- -
- 100%
- +
— А я думал, ты будешь весь день на океане, — заметил он, и в его голосе проскользнуло любопытство, лёгкое, почти незаметное, но я его заметила, потому что слишком хорошо его знала.
Я хмыкнула, опуская взгляд на стол, где мои пальцы вычерчивали невидимые узоры на деревянной столешнице.
Ага, конечно. У меня было одно важное дело — научиться управлять чёртовой водой, но об этом я точно не собиралась рассказывать ни ему, ни кому-либо ещё. По крайней мере, пока сама не разберусь, что происходит.
— Ты уже надумала, как будешь отмечать свой день рождения? — спросил он, и этот вопрос прозвучал так неожиданно, так не в тему моих мыслей о магии и кранах, что я моргнула, возвращаясь в реальность. — Позовёшь друзей?
Я подняла глаза, и, наверное, в них было что-то такое, что заставило его замолчать на полуслове.
— Увы, дядя, у меня нет друзей.
— Как так? — он нахмурился, и его брови, седые, кустистые, сдвинулись к переносице, как сдвигались всегда, когда он сталкивался с чем-то, что не укладывалось в его картину мира. — Ты же красивая, весёлая девушка, как у тебя может не быть друзей?
— Для всех я чудачка из Ковилла, которая любит рассекать океан на доске, — я пожала плечами, и это пожатие вышло слишком небрежным, слишком нарочитым, — и которая вчера устроила потоп в кампусе. Знаешь, это не очень способствует социализации.
Он помолчал, вертя в пальцах салфетку, и его глаза, цвета выцветшей бирюзы, смотрели на меня с той проницательностью, от которой невозможно было спрятаться.
— И тебе... не одиноко?
— А должно? — я склонила голову набок, и этот жест, наверное, выглядел вызывающе, но я не хотела, чтобы он жалел меня, не хотела, чтобы он думал, что мне чего-то не хватает, потому что мне действительно ничего не хватало — ну, почти ничего.
— В нашем мире тяжело без друзей, Скай, — он отложил салфетку и подался вперёд, опираясь локтями на стол, — хорошо, когда есть тот, кому можно доверить свои секреты и поделиться тем, чем не можешь поделиться с родными. Не потому что не хочешь, а потому что некоторые вещи могут понять только сверстники.
— У меня есть ты, — сказала я, и это была правда, чистая и простая, как вода в том стакане, который до сих пор ждал меня дома, — и если так посмотреть, то в моём университете одни придурки. Все либо думают о деньгах, либо о сексе, либо о выгоде, либо обо всём сразу. Лучше уж одной, чем в такой компании.
— Когда-нибудь ты поймёшь, что нет ничего лучше настоящей дружбы, — он улыбнулся, но улыбка вышла грустной.
— Ещё скажи и любви между парнем и девушкой, — я закатила глаза, но без злости, скорее по привычке.
— В точку.
— Бе-е-е-е, — я показала ему язык, совсем как в детстве, когда он рассказывал мне легенды, а я спорила с ним о том, могут ли русалки ходить по суше. — Я буду жить одна в старом домике на берегу океана с десятью кошками и одной собачкой. Буду на старости лет рассекать океан и умру там же, на доске, в девяносто пять лет, и волны унесут меня в закат.
— Какой оптимизм, — он фыркнул, и его усы дрогнули.
— Это моя мечта, — я пожала плечами, но теперь в этом пожатии не было небрежности, была только та спокойная уверенность, которая приходит, когда ты знаешь, чего хочешь, даже если весь мир считает это глупостью.
— Дурёха, — сказал он тихо, и в этом «дурёха» было столько нежности, столько заботы, столько всего невысказанного, что у меня на секунду защипало в глазах, но я сморгнула, и всё прошло. — Ладно, значит, как всегда: в этом месте, позовём Мариссу, Марко и Финна. Скромно, по-семейному.
— Разве не здорово? — спросила я, и мой голос прозвучал так искренне, что он, кажется, наконец поверил: мне действительно хорошо. Несмотря на отсутствие друзей, несмотря на странности с водой, несмотря на всё, что случилось за эти два дня, — мне хорошо.
