- -
- 100%
- +
Кейт открыла рот, чтобы ответить, и в этот момент с берега раздался звук, перекрывший всё: мегафон тренера Коула, усиленный до предела, рявкнул так, что чайки, сидевшие на скале, снялись и улетели, возмущённо крича.
— ДАУНИ! РАМИРЕС! На берег! Обе! Живо!
Я не стала ждать повторного приглашения. Развернула доску, легла на неё и загребала к берегу — мощно, ритмично, чувствуя, как мышцы, разогретые тренировкой, работают как часы, — и краем глаза видела, как Кейт делает то же самое справа от меня, и расстояние между нами сохранялось, как будто мы были двумя параллельными линиями, которым не суждено пересечься, не нанеся друг другу ран.
Песок под ногами был горячим, обжигающим после прохладной воды, и я воткнула доску в песок, стянула шапочку, встряхнула волосами, и капли разлетелись вокруг, сверкая на солнце, и тренер Коул уже шёл к нам, и его лицо было лицом человека, который провёл на этом пляже двадцать лет, видел сотни таких стычек и ни одна из них не доставляла ему удовольствия.
— Стоять здесь, — сказал он, ткнув пальцем в песок, как будто мы были собаками, которым приказали «место». — Обе.
Мы стояли перед ним, как два нахохленных петуха после драки, — мокрые, злые, с досками, воткнутыми в песок по обе стороны, и вода стекала с волос на плечи, на песок, на босые ступни, а тренер Коул не спешил, он вообще никогда не спешил, когда дело касалось разбора полётов, — сначала обвёл нас обеих взглядом, тяжёлым, медленным, как движение ледника, потом вздохнул, и в этом вздохе было всё: годы работы с трудными подростками, сломанный позвоночник, несбывшиеся мечты о большом спорте и бесконечное, неиссякаемое терпение человека, который выбрал учить других тому, чего сам уже не мог.
— Итак, — произнёс он, и его голос, хрипловатый, прокуренный, звучал почти мирно, что было плохим знаком, потому что мирный Коул был опаснее кричащего Коула, кричащий Коул просто выпускал пар, а мирный — готовил разбор, после которого хотелось закопаться в песок, — коротко и без твоих обычных штучек, Рамирес. Что случилось?
— Подрезала Кейт, — сказала я, не отводя взгляда от горизонта, где солнце уже начало цепляться за край воды, — не специально. Она была в слепой зоне, я её не заметила. Моя ошибка, признаю́.
Кейт фыркнула — громко, демонстративно, как будто это фырканье должно было добавить веса её версии, — и её пальцы, сжимавшие доску, всё ещё были белыми от напряжения.
— Не заметила она! — её голос всё ещё дрожал от злости, но теперь к ней примешивались слёзы обиды, и это было хуже всего, потому что плачущая Кейт выглядела не жертвой, а ребёнком, у которого отобрали игрушку. — Тренер, она нагло подрезала меня, как подрезает всех, кто оказывается у неё на пути! Вы же видели, что было на Пойнтбрейке с Гарретом, и в прошлом году на региональных с Тайлером, и сегодня утром с Майло, о чём весь кампус говорит! Это не ошибка, это стиль! Её стиль — идти по головам и делать вид, что так и надо!
Тренер поднял ладонь — широкую, как лопата, — и Кейт заткнулась на полуслове, проглотив окончание тирады вместе с воздухом.
— Я не спрашивал про Майло, про Гаррета и про всех остальных, — сказал он, и каждое слово было как гвоздь, забитый по самую шляпку, — я спросил про сегодня, здесь, на моей тренировке. Рамирес сказала, что подрезала тебя случайно. Ты утверждаешь, что намеренно. У меня нет повода не верить ни одной из вас — пока. Поэтому, — он повернулся ко мне, и его глаза, выцветшие до цвета старой джинсы, впились в мои, — Рамирес, ты сейчас извинишься перед Кейт. Не так, как ты извиняешься, когда тебе наплевать, а по-человечески. Потому что даже случайная подрезка — это подрезка, и она могла стоить Кейт травмы. А ты, — он повернулся к Кейт, — примешь извинения и оставишь этот конфликт на пляже. В воду вы понесёте доски, а не склоки. Ясно?
