- -
- 100%
- +
А потом, целиком, без остатка, кухня встала перед ней — не как вспышка, а как декорация, включённая полностью, со всеми деталями сразу, тем способом, каким память иногда возвращает не фрагмент, а весь павильон сцены целиком, до последней тени на плитке пола.
Верхний свет горел в этой кухне жёлтым, немного больничным светом, который Клара так и не заменила на что-то мягче, потому что мягкий свет казался ей неточным, — предпочтение, зародившееся, вероятно, ещё в ординатуре, где точность освещения означала точность диагноза, а неточность могла означать пропущенную деталь, отёк, не отличённый от нормы из-за слишком романтичной лампы. Анна сидела за столом, не сняв пальто, — мокрого, тяжёлого, с запахом дождя и старой бумаги, того особого запаха, каким пропитывается человек, целыми днями работающий среди архивных стеллажей кантонального архива, среди актов и метрических книг, среди чужих смертей и рождений, зафиксированных чужой рукой. Клара помнила этот запах отчётливее, чем помнила лицо Анны в ту секунду, — обоняние оказалось честнее памяти, оно ничего не подправило за двадцать лет.
Пальто лежало на плечах Анны неровно, один рукав слегка сполз, обнажив запястье, покрасневшее от холода, — Клара заметила это тогда автоматически, тем же взглядом, каким замечала бы синяк на теле пациента, не позволяя взгляду задержаться дольше секунды, потому что задержаться значило признать, что тело перед ней не абстракция, а человек, которому холодно, которому нужно, чтобы кто-то предложил снять пальто, повесить его, налить чаю, — а Клара в тот вечер варианта «предложить» не выбрала, выбрала вариант «стоять в дверях с полотенцем».
Полотенце в её руках было мокрым от мытой посуды — одной тарелки, одной чашки, привычка методичности не изменяла ей даже в тот вечер, — и она вытирала пальцы этим полотенцем медленно, механически, глядя не на Анну, а куда-то в область стола, на клеёнку с мелким геометрическим узором, который Клара помнила до сих пор, хотя саму клеёнку выбросила через месяц после того вечера.
Анна сказала тогда: «Я не прошу тебя ничего решать сегодня. Я прошу тебя не уходить из комнаты, когда я плачу». Простая просьба, произнесённая тихим, севшим от простуды или от слёз голосом — Клара так и не поняла, от чего именно.
Голос Анны в тот момент не дрожал истерически, не срывался в крик, — он был именно севшим, приглушённым, будто она сама сдерживала его силу, зная, что крик только даст Кларе повод уйти раньше времени, укрывшись за раздражением.
Часы над плитой в той кухне — обычные, электрические, с зелёной светящейся цифрой — показывали без четверти одиннадцать, и Клара помнила эту цифру так же отчётливо, как помнила запах архивной бумаги. Взгляд тогда упал на табло, не на лицо Анны.
И Клара, стоя в дверях кухни, с полотенцем в руках, потому что перед этим мыла посуду с той же методичностью, с какой мыла инструменты, сказала: «У меня утром вскрытие в семь. Мне нужно выспаться».
Это было правдой. У неё действительно было вскрытие в семь. Правда — самое надёжное укрытие для труса.
Анна не ответила сразу. Она сидела, глядя на клеёнку тем же взглядом, каким сама Клара смотрела на протоколы, требующие подписи, — взглядом человека, окончательно понявшего, что дальше говорить бессмысленно, но ещё не готового встать и уйти, потому что вставать и уходить значило признать конец чего-то, что до этой секунды можно было называть просто плохим вечером.
Анна не встала резко. Она посидела ещё несколько секунд, глядя на свои руки, лежавшие на клеёнке, — руки архивиста, с плоскими кончиками пальцев, какие бывают у людей, перебирающих бумагу без перерыва годами, — а потом поднялась, не глядя на Клару, будто взгляд на неё требовал бы сил, которых у неё уже не осталось на сегодня. Она взяла со стула мокрое пальто — ткань ещё не просохла окончательно, от спинки стула на плитку сошла тёмная полоса, какую Клара вытерла губкой только на следующее утро — и вышла в дождь, из которого пришла час назад. Жёлтый свет. Мокрое пальто на спинке стула, где оно провисело ещё три дня, прежде чем Клара сняла его и убрала в шкаф.
В те три дня, пока пальто висело на стуле, Клара его не трогала и даже пыталась не замечать его, проходя мимо кухни тем же маршрутом, каким обходят чёткий предмет на кратчайшей возможной траектории, дабы лишний раз не зацепить взглядом. За эти три дня пальто просохло неравномерно — плечи раньше, подол позже, — и когда Клара наконец сняла его со стула, ткань была жёсткой в одних местах и совсем мягкой, без формы, в других — асимметрия, которую она отметила тем же взглядом, каким отметила бы неравномерную атрофию ткани у давно неподвижного больного, — бесстрастно, профессионально, и всё равно не выбросила.
