- -
- 100%
- +
Я поворачиваюсь к нему полностью, и я совершенно точно не рассчитывала оказаться с ним так близко лицом к лицу. Я вижу каждую ресницу, пирсинг в брови, маленькую серебряную штангу, которую раньше не замечала, и тонкий шрам на скуле ещё ближе.
— Я с коллегами. А ты? Вдруг я всё же решу вызвать полицию, будет полезно указать и на твоих гипотетических подельников.
— С друзьями.
— Те двое? — киваю в сторону его угла.
— Руслан и Артём. Они безобидные.
— А ты?
Он смотрит на меня долгую тягучую секунду.
— Нет. Я нет.
Бармен ставит мой коктейль. Я беру его, и наши пальцы едва не соприкасаются на стойке, миллиметр, и я чувствую жар его кожи.
— Приятного вечера, Эл, — бросаю я и ухожу к своему столику.
Иду ровно, на кедах, спина прямая, коктейль не дрожит в руке, и я понимаю, что мой организм профессионально врёт, потому что внутри я горю.
Маша смотрит на меня, когда я сажусь.
— Кто это? — И глаза у неё размером с блюдце.
— Сосед.
— Сосед?! У меня соседи — бабка с кошками и семья с тремя детьми. А у тебя ЭТО?!
Лёша печально допивает пиво.
Я делаю глоток и не смотрю в его сторону. Не смотрю. Пять минут, десять, пятнадцать, и всё это время его взгляд лежит у меня между лопаток.
К полуночи его угол пустеет. Я замечаю это раньше, чем убеждаю себя, что мне всё равно.
— Кстати, — оживляется Лёша, — тут пацаны зовут на Варшавскую. Бои в подвале, без правил. Говорят, зрелище.
Маша уже вцепилась мне в запястье.
— Мы едем. Алён, мы едем, это же такой материал!
И вот тут мне нужно сказать «нет». У меня отличная фраза наготове, про лонгрид и про воскресенье.
Я допиваю коктейль и беру сумку.
Глава 7. Подвал
Эльдар
Полночь. Варшавская. Подвал под автосервисом, куда ведёт железная лестница с обваренными наспех перилами, и внизу бетонный пол, голые лампы на проводах, человек сорок вокруг ринга, если можно назвать рингом очерченный мелом квадрат. Пахнет потом, бензином из смотровой наверху и деньгами, хотя деньги не пахнут ничем, это я придумал.
Мой мир.
Виталик — сто три кило, бритый череп, руки как брёвна. Он разминается в своём углу, крутит корпусом, и половина зала ставит на него, потому что он больше, а людям удобно верить, что больше значит сильнее. Я эту веру кормлю, а она кормит меня.
Логика ошибается, и на ошибке логики Марат зарабатывает больше, чем на самих боях.
Сижу на скамье, и Руслан бинтует мне руки. Бинты старые, застиранные, пальцы у него двигаются быстро и сами, он делал это сотни раз и давно не смотрит, что делает. Смотрит он мне в лицо, и я знаю зачем. Пытается понять, в каком я состоянии.
— Третий раунд, — напоминает он. — Не раньше.
— Я знаю.
— И не покалечь его.
— Ничего не обещаю.
Руслан качает головой и затягивает узел чуть туже, чем нужно, единственный доступный ему способ выругаться. Он мой единственный друг, не потому что понимает меня, а потому что он единственный, кто остался. Мы из одного детдома. Он вышел оттуда и построил себе жизнь из простых, скучных, надёжных деталей: автосервис, жена, ребёнку два года, ипотека на двадцать лет, от которой он ноет каждый месяц с таким удовольствием, что гордость сочится из всех щелей. А я вышел и построил себе вот это. Подвал на Варшавской и кровь под бинтами.
Звонок.
Выхожу в круг. Виталик напротив, массивный и потный, глаза маленькие и злые, и злость у него настоящая, не рабочая. С такими проще. Злость сокращает диапазон атак, а человек с маленьким диапазоном предсказуем.