Я перевела взгляд с горизонта на Кейт. Она стояла, скрестив руки на груди, и её нижняя губа всё ещё подрагивала, но в глазах уже загорался огонёк торжества, который появляется у людей, когда они чувствуют, что правда на их стороне, даже если это не совсем так. И я, набрав полную грудь воздуха, солёного, влажного, пропитанного вечерним бризом, сделала то, что должна была сделать, — без сарказма, без усмешки, без той кривой ухмылки, которая так бесила миссис Гринберг.
— Кейт, я извиняюсь за подрезку. Это была моя ошибка. Я должна была смотреть внимательнее. Впредь буду.
Тренер одобрительно кивнул — едва заметно, но я заметила, — и повернулся к Кейт, ожидая её ответа. Та поджала губы, помолчала пару секунд, явно раздумывая, не потребовать ли чего-то ещё, но под взглядом Коула сдулась, как проколотый мяч, и её плечи опустились.
— Ладно, — выдавила она, и это «ладно» вышло наружу с тем же скрежетом, с каким открывается заржавевшая дверь, — извинения приняты. Но пусть знает, что в следующий раз я просто так это не оставлю.
— Следующего раза не будет, — отрезал тренер, и в его голосе не было ни сомнения, ни угрозы, только усталая уверенность человека, который сказал это тысячу раз и скажет ещё тысячу, если потребуется. Он поднял мегафон, и его голос разнёсся над пляжем, над водой, над скалами, где чайки уже начали устраиваться на ночлег: — Тренировка окончена! Всем спасибо, все свободны. Рамирес — задержись.
Группа начала выгребать к берегу, доски закачались на волнах, кто-то смеялся, кто-то обсуждал прошедший заезд, и только Райан, выходя из воды чуть поодаль, бросил на меня взгляд — быстрый, почти незаметный, как солнечный зайчик, скользнувший по воде, — и отвёл глаза раньше, чем я успела ответить. Гаррет прошёл мимо, не глядя, его спина, прямая, как мачта, говорила больше, чем любые слова, и я вспомнила нашу стычку в столовой, его «ты всегда будешь одна», и что-то внутри меня сжалось, но я запретила себе об этом думать.
Я осталась на песке, глядя, как солнце медленно сползает к горизонту, и тренер Коул подошёл ближе, скрестив руки на груди, и теперь его лицо было не строгим, а усталым — лицом человека, который слишком много раз повторял одно и то же и не был уверен, что его слышат.
— Рамирес, — сказал он тихо, уже без мегафона, и его голос звучал почти интимно, как разговор двух людей, которые понимают друг друга без лишних слов, — ты талантливая. Очень талантливая. Но талант без дисциплины — это бомба с часовым механизмом. Ты слышишь океан так, как мало кто слышит, — и это дар, но это и ответственность. Ты не можешь просто брать волну, не глядя по сторонам, потому что рано или поздно ты столкнёшься с кем-то, кто не успеет увернуться. И тогда это будет не просто подрезка. Ты понимаешь?
Я кивнула, чувствуя, как его слова оседают внутри — не упрёком, не наказанием, а чем-то вроде предупреждения, которое даётся только тем, кого считают стоящим предупреждать.
— Понимаю, тренер.
— Хорошо, — он хлопнул меня по плечу — тяжело, по-отечески, — и пошёл прочь, к деревянной лестнице, ведущей наверх, оставив меня одну на пустом пляже, где волны всё так же накатывали на берег и отступали, и в их ритме мне снова почудился голос — тихий, почти неразличимый, но живой, — и я стояла, вдыхая закатный воздух, пропитанный солью и вечерней прохладой, и думала о том, что завтра будет новый день, новая тренировка, новые волны, и, возможно, мне всё-таки стоит научиться смотреть по сторонам.
Глава 6. Голоса на закате
Думаешь, вода мокрая? Она солёная.
От слёз. Наших и не наших. Ты
попробуй — поймёшь.
Райан БруксРайан
Я шёл быстро — почти бежал, хотя бежать было не от кого и не к кому, — прочь от пляжа, прочь от тренировки, прочь от этих взглядов, которые провожали меня каждый раз, когда я выходил из воды, и никто не говорил ни слова, но я чувствовал их кожей, что привыкла к холоду океана, но так и не привыкла к холоду людей, — и тропинка, петлявшая между эвкалиптами, уводила меня вверх, к Старой лагуне, к дому, к тишине, которая была единственным местом, где я мог дышать, не чувствуя, как воздух царапает лёгкие.