— Herzgewicht: dreihundertzwanzig Gramm, — сказала она в диктофон, и это была не оговорка, вес сердца, триста двадцать граммов, обычный вес для мужчины его комплекции, но на долю секунды слово «Herz» — сердце — прозвучало в комнате слишком громко, будто помещение вдруг стало резонатором для одного этого слова, и всё остальное — плитка на стенах, лоток с инструментами, дождь за узким подвальным окном — на мгновение отступило в тень этого звука.
Она сделала паузу. Ассистентка, молодая женщина по имени Регула, стоявшая напротив с протоколом, подняла глаза.
Регула работала с Кларой шестой год, и за эти годы научилась читать паузы в голосе своего руководителя точнее, чем читают паузы в результатах анализов, — пауза, которая длится дольше двух секунд, всегда означала что-то, выходящее за пределы протокола, хотя сама Регула никогда бы не решилась спросить прямо, что именно. Она стояла с карандашом, приподнятым над бумагой, готовая зафиксировать следующее слово, какое бы оно ни последовало, и эта готовность в ней была тем единственным, чего Клара требовала от любого, кто стоял рядом с ней у стола: не сочувствие, не объяснения — только готовность зафиксировать то, что сказано, без возврата.
В эту секунду в прозекторской было слышно, как всегда в это время суток: вентиляция гнала свой однотонный, низкий гул, где-то над головой постукивала лампа с чуть слабым контактом, а дождь за узким окном, в тот вечер сначала вертикальный, давно перешёл в косой, неторопливый шум, что бывает у ноябрьского дождя к третьему, четвёртому часу после его начала. Клара слышала собственное дыхание, ровное, ничего не выдававшее, и под перчаткой, там, где латекс прилегал к коже ладони, пульс бился тем же темпом, каким бился всегда, и эта ровность пульса была единственным доказательством, которое ей сейчас требовалось — никакое другое.
— Фрау доктор?
— Ничего, — сказала Клара. — Продолжаем.
Работа была закончена в положенный срок, безупречно, без единой лишней строки в протоколе и без единой пропущенной. Причина смерти — предварительно, до токсикологии — асфиксия при утоплении, с оговоркой о необходимости дополнительного исследования по поводу локализации кровоизлияний. Всё, как полагается. Всё точно.
Потом она мыла руки.
Раковина в прозекторской была из нержавеющей стали, с локтевым краном, вода шла горячая почти сразу — институт не экономил на этом, — и Клара стояла над этой водой на четыре минуты дольше, чем требовала процедура, глядя, как пена стекает между пальцами, как краснеет кожа под ногтями, где, казалось, навсегда осела мельчайшая, невидимая глазу пыль формалина. Регула вышла раньше, унося протокол на подпись заведующему, и в прозекторской осталось только жужжание вентиляции и звук воды, и Клара, впервые за много лет, не смогла точно сказать, что она смывает.
Она вытирала руки бумажным полотенцем медленнее обычного, разглядывая складки на костяшках, будто искала там что-то, забытое под кожей ещё в тот вечер двадцать лет назад. Потом сняла перчатки — не резким жестом, каким снимала их всегда, вывернув наизнанку одним движением, а осторожно, палец за пальцем, как разворачивают что-то хрупкое. В раздевалке было пусто и тихо, слышался только гул вытяжки за стеной да далёкое эхо каталки, которую катили в холодильную камеру. Она сняла халат, повесила его на крюк рядом с пальто, и в этот момент, наклонившись за сумкой, поймала запах собственных волос — тонкий, кисловатый, узнаваемый: формалин. Он всегда там был, скрытый под шампунем, под холодом улицы, но именно сегодня, когда она провела ладонью по затылку, запах поднялся отчётливо, будто нарочно напомнил о себе.
Она подумала о подушке. О том, что этот же запах будет там, когда она наконец ляжет, — вплетённый в наволочку, в саму ткань волос, никуда не девающийся ни от стирки, ни от духов, которыми она давно не пользовалась, потому что духи — это то, чем пользуются для кого-то другого. Запах формалина на подушке был единственным, что оставалось с ней от работы после ухода домой, единственным доказательством, что день был проведён не напрасно. Раньше эта мысль её не задевала. Сегодня она задержалась на ней дольше нужного, как задерживается язык на неровности зуба.
Она вспомнила — без всякой связи, просто по смежности запахов, — как в первые годы работы, ещё студенткой на практике, отмывала руки после первого самостоятельного вскрытия почти час, пока старший ассистент, мужчина с фамилией, которую она давно забыла, не отвёл её от раковины силой, сказав, что кожа не потерпит такого мытья дважды в неделю, что привычка либо появится, либо она уйдёт из профессии, а третьего пути тело не предложит. Привычка появилась.
Она надела пальто. Оно было холодным на плечах, как всегда, — крюк в раздевалке продувало сквозняком из вентиляции, и ткань за смену успевала остыть до температуры помещения, — и, застёгивая верхнюю пуговицу, Клара вдруг вспомнила, некстати и слишком ясно, как Анна однажды сказала, что от неё, Клары, вечно пахнет чем-то холодным даже летом, и как сама Клара, услышав это, восприняла замечание как комплимент — свидетельство того, что запах болезни, гниения, распада на неё не липнет, — тогда как Анна, кажется, имела в виду совершенно другое.