Публика шумит. Марат сидит в первом ряду, рядом с ним люди в дорогих часах, приехавшие сюда почувствовать себя живыми за наш счёт, и я привык не разглядывать их лица, потому что больше я за это не получу.
Первый раунд я танцую. Двигаюсь, ухожу с линии, не бью всерьёз, даю ему поверить, что он меня достаёт. Он и достаёт, дважды в корпус, и рёбра вспыхивают, и я держу, потому что это часть шоу, а Марат покупает шоу, а не победу. Победу он получает бесплатно, к ней прилагается моя фамилия в его расписании.
Второй раунд. Позволяю прижать себя к канатам, и это единственное место, где я честно рискую: если он поймает меня здесь всерьёз, разговаривать со мной будут через капельницу. Удар в челюсть, голова мотается, во рту медь. Толпа орёт. Виталик решает, что побеждает, и по тому, как меняется гул, слышно, что ставки поехали вверх.
Третий раунд.
Я перестаю танцевать.
Три удара, в печень, в челюсть и в висок, коротко и без замаха, и между первым и третьим проходит меньше секунды, а внутри у меня наступает та самая пустая тишина, ради которой я сюда и хожу. Сто три кило складываются пополам и ложатся на бетон. Тишина в зале. А потом рёв, от которого дрожат лампы.
Марат улыбается. Не мне, конечно. Цифрам.
Руслан уводит меня в подсобку, я сажусь на ящик, и он осматривает рёбра. По левому боку расползается синяк, фиолетовый и злой, завтра он станет зелёным, послезавтра жёлтым.
— Сломано?
— Нет. Ушиб.
— Уверен?
— Руслан. Я знаю, как чувствуется сломанное ребро. Это не оно.
Он протягивает бутылку воды, я пью. Руки дрожат от адреналина, привычная дрожь, которая пройдёт в течении часа, и я всегда жду этого, как отлива.
— Там девчонка, — роняет Руслан.
— Где?
— В зале. Та, из бара. Зашла перед третьим раундом.
Я замираю. Вода останавливается на полпути ко рту, и первое, что происходит у меня в голове, это не мысль, а короткий расчёт: сколько людей в зале, кто из них Маратовы, кто чужие, кто мог её разглядеть и запомнить.
— Какого хрена?
— Вот и я думаю, какого хрена. Она с рыжей подругой, стоит у входа, по виду в шоке.
Встаю. Рёбра протестуют, мне плевать. Иду к двери, открываю и вижу её.
Алёна стоит у стены, рядом с ней рыжая, Маша, наверное, коллега из бара, и я успеваю подготовиться к шоку, к страху, к брезгливости, ко всему тому набору, который я читаю на лицах уже десять лет и научился не принимать близко.
На её лице нет ничего из этого набора.
Ярость.
Она смотрит на мой голый торс, на синяки, на кровь, и в её глазах не ужас, а чистая горящая злость, и я не сразу понимаю, на кого именно она злится. Версий три, и все три мне не нравятся.
— Вы, — и голос у неё тихий и острый, как лезвие, — больные. Все вы.
Маша дёргает её за руку: «Алён, пойдём, пойдём». Но Алёна не двигается. Она стоит и смотрит на меня, и я стою и смотрю на неё, и между нами три метра и запах крови.
— Тебе здесь не место.
— А тебе?
Делаю шаг к ней. Обычно этого шага хватает, чтобы человек оказался на полметра дальше, чем был, и не заметил, как это вышло. Она не отступает. Маша отступает за двоих, а Алёна стоит и смотрит мне в глаза снизу вверх, потому что я выше на голову, и в её глазах не только злость.
Я вижу беспокойство. За меня.
И от этого у меня внутри всё сдвигается с места. Виталик за три раунда не сделал со мной ничего похожего, и я стою и злюсь, и злюсь не на неё, а на собственную реакцию, потому что реакция означает, что у меня появилось место, куда можно попасть.