— Здорово, — согласился он, и в этот момент Марисса принесла наш заказ — пирог, источавший аромат лимона и сахарной пудры, молочный коктейль с высокой шапкой взбитых сливок, бургер, от которого поднимался пар, и кружку пива, которую она поставила перед Джексоном с выражением, которое говорило: «Я всё равно не одобряю, но ты взрослый человек». И мы ели, и разговаривали о пустяках, и за окном темнело, и океан дышал где-то внизу, под обрывом, а я думала о том, что, возможно, настоящая магия — это не умение управлять водой, а умение ценить такие вот вечера, когда всё просто и всё правильно, и никто никуда не спешит, и завтра будет новый день, в котором я, может быть, наконец разгадаю загадку чёртовой водички — или просто вернусь к стакану и попробую снова.
Глава 8. Тишина глубины
Хочешь узнать человека — вези его
в море. Кто на берегу храбрый — в
волну первую же побледнеет. А кто
тихий — глядишь, и бурю проведёт.
Райан БруксРайан
Я проснулся рано — ещё до рассвета, когда небо только начинало сереть, а звёзды, ещё не погасшие, висели над горизонтом, как капли воды на стекле, дрожащие, готовые вот-вот сорваться вниз, — и первое, что я почувствовал, была тишина. Не та тишина, что бывает в доме, когда все спят, не та, что наступает после шторма, когда ветер стихает и океан зализывает раны, — а другая, глубокая, внутренняя, как будто кто-то выключил звук во мне самом, и всё, что я слышал, это биение собственного сердца, одинокое, гулкое, отчаянное.
Океан молчал. Два дня. Все ночи, пока я ворочался на кровати, глядя в потолок, на котором тени от эвкалиптовых веток рисовали причудливые узоры, пока я прокручивал в голове обрывки вчерашнего разговора — «Слышащий», «русалки могут», «мы не можем рассказать», — океан не сказал мне ни слова, и эта тишина была страшнее любого шторма, страшнее любой легенды, страшнее всего, что я когда-либо испытывал. Я лежал и вспоминал, как в детстве, когда мне было десять и я впервые осознал, что отличаюсь от других, я точно так же лежал без сна и слушал тишину, но тогда голоса возвращались — сначала робко, потом всё увереннее, а теперь их не было, и внутри меня разрасталась чёрная дыра, которая засасывала все мысли, все чувства, все воспоминания, оставляя только страх.
Я встал, не зажигая лампу, не заваривая чай, не делая ничего из того, что обычно составляло мой утренний ритуал, — натянул джинсы, футболку, сунул ноги в шлёпанцы и вышел из хижины в предрассветный сумрак. Тропинка, петлявшая между эвкалиптами, была влажной от росы, и мои шаги оставляли на ней тёмные следы, но я не замечал этого — я шёл, ведомый единственной мыслью, которая билась в висках, как пульс, как барабан, как набат: «Пожалуйста, не оставляй меня. Пожалуйста, ответь». Я не собирался донимать его вопросами, не собирался требовать ответов, на которые он не хотел отвечать, не собирался снова поднимать тему Слышащего, русалок, сирен и всего того, что всплыло вчера и разбило мой хрупкий мир на осколки, — я просто хотел услышать хоть что-то, хоть шёпот, хоть намёк на присутствие, хоть ту самую радостную перекличку голосов, которая встречала меня каждое утро с четырёх лет, с того самого дня, когда мать впервые привезла меня на этот берег и океан сказал мне: «Привет, Райан».
Берег открылся передо мной внезапно — серая полоса песка, тёмная вода, сливавшаяся с небом у горизонта, и ни звука. Волны накатывали на берег, как накатывали всегда, мерно, ритмично, но в их плеске не было голосов, не было музыки, не было ничего, кроме шума воды, обычного шума, который слышат все, — и от этой обычности мне стало жутко, потому что я отвык от неё, я забыл, каково это — быть как все, слышать только шум и ничего больше. Я замедлил шаг, чувствуя, как паника липкая, холодная, что поднимается от живота к горлу, сжимает его, мешает дышать, накрывает меня с головой, и мои колени подогнулись сами собой, и я упал на песок у самой кромки воды, чувствуя, как холодная вода лижет мои ладони, мои запястья, мои колени, но не говорит ни слова, ни единого слова, ни единого намёка на то, что она живая.
— Простите меня, — прошептал я, и мой голос, сорванный, хриплый, прозвучал в тишине так жалко, что мне самому стало тошно, — я не буду больше задавать вопросов, на которые вы не хотите отвечать, только пожалуйста, не бросайте меня.