*
Дождь той осенью 1998 года шёл почти без остановки третью неделю, и когда Анна пришла в тот вечер, воды на ней было столько, что в прихожей осталась мокрая дорожка от двери до кухни — Клара заметила это машинально, тем взглядом, каким привыкла отмечать следы, оставленные телом в пространстве. Анна не позвонила заранее, что было не в её обычае: она всегда предупреждала, всегда оставляла Кларе время подготовиться — не к встрече, а к присутствию другого человека в квартире, где Клара привыкла быть одной даже тогда, когда была не одна.
В тот вечер Анна просто позвонила в дверь в половине восьмого, с работы, не заезжая домой, в том самом сером пальто из плотной шерсти, которое от воды стало казаться вдвое тяжелее, и Клара, открыв, сразу почувствовала запах — архивная пыль, старая бумага, слабый аммиачный дух консервантов, которыми в кантональном архиве пропитывали ветхие страницы. Этот запах Анна приносила с работы каждый день, но именно тогда, в дверях, он показался Кларе особенно плотным, будто въелся не только в пальто, но и в кожу.
— У меня было заседание комиссии по годовым отчётам архива, — сказала Анна, снимая мокрые перчатки палец за пальцем. — Я потом два часа сидела в машине на парковке. Просто сидела.
Клара не спросила, зачем. Она уже мыла тарелки — не потому, что готовила ужин на двоих в тот вечер, а потому что руки требовали занятия, привычного, механического, того же порядка, что и разбор инструментов после смены. Вода в раковине была слишком горячей, пар поднимался к её лицу, и она подумала — тогда, не сейчас, — что в этом паре удобно прятать глаза от вопросов, которые не хочешь читать.
Анна сидела за столом, не сняв пальто, — так и осталась сидеть, мокрая, тяжёлая, глядя, как Клара трёт тарелку, которая давно была чистой.
— Ты меня слушаешь? — спросила Анна тихо, без упрёка, скорее с усталостью человека, который задаёт этот вопрос не в первый раз и не ждёт от него результата.
— Слушаю, — сказала Клара, не оборачиваясь.
Анна молчала долго. Потом сказала, что комиссия сегодня забраковала треть архивных коробок как непригодные к хранению — плесень, влага, десятилетия небрежности предыдущих архивариусов, — и что придётся списывать документы, которые физически ещё существуют, просто потому, что бюджет не предусматривает реставрации, и что она, Анна, весь день переписывала акты уничтожения, ставила подпись под тем, что чьи-то письма, чьи-то свидетельства о рождении, чьи-то нотариальные записи перестанут существовать не потому, что кто-то решил, что они не важны, а потому что никто вовремя не решил, что они важны.
— Это же просто бумага, — сказала Клара, вытирая руки о полотенце, тем тоном, каким успокаивают ребёнка, испугавшегося грозы.
— Это чужие жизни, Клара. Списанные без права переписки.
Голос дрогнул на последнем слове, и Клара, обернувшись наконец, увидела, что Анна плачет — не рыдает, не всхлипывает, а именно плачет тем тихим, почти неподвижным способом, каким плачут люди, давно привыкшие делать это без свидетелей. Слёзы шли по щекам, не сопровождаемые ни звуком, ни движением плеч, и от этого казались особенно настоящими, лишёнными всякой театральности, которая могла бы дать Кларе повод для раздражения, а значит, и для защиты.
Клара не подошла. Она стояла у раковины с полотенцем в руках.
— Хочешь чаю? — спросила она.
Анна посмотрела на неё долгим взглядом, в котором не было ни злости, ни разочарования — только констатация факта, столь же клиническая, сколь любая, какую сама Клара выносила бы над телом на столе.
— Нет, — сказала Анна. — Я хочу, чтобы ты подошла и просто постояла рядом. Без чая. Без диагноза.
Клара положила полотенце на край раковины, аккуратно, вчетверо сложенное, будто это имело значение, и подошла — но остановилась на расстоянии шага, том расстоянии, которое в её профессии называют безопасной дистанцией для осмотра без риска для эксперта, и положила руку Анне на плечо — на мокрое от дождя пальто, а не на кожу, — и постояла так недолго, чувствуя под ладонью холод чужой одежды, а не тепло чужого тела.
Анна не отстранилась. Она просто перестала плакать — так резко, что тишина после показалась Кларе почти оглушительной, — и сказала фразу:
— Ты боишься не потери, Клара. Ты боишься быть увиденной без халата.
Клара убрала руку. Не потому что фраза её оскорбила, а потому что фраза была верной, а верные диагнозы — единственное, от чего у неё немели пальцы.
*
Прежде чем уйти, Анна ещё постояла минуту в прихожей, застёгивая пуговицы мокрого пальто, как будто давала Кларе время сказать что-то, что остановило бы её руку на дверной ручке. Клара стояла в кухонном дверном проёме, держа в руках сухое теперь уже полотенце, и ничего не сказала. Анна кивнула, словно получив подтверждение того, чего ждала, и только тогда открыла дверь подъезда сама.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