— Иди домой, Алёна. — Голос выходит грубее, чем я собирался, и это правильно, потому что если он прозвучит мягко, я сделаю то, о чём мы оба пожалеем, хотя пожалеем по разным причинам.
— Нет.
Это слово. Опять это слово. Она написала его маркером на стекле, а теперь произносит мне в лицо, и каждый раз оно звучит как вызов, и каждый раз я завожусь от него, как от зажигалки, поднесённой к бензину.
— Не проверяй мои границы, — предупреждаю тихо, наклоняясь. — Они ближе, чем ты думаешь.
Она не отступает и не моргает. Стоит так близко, что я чувствую её духи, лёгкие и цветочные, абсолютно неуместные в подвале, где воняет потом, от меня в том числе, и от этой неуместности мне почему-то хочется вывести её отсюда за локоть и никогда больше не пускать в места, где я бываю.
— У тебя кровь на губе.
И поднимает руку. Медленно, давая мне время понять, что она делает, и я не двигаюсь, и потом уже поздно. Её пальцы, тонкие и прохладные, касаются моего подбородка. Не губ, а чуть ниже, где кровь стекла и засохла. Она стирает её большим пальцем.
Я перестаю дышать.
Её кожа на моей, первое прикосновение за все эти дни перегляделок через двор, лёгкое и ничего не значащее, а у меня темнеет в глазах. Внутри что-то трескается, и этот треск звенит в ушах.
Она убирает руку, смотрит на свой палец. Потом переводит взгляд на меня.
— Иди домой, Эл, — возвращает она мне мой же голос и мои же слова. И уходит.
Подруга семенит следом. Дверь закрывается.
Я стою и смотрю на закрытую дверь, и Руслан за моей спиной молчит, потому что видит то, что я чувствую, и у него хватает ума не комментировать. За стеной ревёт зал, кто-то считает деньги, кто-то поднимает с бетона Виталика, всё идёт своим порядком, и только у меня на подбородке горит место, где она меня коснулась. Маленький невидимый ожог.
Я в глубокой заднице. И самое поганое, что вместо выводов я уже прикидываю, во сколько она завтра выйдет во двор.
Глава 8. Дождь
Алёна
Воскресенье. Дождь стеной, такой, что в комнате темнеет к полудню.
Утром, ещё до дождя, привезли кровать. Двое грузчиков занесли её по частям, собрали за двадцать минут, попросили расписаться и ушли, оставив в прихожей гору картона и мокрые следы сорок пятого размера. Я стояла и смотрела на эту кровать посреди комнаты с голыми стенами и вдруг поняла, что до сегодняшнего дня я тут не жила. Я тут пережидала, как на вокзале.
Потом я разобрала половину коробок. Посуда встала в шкаф, книги заняли полки в два неровных ряда, матрас переехал с пола туда, где ему положено быть. К обеду я устала настолько, что решила считать остальное трофеем следующих выходных, задвинула коробки к стене и договорилась с собой их не видеть.
И вот теперь у меня ноутбук с недописанным лонгридом, чашка растворимого кофе, потому что турка так и не нашлась, и окно, по которому стекает вода.
Я не могу работать.
Я думаю о том, как стёрла кровь с его лица. Зачем? Что на меня нашло? Я увидела его побитым, в синяках, с этим кошмаром на рёбрах, и вместо того, чтобы уйти, как поступил бы любой вменяемый человек, подошла и потрогала.
Я его потрогала. Как ребёнок.
И теперь у меня в памяти горит ощущение его кожи, горячей и шершавой от щетины. И то, как он замер. Он не вздрогнул, не отшатнулся, он именно замер, всем телом сразу. Так замирают, когда не понимают, что делать с происходящим, и я строю из этого версию, которая мне не нравится: к нему давно никто не прикасался просто так. Не в бою, не в драке, не по делу.