Ответа не было. Волна отступила, унося с собой песок из-под моих пальцев, и вернулась снова — равнодушная, немая, чужая, — и я почувствовал, как внутри меня что-то ломается, что-то, что держало меня на плаву все эти годы, когда я думал, что я один, но океан был со мной, а теперь океан ушёл, и я остался по-настоящему один, впервые за много лет, и это одиночество было невыносимым.
— Вы обиделись? — мой голос поднялся, стал громче, отчаяннее, и я сам не узнавал его, он звучал как голос другого человека, слабого, сломленного, потерянного. — Прошу вас! Пожалуйста, простите меня, скажите хоть что-нибудь!
Тишина. Только чайка, сидевшая на скале, посмотрела на меня с тем выражением, какое бывает у птиц, когда они видят что-то непонятное и не знают, стоит ли этого бояться. Она наклонила голову, моргнула, потом отвернулась и начала чистить перья — равнодушная, как океан, как небо, как всё вокруг.
— Пожалуйста, океан! — я кричал уже в полный голос, и эхо разносило мой крик над бухтой, над скалами, над эвкалиптами, но ответа не было, и вода всё так же накатывала на берег, равнодушная, безучастная, как будто я был не Слышащим, а просто парнем, который стоит на коленях в песке и разговаривает с пустотой. — Я не могу без тебя! Ты слышишь?! Не могу!
И тут я вспомнил деда. Не просто вспомнил — увидел его, как живого, на этом самом берегу, много лет назад, когда я был ещё ребёнком и впервые испугался своего дара, и он сидел рядом со мной на камне, и его глаза, выцветшие, как старое небо, смотрели на горизонт с той тоской, которую я тогда не понимал, а теперь понял слишком хорошо. «Я перестал слышать, — сказал он тогда, и его голос был тихим, как шёпот волн на отмели, — или он перестал со мной говорить — не знаю. Но я жалел об этом каждый день. Каждый божий день я ходил на берег и слушал, но слышал только шум. А это не одно и то же. Совсем не одно и то же». Он перестал слышать. Он потерял океан. И теперь океан уходил от меня не потому, что я его отверг, как дед, а потому, что я спросил то, чего спрашивать не следовало, заглянул в глубину, куда заглядывать не стоило, и потревожил древние тайны, которые спали на дне тысячелетиями.
— Нет... нет, нет, нет! — я вскочил на ноги, и песок посыпался с моих колен, и мои руки, сжатые в кулаки, дрожали, и я сам дрожал, как в лихорадке, как в ознобе, хотя утро было тёплым. — Я же не отказывался от вас! Я просто хотел знать правду! Но если вы не хотите рассказывать её, я не буду просить! Пожалуйста у меня больше никого нет, кроме тебя, океан..
Тишина. Полная, глубокая, как толща воды, в которой тонет всё — и слова, и надежды, и страх. Я стоял, глядя на горизонт, и горизонт был пуст, и океан был пуст, и я сам был пуст, как раковина, из которой ушла жизнь и остался только хрупкий известковый остов, готовый рассыпаться от малейшего прикосновения.
И тогда я побежал. Не знаю, зачем, — тело решило раньше, чем разум, инстинкт взял верх над рассудком, — я развернулся и побежал обратно по тропинке, через эвкалипты, через заросли дикого винограда, мимо хижины, прямо внутрь, схватил доску, прислонённую к стене, на которой я катался вчера, которую дед подарил мне на шестнадцатилетие, и рванул обратно к берегу, и мои босые ноги хлопали по влажной траве, по песку, а потом по воде, потому что я не остановился, я вбежал в океан с разбегу, подняв тучу брызг, бросился на доску и начал грести — яростно, отчаянно, как будто от этого зависела моя жизнь, и, возможно, так оно и было.
Волна поднялась из глубины — большая, тёмная, с белым гребешком пены, одна из тех, что приходят на рассвете, когда океан ещё не проснулся окончательно, но уже начинает потягиваться, пробовать мускулы, разминаться перед долгим днём, — и я развернул доску, лёг на неё, загрёб, чувствуя, как скорость нарастает, как вода поднимает меня всё выше и выше, как доска вибрирует под ногами, и встал на неё во весь рост, входя в трубу, в самое сердце волны, где обычно голоса звучали громче всего, где они подсказывали мне, куда повернуть, где ускориться, где замедлиться, — но сейчас в ушах была только тишина. Никто не шептал мне, как брать волну, никто не предупреждал о перепаде, никто не смеялся, не пел, не окликал по имени, — и я, привыкший полагаться на голоса, на их подсказки, на их музыку, вдруг оказался слепым, глухим, беспомощным, как человек, который всю жизнь ходил с поводырём и вдруг остался один в темноте. Доска подо мной, лишённая диалога, лишённая той незримой связи, которая соединяла меня с океаном, стала просто деревом и стекловолокном, мёртвым грузом, который не слушался, не отзывался, не жил, — и я потерял равновесие, потерял себя, потерял всё, как и вчера на тренировке, но думал, что это из-за того, что был потрясен молчанием океана.