Злость — вот что гнало меня вперёд. Я не понимал её, не мог ухватить за хвост, как не можешь ухватить волну, которая уже разбилась о берег, — она просто была, горячая, липкая, пульсирующая где-то под диафрагмой, и я сжимал кулаки, хотя бить было некого, разве что самого себя, за то, что снова оказался в центре внимания, снова стал объектом насмешек, снова позволил кому-то — ей, Скай Рамирес, с её родинкой-звездой и голубыми глазами, которые смотрели на меня сегодня утром с тем непонятным выражением, — влезть в мою жизнь и перевернуть всё вверх дном.
Я думал, что был один на берегу. Рано утром, до рассвета, когда океан ещё спал, а я сидел на песке, свесив босые ноги в воду, и говорил с ним в полный голос — не шёпотом, не про себя, а вслух, как говорят с другом, который никогда не предаст, — и волны отвечали мне, и я смеялся над какой-то историей, которую рассказывало течение, и не заметил, как из-за скалы вышли они: Майло и его компания, человек пять, с бутылками дешёвого пива и тем особенным похмельным блеском в глазах, который бывает у людей, не спавших всю ночь. Они услышали всё или достаточно, чтобы решить, что я сумасшедший, чтобы прийти в университет и устроить этот спектакль у шкафчиков, чтобы вдавить меня спиной в металл и требовать ответа, которого я не мог дать, потому что как объяснить людям, что океан говорит с тобой, если они даже не верят, что рыбы чувствуют боль?
Ладно, отдам должное Рамирес: она переключила их внимание на себя — быстро, уверенно, как переключают канал, когда начинается скучная передача, — и Майло забыл обо мне, захлебнувшись собственной злобой, выплёскивая на неё всё то дерьмо, что копил годами, а она стояла, с занесённым кулаком, и не отводила взгляда, и я смотрел на неё, и что-то внутри меня — то, что обычно молчало, — вдруг заговорило, но я не успел разобрать слов, а потом вода хлынула с потолка, и это было самым странным, самым невозможным, самым пугающим из всего, что случилось за этот бесконечно длинный день.
Она вскипела, объективно, после слов Шедди, и спринклеры взорвались, вода ударила с такой мощью, будто кто-то открыл шлюзы, и напор даже усилился, когда Майло попытался встать, а потом, когда она схватила меня за руку и повела прочь от этих мудаков, вода прекратилась. Резко, словно кто-то повернул невидимый кран.
Я сомневаюсь, что это совпадение. Я очень, очень сильно сомневаюсь всем своим существом, каждой клеткой, которая выросла в этом океане и знает его лучше, чем знает людей, что спринклеры срабатывают просто так, в нужный момент, с нужной силой, подчиняясь чьему-то гневу. Но она не врала мне. Я видел это по её глазам — тем голубым, прозрачным, как мелководье в солнечный день, — она действительно не знает, что это сделала она, или не верит, что такое возможно, или... А есть ли у неё вообще способности? Может, я правда всё навыдумывал, накрутил себя, как накручивал в детстве, когда боялся, что голоса в голове были признаком сумасшествия, и сейчас зря подозреваю её в том, чего нет и быть не может? Но моя теория не полный бред, потому что я сам — живое доказательство того, что невозможное существует: я слышу голоса океана, точнее голоса — их сотни, тысячи, целый хор, звучащий в голове с тех пор, как мне исполнилось четыре, — и если я имею право на такую странность, то почему она не может иметь право на свою?
Боже, Райан, успокойся с этими способностями уже.
— А вот и снова Райан!
Голоса вырвали меня из мыслей — резко, как вырывают из сна, — и я моргнул, обнаружив, что уже стою на берегу своей бухты, а ноги сами принесли меня сюда, пока мозг пережёвывал случившееся, и океан передо мной был золотым от закатного солнца, и волны лизали песок у самых ступней.
— Он какой-то злой — прошелестел молодой голос, тот, что принадлежал прибрежной волне, всегда любопытной, всегда первой встречающей меня.
— На тренировке не был таким злым! — подхватил второй, чуть глубже, чуть старше.
— Райан, расскажи нам, что случилось! — третий, высокий, как звон колокольчика.
— Да, да!— Поведай нам, Райан!
Голоса обступили меня со всех сторон невидимые, но такие реальные, как прикосновение воды к коже, и я, не раздумывая больше ни секунды, разбежался, оттолкнулся от мокрого песка и прыгнул в воду головой вперёд, чувствуя, как океан смыкается надо мной, принимает в свои объятия, глушит звуки внешнего мира, оставляя только их голоса, шёпоты, музыку, которую никто, кроме меня, не слышал, а потом вынырнул, вдохнул солёный воздух полной грудью и лёг на спину, раскинув руки, позволяя воде держать меня, как она держала тысячи раз до этого.