Отпиваю кофе и говорю себе: хватит.
Он дерётся за деньги в подвале. Он связан с людьми, от которых нужно бежать, а не подходить к ним с глупыми фразами. Он опасный, реально опасный, не книжный плохой мальчик с мотоциклом и ухмылкой, хотя мотоцикл и ухмылка в наличии. Он человек, чья жизнь пропитана насилием.
Я уехала из Питера, чтобы перестать быть девочкой, которая позволяет себя разбирать по частям. Максим не бил, Максим разговаривал. «Ты слишком много думаешь», «ты делаешь из мухи слона», и всё это ровным голосом, так что спорить было невозможно, потому что спорить означало подтверждать диагноз. За три года я разучилась доверять собственным ощущениям, разучилась выходить из дома без тахикардии в лифте, а когда наконец ушла, обнаружила, что не помню, какая музыка мне нравится.
Восемь месяцев терапии, чтобы вернуть себе хотя бы музыку. Новый город, новая работа, новая я, и всё это стоило мне слишком дорого, чтобы отдавать наработанное за морозные серые глаза и хриплый голос.
Стук в дверь.
Я замираю. Кто? Я никого не жду, Маша бы позвонила, соседи со мной не знакомы, курьеру нечего доставлять.
Встаю, иду к двери, смотрю в глазок.
Он.
Мокрый насквозь. Волосы прилипли ко лбу, чёрная футболка ко всему остальному, и он стоит у моей двери с бумажным пакетом в руке, и на пакете логотип кофейни, которая через два двора отсюда.
Я открываю. Не знаю зачем. Это как с полицией, которую я не вызвала, и шторой, которую не задёрнула: я делаю не то, что правильно, а то, чего не могу не делать, и мне давно пора признать, что это одна и та же линия поведения, а не серия случайностей.
— Ты мокрый.
— На улице дождь, — отвечает он с видом человека, сообщающего свежую новость.
— Как ты узнал мою квартиру?
— Третий этаж, окно напротив моей кухни. Несложная геометрия.
Он протягивает пакет. Я беру, он тёплый и пахнет корицей.
— Что это?
— Круассаны. И кофе. У тебя вчера на подоконнике стояла кружка с надписью «Мне нужен кофе и ещё один выходной». Я не знаю, что еще тебе нужно, поэтому решил дать хотя бы это.
Он читает надписи на моих кружках. Через двадцать метров и два стекла. Вероятнее всего, ещё и зумил камерой телефона, потому что без зума эту надпись с такого расстояния не разобрать.
— Спасибо. — И только теперь до меня доходит, что я стою в дверях в растянутой футболке и шортах, без лифчика, с волосами, собранными в дурацкий пучок. — Я не приглашаю тебя зайти.
— Я не просился.
Мы стоим и смотрим друг на друга. Он мокрый, в дверном проёме, и с него капает на мой коврик. Я босая, с пакетом круассанов в руках, и мне очень нужно, чтобы он не заметил, как я держу этот пакет.
— Как рёбра? — спрашиваю я и тут же себя за этот вопрос ненавижу.
— Жить буду.
— Это не ответ.
— Это единственный ответ, который имеет значение.
Он прислоняется плечом к косяку и на долю секунды морщится, и тут же разглаживает лицо. Контроль. Даже боль у него проходит цензуру.
— Зачем ты пришла вчера? В подвал.
— Маша услышала от кого-то, что на Варшавской бои. Потащила за компанию. Я не знала, что ты…
— Что я там буду.
— Да.
— Но ты осталась. Когда увидела.
— Я…
Мне нечего возразить, потому что так и есть. Я осталась не из любопытства и не из журналистского интереса, хотя обе эти версии я себе уже предлагала и обе отклонила по дороге домой. Я осталась, потому что увидела его в меловом квадрате, быстрого и жёсткого, увидела, как его достали в корпус, и у меня внутри всё сжалось так, как сжимается только за самых близких людей.