Труба обрушилась — не на меня, а вместе со мной, — и меня закрутило, завертело, швырнуло в темноту, и вода была везде: в ушах, в носу, во рту, в лёгких, — и я не знал, где верх, где низ, где воздух, где смерть, и мои руки хватались за пустоту, а ноги били по воде, но это не помогало, и я начал захлёбываться, и солёная вода заполнила горло, где-то на границе сознания мелькнула мысль: «Вот так. Вот так это кончится. В тишине. Как дед. Как все, кто потерял связь и не смог вернуть». Лёгкие горели, перед глазами плыли цветные пятна — красные, зелёные, золотые, — и моё тело, измученное борьбой, начало обмякать, и я уже почти сдался, почти отпустил, почти позволил океану забрать меня, потому что без голосов, без музыки, без этого вечного шёпота в голове жизнь не имела смысла, и я не хотел жить в тишине, как жил дед, — не хотел каждый день приходить на берег и слышать только шум, только ветер, только крики чаек.
— Райан!
Голос. Один-единственный голос — глубокий, древний, тот, что шёл из самого сердца океана, из жёлоба на дне, где вода была холодной и старой, где покоились кости кораблей и шёпоты утонувших моряков, — и он прозвучал так громко, так отчётливо, что перекрыл шум воды, шум моей крови, шум моей паники, и вслед за голосом пришла волна — не та, что душила, не та, что крутила, а другая, мягкая, но сильная, как руки матери, подхватывающие падающего ребёнка, — и она вытолкнула меня на поверхность, к воздуху, к свету, к жизни.
Я вынырнул, задыхаясь, кашляя, выплёвывая воду, мои лёгкие горели огнём, а глаза щипало от соли, и каждый вдох был как нож, вонзающийся в грудь, но я был жив, я дышал, небо надо мной было бледно-розовым от рассвета, и волны, ещё минуту назад враждебные, безжалостные, теперь мягко покачивали меня, не давая уйти под воду снова, как заботливые руки, которые поддерживают, но не держат. Доска плавала в нескольких метрах от меня — я поплыл к ней, преодолевая сопротивление воды, чувствуя, как мышцы ноют, как суставы скрипят, и взобрался на неё с трудом, как старик, как человек, который только что заглянул в лицо смерти и не хочет больше никогда туда заглядывать. Я лёг на живот, вцепился пальцами в края доски и замер, чувствуя, как сердце колотится о рёбра, как солёная вода стекает с волос на лицо, смешиваясь со слезами, которых я не стыдился, как дрожат руки, сжимающие доску, как дрожит всё тело, от макушки до пяток, и этот дрожь была не от холода, а от того, что я только что едва не умер — и только что заново родился.
— Райан, прости нас, что мы не отвечали! — голос был тем же, глубоким, но теперь в нём звучала не тревога, а вина, тяжёлая, почти осязаемая, и она давила на меня, как толща воды, которую я только что покинул. — Нам было стыдно перед тобой! Мы не хотели молчать, но мы не знали, как сказать, не знали, как объяснить, не знали, имеем ли право нарушать клятву, которую дали много веков назад, когда океан был молодым, а люди только учились плавать. Мы поклялись хранить тайну Слышащих — тех, кто слышит нас, тех, кто носит этот дар или это проклятие, — и мы не можем рассказать тебе всего, Райан, не сейчас, не в этот раз, но мы никогда не бросим тебя. Никогда. Ты — наш, а мы — твои. Мы были с тобой, когда ты делал первые шаги, когда ты впервые встал на доску, когда ты плакал на этом берегу, потеряв мать, когда ты смеялся, слушая наши истории, — и мы будем с тобой, пока океан дышит, пока волны накатывают на берег, пока звёзды отражаются в воде. Просто прими это... Пожалуйста.
