно — понятно, кто и зачем. — Ним пожала плечами почти спокойно. — Воры, крысы, нтары — это всё понятно, привычно. Но тут что-то другое. Кто-то нашёл все восемь и решил, что это мелочь. Он ждёт, Сол. Ждёт, пока я заброшу туда что-то крупное. — Она встала, подобрала ложку и уже над столом добавила, глядя чуть мимо: — Я не жаловаться приходила. Просто ты — замечаешь. Если вдруг что... Скажи мне. Можно ночью. Я не сплю, я проверяю.
И ушла перепрятывать. Тай проводила её с уважением.
— Знаешь, что страшно? — Тай подобрала хлебом со дна миски. — В прошлом году я бы засмеялась. А теперь сижу и думаю: а ведь логика железная.
Это я их испортила или они всегда такие были?
За старшим столом, где кучковались съехавшиеся раньше времени, ходил свой разговор — Айра не слушала, но уличное ухо работает без спроса: «...все осенние разом, я вам говорю, первой же неделей... — ...не имеют права, это инспекция сорвала, не мы... — ...права у них имеются, на то они и... — ...кто первым в очередь на пересдачу, тот, считай, отмучился...» Слова «зачёты» и «очередь» Айра решила до завтрашнего утра считать несуществующими. Ей и за первые несколько месяцев этого добра хватило.
В дверях мелькнул Тевр с коробом на плече и лицом человека, у которого разом сбылись все заказы:
— Обоз пришёл! Серак приехал! — сообщил он на ходу, никому и всем. — У меня для него отложено!..
И сгинул в сторону двора. Тай посмотрела ему вслед и вздохнула с умилением:
— Всё. Семестр начался. Официально.
* * *Резерв никто не отменял.
Айра выяснила это ещё с лестницы, по бумажке на доске крыла: «Дисциплинарный резерв — согласно установленному порядку». Порядок был установлен осенью, пунктом сорок третьим, и продолжительность его определял ректор. Ректор распоряжений не давал. Пункт сорок третий стоял себе, как стоит забытая на плацу метла — никому не нужная и совершенно законная.
Так что в семь часов вечера первого же дня она поднялась по знакомой лестнице в приёмную.
Приёмная встретила её без перемен: знакомый журнал на краю стола, чернильница с пером наготове — а на подоконнике, заняв его весь, спала Дисциплина. На звук шагов кошка приоткрыла один глаз, опознала — а, эта, — и глаз закрыла: явка засчитана.
Айра расписалась в графе «явка», с удовольствием выведя хвостик — соскучилась. Где-то за одной из здешних дверей сидел писарь, знавший её адреса лучше неё самой. Ему она при случае выведет хвостик отдельно.
Дверь кабинета стояла приоткрытой — на ладонь: хочешь — считай приглашением, хочешь — не считай.
— Адептка Сол. Зайдите. — Голос из-за двери решил за неё.
Нет, всё-таки определённо приглашение.
В кабинете горели свечи, пахло чернилами и — слабо, самую чуточку — грозой, как пахнет за час до неё, когда небо ещё чистое, но ты уже знаешь, что скоро промокнешь до нитки. За столом, за перьями и стопками, сидел ректор Архонтии, небезызвестный в узких кругах (в лице Айры и Кота) как И. Дейн. Он работал с таким видом, будто две недели никуда не девались, а просто стояли в очереди на подпись. Шкаф, к которому подходил ключ в её манжете, стоял себе у стены — смирный и никакой. Она на него старательно не посмотрела — так старательно, что это, наверное, было слышно.