— Я осталась, потому что ты был ранен. И рядом не было никого, кто бы…
— Кто бы что? — Он смотрит на меня, и ухмылки нет, и лицо у него становится незнакомым.
— Кто бы о тебе позаботился, — заканчиваю я и чувствую себя голой, хотя речь идёт всего лишь об уходе за ранами.
Он молчит. Долго. Дождь шумит за его спиной гулко, как в пустом ведре. Капля стекает с его волос по виску, по скуле, по шраму, и я слежу за ней взглядом, потому что смотреть ему в глаза сейчас невозможно.
— Не надо обо мне заботиться. — Голос у него глуше обычного.
— Почему?
Он отлипает от косяка, делает шаг назад, и ухмылка возвращается на лицо целиком, деталь за деталью.
— Потому что я не стою твоей заботы, Алёна.
И уходит. Мокрые следы на линолеуме в коридоре.
Я закрываю дверь и стою, прижавшись к ней спиной. В руках тёплый пакет.
Он принёс мне кофе и круассаны. Человек, который дерётся за деньги и смывает чужую кровь в три часа ночи, пришёл под ливнем и притащил мне круассаны, потому что прочитал надпись на кружке.
Я сползаю по двери на пол, сижу, обняв бумажный пакет, и слушаю дождь.
Я в беде.
Глава 9. Крыша
Эльдар
Понедельник. Зал. Груша. Удар, удар, ещё удар, костяшки горят сквозь бинт, рёбра ноют на каждом развороте корпуса, и мне плевать, потому что боль в этом деле работает как таймер: пока болит, я здесь и ни о чём другом не думаю.
Обычно не думаю.
Артём держит лапы. Мы работаем молча, он знает, когда со мной не надо разговаривать, и я ценю в нём это больше, чем всё остальное. Ему двадцать семь, бывший борец, ушедший после травмы колена, теперь тренирует и иногда дерётся за Марата. Мы не друзья, я не умею дружить, но рядом с ним у меня не поднимается фон.
— Ты рассеянный, — замечает он после третьего раунда.
— Нет.
— Ты бьёшь мимо.
— Я бью туда, куда хочу.
Он молча поднимает бровь, и мы оба знаем, что я вру, и он не станет уточнять, а я не стану объяснять, и на этом наш диалог исчерпан на ближайшие две недели.
Я бью мимо, потому что думаю о том, как она сказала «кто бы о тебе позаботился». Без нажима, без жалости, буднично, будто озвучила очевидное. Будто забота это то, что люди по умолчанию делают друг для друга, и странно не то, что она об этом заговорила, а то, что она попала.
Обо мне не заботились. Детдом не место, где заботятся, детдом место, где считают: кто сильнее, кто с кем, кто сегодня один. Отец у меня вопрос без ответа, я его не видел ни разу и перестал придумывать ему лицо лет в девять. Мать умерла, когда мне было четыре, и от неё в памяти осталась сирень, больничная кислятина и тёплые руки на моём лице, и я до сих пор не знаю, помню я это или собрал из чужих слов.
Марат забрал меня в шестнадцать. Не из доброты, из расчёта: посмотрел, как я дерусь во дворе детдома, и увидел то, что потом подтвердилось. Быстрый, злой, терять нечего. Идеальный набор для его бизнеса, и он до сих пор считает, что оказал мне услугу, и, если честно, он её оказал.
Мне двадцать шесть. Десять лет подвалов, чужой крови, конвертов и людей, которые смотрят на меня с одним и тем же выражением. Страх удобен. На страхе всё держится, страх экономит слова.
А она смотрит иначе, и я не понимаю, что она видит, и это раздражает сильнее, чем должно.
Вечер. Еду домой, ставлю мотоцикл, поднимаю голову: свет в её окне. Она сидит за столом, ноутбук перед ней, открыт. Видимо, работает.