Другие голоса, робкие, виноватые, зашептали в унисон, и их шёпот был как музыка, которую я боялся больше никогда не услышать: «Прости, прости, прости... Мы хотели ответить, честное слово, хотели! Но нам было стыдно, так стыдно, что мы не могли выдавить ни звука, и каждое слово застревало в горле, как рыбья кость. Ты же знаешь, как это бывает — когда хочешь что-то сказать, но не можешь, и молчание становится тяжелее слов».
Я лежал на доске, закрыв глаза, и слёзы текли по моим щекам, смешиваясь с океаном, и я не мог понять, плачу ли я от облегчения, или от страха, или от того, что только что едва не умер, или от того, что голоса вернулись, или от всего сразу, но это были хорошие слёзы, очищающие, как дождь после долгой засухи, как волна, которая смывает всё лишнее и оставляет только чистое, только настоящее, только живое.
— Я принимаю, — сказал я тихо, и голоса вокруг меня зашептались радостно, запели, засмеялись, и прибрежная волна, та самая, что всегда встречала меня первой, лизнула мою ладонь, и в этом прикосновении было всё: прощение, любовь, обещание никогда не оставлять меня, обещание быть со мной до конца, каким бы он ни был. — Я принимаю. И я больше не буду спрашивать. Обещаю. Ни про Слышащего, ни про русалок, ни про сирен — ни про что, чего вы не хотите рассказывать. Только не молчите больше. Никогда. Я не выдержу второй раз.
— Не будем, — пообещал глубокий голос, и в нём звучала такая уверенность, такая сила, что я поверил. — Никогда. Клянёмся. Мы больше не оставим тебя в тишине.
Я ещё долго лежал на доске, покачиваясь на волнах, и солнце поднималось над горизонтом, окрашивая воду в золото и розовый, и океан говорил со мной — рассказывал какую-то историю про дельфинов, кажется, или про акул, или про то, как два течения встретились у мыса и устроили водоворот, я не запоминал, я просто слушал, впитывал, как сухой песок впитывает воду, и внутри меня, там, где ещё час назад зияла чёрная дыра, теперь снова горел свет, который я носил в себе с детства и который едва не потерял навсегда. И когда я наконец выгреб к берегу, совершенно обессиленный, но живой, и упал на песок, раскинув руки, я знал, что больше никогда не буду один, даже если весь мир отвернётся от меня, даже если люди будут смеяться и называть сумасшедшим, даже если я никогда не узнаю тайну Слышащих, — потому что у меня был океан, и он говорил со мной, это было больше, чем я заслуживал, больше, чем я мог просить, больше, чем я мог мечтать.
Я вышел из леса на край кампуса, чувствуя себя так, словно из меня вынули все внутренности, хорошенько прополоскали в солёной воде, а потом запихнули обратно — кое-как, второпях, не заботясь о том, чтобы всё встало на свои места. Утро выдалось, мягко говоря, паршивым: сначала тишина, сводящая с ума ужа два дня, потом отчаянный заезд без голосов, потом падение, тёмная толща воды, смыкающаяся над головой, и лишь чудом — или не чудом, а вмешательством того глубокого голоса — я всё ещё стоял на ногах, дышал воздухом и шёл по асфальтовой дорожке мимо общежитий, сам не понимая, зачем вообще поплёлся на пары после всего случившегося, наверное, по инерции, наверное, потому что сидеть в пустой хижине и слушать, как в голове эхом отдаётся пережитый ужас, было ещё хуже.
Солнце уже поднялось, заливая кампус тем самым августовским светом, который обычно поднимал мне настроение, но сегодня только раздражал — слишком яркий, слишком громкий, как будто мир издевался над моей внутренней темнотой. Асфальт под ногами был ещё прохладным, но уже обещал дневную жару, и я шёл, глядя в землю, считая трещины в покрытии, чтобы хоть чем-то занять голову, когда что-то звонкое, металлическое прилетело мне в затылок — хлёстко, обидно, с тем звуком, с каким пустая банка ударяется о человеческий череп, — и упало на асфальт, покатившись к бордюру. Банка из-под «Фанты»*. Оранжевая, смятая, ещё липкая от остатков газировки. Я потёр затылок ладонью — будет синяк, наверное, — и медленно, уже зная, кого увижу, повернул голову.