— Простите, — сказал я тихо, глядя в небо, где уже проступали первые звёзды, бледные, неуверенные, словно боящиеся появиться раньше времени. — Я не хотел срываться. Просто день сложный.
— Расскажи! — потребовали волны хором, и их голоса переплелись, как струи течения, встречающегося у рифа. — Расскажи, расскажи, расскажи!И я рассказал. Лёжа на спине, чувствуя, как вода колышется подо мной в такт дыханию, я говорил — сначала медленно, подбирая слова, потом быстрее, свободнее, — и поведал им всё: про утро, про Майло, про то, как меня вдавили в шкафчик, про её голос, разрезавший гул коридора, про спринклеры и про то, как вода подчинилась чужой ярости, про тренировку, про её извинения перед Кейт, произнесённые сквозь зубы, но всё же произнесённые, про её взгляд, который я поймал на себе там, на волне, когда выходил из трубы. Голоса слушали — не перебивая, не смеясь, не споря, — и это было единственное, что держало меня на плаву, в прямом и переносном смысле, потому что кто ещё выслушает парня, который разговаривает с водой?
— Девушка с родинкой-звездой — прошептал глубокий голос, тот, что шёл из жёлоба на дне, где вода была холодной и древней. — Океан он тянется к ней. Так же, как тянется к тебе.
— Но спринклеры, — возразил я, и мои губы, солёные, обветренные, едва шевелились над водой, — спринклеры — это не океан. Это пресная вода, из труб, из резервуара. Как она могла?.. И даже если могла, она сама не понимает этого. Я спрашивал — она сказала, что это совпадение. И она не врала. Я видел.
— Не всё знание живёт в голове, Райан, — ответил голос, и в нём звучала мудрость, накопленная за тысячелетия, за все те годы, что волны разбивались о берег и отступали, оставляя после себя только пену. — Иногда оно живёт в крови, в костях, в том месте под сердцем, которому нет названия. Ты сам это знаешь. Ты не учился слышать нас — ты просто слышал. Может, и она не училась. Может, она просто может.
Я замолчал, переваривая услышанное, и вода вокруг меня стала спокойнее, словно океан тоже задумался, тоже пытался понять то, что лежало за пределами понимания, и звёзды над головой засияли ярче, и где-то далеко, у горизонта, кит выдохнул фонтан воды, и звук этого выдоха прокатился по бухте, как вздох самой земли.
— Она защитила тебя, — добавил молодой голос, тот, что принадлежал прибрежной волне, и в нём звучала нотка упрямства, почти детская. — Ты не просил, а она всё равно вступилась. Почему ты злишься? Разве не этого ты хотел — чтобы кто-то был на твоей стороне?
Я закрыл глаза. Вода держала меня, и я чувствовал, как напряжение уходит — не сразу, не полностью, но понемногу, по капле, — растворяясь в соли, в ритме, в голосах, которые звучали во мне и вокруг меня одновременно.
— Я не знаю, — ответил я честно, и это признание было самым трудным за весь день. — Может, потому что я не привык. Может, потому что я думал, что справлюсь сам. Может, потому что она смотрела на меня так, будто знала что-то, чего я сам о себе не знаю. И мне стало страшно.
— Страх — это не слабость, — произнёс глубокий голос, и волна, подкравшаяся сбоку, лизнула мою щёку, как верный пёс, — страх — это компас. Он показывает, куда тебе нужно идти.
Я открыл глаза, и небо надо мной было уже совсем тёмным, и Млечный Путь растянулся от горизонта до горизонта, я подумал о том, что завтра снова увижу её — в коридоре, или в столовой, или на тренировке, — и не знал, что скажу, не знал, что почувствую, не знал, хватит ли у меня смелости подойти и спросить то, что вертелось на языке с самого утра: «Ты слышишь его? Ты тоже его слышишь?»
— Но если так посмотреть, — произнёс я, и слова вышли наружу медленно, задумчиво, как пузырьки воздуха, поднимающиеся со дна, — кто-то вообще может управлять водой? По-настоящему? Не просто чувствовать волну, не просто угадывать её движение, а приказывать ей?
— Конечно может! — отозвался высокий голос, тот, что всегда звучал чуть быстрее остальных, как будто он вечно спешил куда-то, не успевая за собственными мыслями. — Русалки могут!