Поднимаюсь к себе, ужинаю стоя, смотрю, как она печатает, быстро, не отрывая глаз от экрана. Иногда останавливается, прикусывает губу, потом печатает снова, и я успеваю выучить этот цикл наизусть раньше, чем доедаю.
Если она прикусит губу ещё раз, я за себя не отвечаю.
Телефон. Марат.
— Встреча с Ильясом. Ты мне будешь нужен.
Ильяс это большие деньги и большие проблемы, и я не спрашиваю зачем, потому что знаю зачем. Я инструмент. Моя работа стоять за плечом Марата и молчать, и одного моего присутствия хватает, чтобы разговор шёл в нужную сторону.
— Буду.
Вешаю трубку. Смотрю в окно. Она подняла голову, видит, что я стою с телефоном, не знает, о чём был разговор, и не узнает.
Поднимаю руку и пишу на стекле. Буквы в обратную сторону, как в прошлый раз.
С. П. И.
Она улыбается. Берёт маркер, он по-прежнему чёрный и перманентный, и следы прошлого «НЕТ» никуда с её стекла не делись и не денутся до зимы, и выводит:
С. А. М. С. П. И.
Качаю головой. Ухмыляюсь. Задёргиваю штору.
Ложусь. Потолок в трещинах, дом старый, и я разглядываю их четвёртый год.
И тут звук сверху. Шаги, не в доме, снаружи, по кровле. Потом музыка, тихая и глухая, через перекрытие.
Встаю, бросаю взгляд в её окно. На стекле появилась маркерная стрелка вверх. Натягиваю джинсы, выхожу на лестницу и поднимаюсь на крышу, дверь всегда открыта, замок сломан уже год, и я знаю об этом, потому что человек, который это сделал — это я.
Она стоит у парапета. Наушник в одном ухе, сигарета между средним и безымянным, и смотрит на ночную Москву, на огни, на небо, тёмно-рыжее от подсветки.
Оборачивается. Не вздрагивает. Как будто ждала.
— Ты на моей крыше.
— Технически на нашей общей.
— Технически на моей половине дома.
— Технически дверь на крышу из моего подъезда не открывается, и я пришла через твой.
Подхожу ближе. Ветер шевелит ей волосы, и я чувствую её духи, те же, что в баре, и кофе, и сигарету, и я впитываю слишком много деталей для человека, который поднялся чтобы сказать «иди спать».
— Ты должна была спать.
— Ты тоже.
— Я мало сплю.
— Я заметила. — Она затягивается и выдыхает дым в сторону от меня. — У тебя свет горит до трёх каждую ночь. Потом ты выключаешь и лежишь в темноте. Ворочаешься. Я вижу.
Значит, она наблюдает за мной ровно так же, как я за ней, и по-хорошему меня это должно насторожить, потому что я не люблю, когда за мной наблюдают. Вместо настороженности под рёбрами разливается тепло, глухое и тяжёлое, и я не знаю, куда его девать.
— Бессонница?
— Кошмары.
Не знаю, зачем сказал. Я никогда никому этого не говорил, даже Руслану, хотя Руслан и так знает, десять лет наши кровати соседствовали.
Она не отвечает и не лезет с сочувствием. Стоит, смотрит на город, а потом молча протягивает мне сигарету.
Я беру. Наши пальцы соприкасаются, и я чувствую прохладу её кожи и то, как она задерживает руку, и не понимаю, случайность это или проверка.
Затягиваюсь. Лёгкие, почти без вкуса, фильтр влажный от её губ.
Мы стоим на крыше, курим одну сигарету на двоих и молчим, пока сигарета не заканчивается.
— О чём кошмары?
— О том, что я делал.
— О плохом?
— Хорошего, из-за чего снятся кошмары, не бывает.
Она поворачивается ко мне и она близко: я вижу её глаза, карие и тёплые, с золотыми крапинками у зрачка, и раньше я этого не видел, и теперь запомню навсегда.
— Ты можешь быть кем-то другим. Если захочешь.
— Не могу.