Майло и его неизменная свита стояли у скамейки метрах в двадцати, и ржали они так, словно только что услышали самую остроумную шутку в истории человечества. Майло держался за живот, его дружки — тот, что пониже, и тот, что с вечно немытыми волосами, — хлопали друг друга по плечам, и их гогот разносился по всему двору, привлекая внимание проходящих мимо студентов, которые, впрочем, предпочитали делать вид, что ничего не замечают. Я выпрямился, чувствуя, как внутри закипает злость — глухая, тёмная, замешанная на утреннем отчаянии и пережитом страхе, — и, не раздумывая, показал ему средний палец, подняв руку так, чтобы он точно увидел, чтобы никаких сомнений не осталось.
Лицо Майло изменилось мгновенно — веселье слетело, как шелуха, обнажив под собой ту самую уродливую злобу, которая всегда пряталась под его показной бравадой. Он сорвался с места и побежал ко мне, и его кроссовки застучали по асфальту, как барабанная дробь, и я, не дожидаясь, пока он сократит расстояние, рванул прочь, расталкивая идущих мимо студентов, слыша за спиной его тяжёлое дыхание и крики: «Брукси, я тебя достану, слышишь?! Достану, и никакая Рамирес тебя не спасёт!».
Я влетел в ближайший корпус, не разбирая дороги, пробежал мимо шкафчиков, где мы столкнулись в прошлый раз, свернул к лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, и на втором этаже, запыхавшись, прижался спиной к стене в нише между автоматом с газировкой и пожарным щитом.
Один. Два. Три. Четыре. Пять..
Я считал про себя, пытаясь выровнять дыхание, и когда досчитал до десяти, осторожно выглянул из-за угла. Никого. Майло то ли потерял меня, то ли ему надоело, то ли он нашёл другую жертву. Я шумно выдохнул, чувствуя, как сердце постепенно возвращается к нормальному ритму, повернулся, сделал шаг — и врезался в кого-то, кто, кажется, тоже никуда не смотрел и тоже спешил по своим делам.
— Ай! Придурок..
Я опустил голову и увидел Рамирес. Она стояла, прижав ладонь к носу, и смотрела на меня снизу вверх тем взглядом — голубым, как мелководье в солнечный день, — в котором сейчас плескалась смесь боли и возмущения. Родинка-звезда под левым глазом, казалось, подмигивала мне, хотя я точно знал, что родинки не умеют подмигивать.
— Прости, — выдавил я, и это слово вышло наружу с тем же скрежетом, с каким открывается давно не смазанная дверь.
— О — она убрала руку от лица, и её брови поползли вверх, а губы изогнулись в усмешке, которую я уже видел раньше и которая ничего хорошего не предвещала. — Так ты умеешь извиняться. Надо же. А я думала, твой словарный запас ограничивается «отвалите» и «я сам справлюсь».
Я закатил глаза — на этот раз, кажется, даже более выразительно, чем обычно, — обошёл её по дуге, стараясь держаться на безопасном расстоянии, и направился в сторону аудитории, где у меня должна была быть океанография, но не успел я сделать и десяти шагов, как рядом со мной зазвучал топот её конверсов, быстрый, лёгкий, и её голос, от которого, как я уже начинал понимать, просто так не отделаться.
— Эй, а ты давно занимаешься сёрфингом?
Я не отвечал, ускоряя шаг, но она не отставала, и её конверсы стучали по линолеуму в такт моим шагам, как будто мы шли в одной связке.
— А ты почему на тренировку вчера не пришла? Тренер ругался. Спрашивал, где Рамирес, почему Рамирес нет, и так далее по списку, — спросил я.
— Дела были, — буркнула она, а потом еле слышно прошипела что-то, что я разобрал с трудом, но, кажется, это было «старый маразматик». — Эй! — её голос снова стал громким, возмущённым, и она обогнала меня, заступая дорогу, так что мне пришлось остановиться, чтобы не врезаться в неё снова. — Почему это я отвечаю на твои вопросы, а ты на мои — нет? Это нечестно!
— Не хочу, — ответил я, глядя не на неё, а куда-то в стену над её плечом, где висело объявление о наборе в волейбольную команду.
— Ты социофоб, да? — она склонила голову набок, и её голос прозвучал так буднично, как будто она спрашивала, который час.
Я резко остановился — так резко, что мои кеды скрипнули по линолеуму, — и посмотрел на неё. Прямо. В упор. С тем выражением, которое, наверное, должно было её отпугнуть, но она не отшатнулась, не отвела взгляда, а продолжала смотреть на меня всё с тем же любопытством, которое горело в её глазах, как огонёк, который невозможно потушить.
— Что тебе нужно? — спросил я, и мой голос прозвучал тише, чем я планировал.