Я усмехнулся — негромко, одними уголками губ, — и вода вокруг моего рта пошла рябью, словно смеялась вместе со мной.
— Русалки? Это же детские сказки. Красивые, да, но сказки. Мне дед рассказывал, когда я был маленьким, про русалку, которая влюбилась в рыбака, а потом он испугался и сбежал, и она уплыла в темноту. Но это просто легенда. Так, как рассказывают у костра, чтобы дети не заплывали далеко.
— Ничего это не сказки! — возмутился голос, и его возмущение было таким искренним, таким по-детски обиженным, что я перестал улыбаться. — Русалки есть! Некоторые из них добрые — так они и зовутся, русалки, — а есть злые, мы их не любим, они обижают моряков и обычных людей, топят лодки, мутят воду, пугают рыб!
— Мы их зовём сиренами! — вклинился другой голос, пониже, посерьёзнее, и в нём звучала вековая неприязнь, та самая, что копится поколениями и передаётся от волны к волне, от течения к течению.
— Сирены? — я приподнял голову над водой, и капли скатились с волос на лоб, на скулы, на губы. — Те, что поют и убивают моряков? Из греческих мифов?
— Да! — хор голосов прозвучал согласно, и прибрежная волна, подкравшаяся ближе, лизнула моё ухо, словно хотела поведать секрет. — И русалочки, и противные сирены могут жить среди людей! Они умеют принимать человеческий облик — ходить на двух ногах, носить одежду, даже учиться в университете, представляешь? Но они опасаются воды, потому что могут сразу же стать теми, кем они по природе являются: стоит им коснуться воды — и всё, тайна раскрыта. Поэтому они держатся подальше от океана, от пляжей, от брызгов.
Я нахмурился, переваривая услышанное, и мой взгляд скользнул по берегу, по тёмным силуэтам эвкалиптов, по огонькам Ковилла, мерцавшим вдалеке, как земные звёзды.
— Ну подожди! — перебил новый голос, звонкий, переливчатый, как ручеёк, бегущий по камням. — Звёздочка точно не может быть русалкой!
Звёздочка. Я замер. Они называли её так — из-за родинки, из-за этой крошечной звёздочки под левым глазом, которая, казалось, сияла собственным светом, когда она злилась или смеялась, и голоса подхватили прозвище, как подхватывают припев знакомой песни.
— Точно, точно! Она же занимается сёрфингом! Ей вода не страшна, она любит нас!
— Она нас не слышит, как она может любить нас? — возразил скептический голос откуда-то слева, из-под моей руки, где вода была холоднее.
— Ты не понимаешь! — зазвенел ручеёк, и я почти видел, как он пенится от возмущения. — Она любит океан, а значит — и нас! Она не слышит слова, но чувствует ритм, чувствует дыхание, чувствует всё, что мы ей говорим без слов. Это тоже любовь. Может, даже большая, чем у тех, кто слышит!
Я молчал, и океан молчал вместе со мной — на секунду, на две, на целую вечность, сжатую в один удар сердца.
— Райан, — заговорил глубокий голос, тот, что шёл из жёлоба на дне, и в нём была вся тяжесть воды, вся память о кораблях, ушедших на дно, о городах, поглощённых морем, о временах, когда континенты ещё не разошлись, — следи за ней. Если она всё же русалка — настоящая, добрая русалка, не сирена, — то тебе нужно с ней подружиться.
— Зачем? — я выдохнул это слово, и оно повисло в воздухе, лёгкое, как туман над утренней бухтой.
— Если она именно русалка, а не сирена, то тебе с ней будет хорошо. Ты же Слышащий.
Тишина. Не та, что была раньше, — спокойная, умиротворённая, — а другая: резкая, напряжённая, как струна, готовая лопнуть. Я почувствовал, как вода вокруг меня вздрогнула — едва заметно, но я почувствовал, потому что привык чувствовать её, как привыкают чувствовать биение собственного сердца, — и голоса, ещё секунду назад щебетавшие наперебой, замолкли. Все разом. Как будто кто-то захлопнул дверь.
— Эй! — раздался возмущённый шёпот, и я узнал голос молодой волны. — Мы же говорили не рассказывать ему об этом!
— Простите — прошелестел глубокий голос, и в нём было столько вины, столько сожаления, что у меня сжалось горло.
Я сел в воде — резко, так что брызги разлетелись в стороны, — и теперь не лежал, а сидел по пояс в океане, чувствуя, как песок подо мной проседает, как течение обтекает бёдра, как сердце колотится быстрее, чем секундная стрелка.