— Почему?
— Потому что это я.
Я стою и смотрю на неё сверху вниз, и в голове идёт короткий понятный расчёт. Если я сейчас её поцелую, я не остановлюсь. Если не остановлюсь, я втяну её в свою жизнь. А моя жизнь это подвалы, Марат, конверты и люди, которые запоминают лица тех, кто рядом со мной.
— Иди спать, Алёна.
— Ты снова меня прогоняешь.
— Я тебя защищаю.
— От чего?
Наклоняюсь так близко, что чувствую её дыхание на своих губах, тёплое, с привкусом дыма.
— От себя.
Глава 10. Гроза
Алёна
Среда. Грозу обещали с утра, но она приходит только к вечеру, зато вся сразу: молнии, ливень стеной, ветер, который выкручивает тополя во дворе. Метро затопило, я добираюсь на такси и всё равно промокаю насквозь, потому что от машины до подъезда тридцать секунд, и этого более чем хватает.
В квартире темно, электричество вырубило. Стою в прихожей, с меня капает, телефон показывает двадцать три процента, и я думаю о том, что зарядка мне сегодня не светит.
В одной из коробок нахожу свечи, маленькие, ароматические, лавандовые, купленные когда-то для настроения и оказавшиеся стратегическим запасом. Одну ставлю на подоконник, вторую на тумбу в прихожей. Переодеваюсь в сухое, в футболку и бельё, всё равно никто не видит.
Подхожу к окну. Его окно тёмное, как и все остальные, район лежит без света весь, и от этого двор выглядит старше лет на сто.
Молния. На секунду двор заливает белым, и я вижу внизу, у подъезда, человека. Нет, двоих. Один на земле, второй стоит над ним.
Второй — Эл.
Прижимаюсь к стеклу. Темнота, и в темноте я слышу только дождь и собственное дыхание. Ещё молния, и я вижу, как Эл наклоняется, берёт человека за грудки и поднимает, будто тот ничего не весит. Что-то говорит, я не слышу через стекло и ливень. Человек кивает, быстро и судорожно. Эл отпускает, и тот уходит к арке, спотыкаясь, и на бегу оглядывается один раз.
Эл остаётся стоять под ливнем и смотрит вверх. На моё окно.
Нет. На свечу.
Он видит свечу на подоконнике. И видит меня за ней.
Мне нужно отойти от окна и задёрнуть штору, а заодно перестать оказываться в ситуациях, где я вижу то, что видеть не должна. Я умею считывать последствия, я этим зарабатываю, я знаю, чем заканчиваются такие сюжеты у героинь, о которых я пишу лонгриды.
Но я стою.
И он стоит. Мокрый насквозь, под водой, которая льётся с неба сплошняком, и смотрит на меня.
А потом идёт к моему подъезду. Я успеваю подумать, что домофон мёртвый, и следом понимаю: раз он мёртвый, магнит отпустил, и дверь открыта кому угодно.
Шаги на лестнице, гулкие и мокрые. Второй этаж. Третий. Моя дверь.
Стук, один раз, тяжёлый, костяшками.
Я открываю.
Он в дверном проёме, и с него льёт. Волосы прилипли ко лбу, футболка стала второй кожей, и видно каждую линию тела, плечи, грудь, живот, татуировки под мокрой тканью, и то, как он дышит, тяжело, как дышат после драки.
На правой руке кровь. Снова. Немного, на костяшках, свежая и яркая, разбавленная дождём.
— Что… — начинаю я.
— Он следил за тобой.
— Что?
— Мужик. Стоял у твоего подъезда. Я его уже видел на неделе, сегодня второй раз.
Мне холодно, и не от мокрой одежды.
— Кто он?
— Я не знаю. И если это не человек из твоего прошлого, то вполне возможно, что тобой заинтересовался кто-то из моего настоящего.
— С чего бы кому-то…
— Тебе не нужно было приходить на Варшавскую.