— Что это значит? — мой голос прозвучал громче, чем я планировал, и эхо отразилось от скал, вернулось ко мне искажённым, чужим. — Слышащий? Почему вы никогда не говорили мне этого слова?
Молчание. Глухое, непроницаемое, как толща воды на глубине, куда не доходит солнечный свет.
— Что это значит?! — я вскочил на ноги, и вода, потревоженная моим движением, заплескалась, зашумела, но голоса не возвращались. — Пожалуйста, расскажите! Вы не можете просто так бросить слово и замолчать! Вы всегда говорили со мной — с детства, с самого первого дня, — вы рассказывали мне истории, пели песни, смеялись надо мной и плакали вместе со мной, а теперь вы молчите? Что значит «Слышащий»? Кто я такой? Почему я слышу вас? Что вы знаете, чего не знаю я?
Тишина. Только волны накатывали на берег — мерно, равнодушно, как будто ничего не случилось, — и их ритм был пустым, лишённым голосов, лишённым музыки, и я стоял по пояс в воде, один, как стоял всегда, но теперь одиночество было другим — не уютным, не привычным, а холодным, колючим, как ветер с севера, приносящий шторм.
— Почему?! — крикнул я в темноту, и чайки, спавшие на скалах, вспорхнули, закружились над бухтой, и их крики были единственным ответом.
Океан молчал. Впервые за много лет — с тех пор, как я перестал бояться и принял голоса как часть себя, — океан молчал, и это молчание было страшнее любого слова, страшнее любой легенды, потому что оно означало: есть вещи, которых мне не говорят, есть правда, которую от меня скрывают, есть тайна, к которой я подошёл слишком близко, сам того не зная.
Я вышел на берег — медленно, чувствуя, как песок оседает под ногами, как вода стекает с гидрокостюма, как ночной ветер холодит мокрую кожу, — и сел на камень, плоский, нагретый дневным солнцем, где я сидел в детстве, слушая истории деда, и обхватил колени руками, и долго смотрел на горизонт, где звёзды встречались с водой, и думал о том, что Скай Рамирес, возможно, знает ответы на вопросы, которые я не решался задать, — или, возможно, она сама не знает, но ответы спрятаны где-то внутри неё, как спрятаны внутри меня, как спрятаны в глубине океана, куда не добирается свет.
Слышащий. Это слово звучало во мне, пульсировало в висках, отдавалось в кончиках пальцев, и я повторял его мысленно, пробовал на вкус, как пробуют незнакомую еду, — и оно было горьким и сладким одновременно, как морская вода, которую глотаешь, когда ныряешь слишком глубоко. Я всегда знал, что я другой, — с четырёх лет, с первой волны, лизнувшей мои пятки, с первого слова, которое океан сказал мне, и я не мог понять, почему никто, кроме меня, его не слышит, но теперь у этого «другого» было имя. Не «сумасшедший», не «странный», не «невидимка». Слышащий. Тот, кто слышит, тот, кого океан выбрал — или проклял, или и то и другое сразу, — чтобы слушать его голоса до конца своих дней.
И если я Слышащий, то кто она? Если она действительно может управлять водой — пусть даже неосознанно, пусть даже сама не веря в это, — то кто она? Русалка, как говорили голоса? Или сирена? Или что-то третье, чему нет названия ни в одной легенде?
Я встал с камня, отряхнул песок с ладоней и направился к дому, чувствуя, как усталость наваливается на плечи тяжёлым грузом, но мысли всё ещё крутились, не давая покоя, и где-то в глубине сознания, там же, где звучали голоса океана, зарождалась решимость — робкая, неуверенная, но уже пустившая корни.
Я должен узнать. Должен понять, кто она. Должен разобраться, что связывает её с водой, что связывает меня с ней, и что за тайну океан скрывает от меня все эти годы.
Но сначала — сон. Потому что завтра будет новый день, и в этом дне, возможно, найдётся место для разговора, которого я избегал всё время, сам того не осознавая. А, может, и не найдётся, и я снова уйду на рассвете к воде, и голоса, если они вернутся, расскажут мне то, чего не досказали сегодня.
Я зашёл в хижину, зажёг керосиновую лампу, и её свет заплясал на стенах, на фотографии деда, на старых ракушках, собранных за годы. Доска, прислонённая к стене, мокро блестела в полумраке, и я провёл по ней ладонью — холодная, гладкая, живая. Завтра я снова выйду на воду. Завтра я, возможно, встречу её.




