Ученик Яги

- -
- 100%
- +
Голос отца становился все тише, плавнее, глубже, сливаясь с шепотом ночного леса. Буян, убаюканный сказкой, дорожной усталостью и теплом костра, уже почти не слышал слов, они уплывали от него, как сонные видения. Его веки тяжелели и смыкались. Последнее, что он уловил своим дремлющим сознанием перед тем, как погрузиться в дрему, — был тоскливый волчий вой, донесшийся из непроглядной глубины спящего леса. Протяжный вой показался ему не просто природным, а каким-то зловещим, несущим угрозу. Он вздрогнул всем телом и инстинктивно прижался к широкой надежной спине отца, чувствуя, как тот в миг напрягся всем телом, услышав этот леденящий душу звук. Но Святослав не подал вида. Он лишь тяжело, с бесконечной усталостью вздохнул, прикрыл своей большой теплой ладонью темный ларец со светящимся слитком.
Буян погрузился в тревожный сон, где светящиеся сердца из живого металла отчаянно пытались исцелить мир, полный теней, неясных угроз и грядущих бурь.
Глава 2. Стая железных клыков
Тишина ночного леса была обманчивой — густой, напряженной, будто сама тьма между столетними соснами затаила дыхание в тревожном ожидании. Воздух, еще недавно наполненный ароматом хвои и вечерней прохлады, теперь казался тяжелым и спертым. Даже сверчки, неумолчно стрекотавшие всего час назад, вдруг замолкли, словно по команде. Угли костра тлели алым, словно раскаленные глаза невидимого чудовища, и их яркий свет отбрасывал на стволы деревьев причудливые, пляшущие тени.
Буяну снилось, что он уже в Светлогорске, в светлой, высокой мастерской, залитой солнечным светом. Перед ним на верстаке лежал тот самый светящийся слиток, и его переливчатый свет обещал что-то доброе и важное. Во сне не было ни тревоги, ни страха, лишь спокойная уверенность в завтрашнем дне.
Его резко вырвало из объятий сна странное звучание — негромкий, но отчетливый металлический звон, за которым последовало сухое шуршание.
Он приоткрыл глаза, еще не понимая, где находится. Святослав уже стоял на ногах — могучая, неподвижная тень с боевым молотом в руках. Он не шевелился, вобрав в себя всю тишину ночи, все ее настороженные звуки. Его стальная рука была сжата в кулак так, что суставы издавали тихий, но пронзительный скрип, похожий на стрекот сороки.
— Марина. — В его голосе не было страха, лишь холодная, отточенная готовность. — Буян. К телеге. Тихо. Не шевелись.
Сердце Буяна заколотилось где-то в горле. Он послушно прижался к матери, которая уже проснулась и сидела, вцепившись пальцами в край своей одежды. Ее глаза были широко раскрыты, в них плескался тот же немой вопрос, что и в его душе.
Но было уже поздно.
Сначала из тьмы под сенью вековых елей выпорхнули два горящих угля. Потом еще два. И еще. Они возникали бесшумно, без предупреждающего рыка, без привычного шороха лап по хвое. И во тьме были видны одни лишь глаза. Алые, лишенные зрачков, неестественно яркие, как раскаленная докрасна проволока. Они горели холодным, бездушным огнем, в котором не было ни злобы, ни голода — лишь пустота и мертвый свет.
Первые тени вышли на свет костра, переступив через границу тьмы.
Это были волки. Но такие, о каких Буян и не слыхал даже в самых страшных сказках, рассказываемых долгими зимними вечерами отцом или нечасто приходившими в их дом гостями. Они были крупнее, мускулистее лесных хищников, а их шкуры местами покрывали стальные пластины, вросшие в плоть так, что казалось, будто их выковали прямо на живом звере, не давая ему умереть. Между пластинами виднелась обожженная, покрытая шрамами кожа. Из открытых пастей, оскаленных в беззвучном рыке, капала слюна, шипящая и пузырящаяся на холодной земле, их клыки были длинными заостренными стальными штырями. Механические суставы лап отдавали тихим гидравлическим шипением при каждом осторожном, выверенном шаге. И, казалось, их движения были настолько синхронны, что они — части одной системы.
— Кибер-волки… — прошептал Святослав, и в его голосе прозвучало не просто отвращение, а леденящее душу узнавание, словно он встречался с этим кошмаром раньше. — Механические охотники.
Один из волков, самый крупный, с горбом из стальных шипов на спине и одним глазом, сделал выпад. Он был молниеносен, его тело сжалось и вмиг распрямилось, как стальная пружина. Но Святослав, проживший всю жизнь в напряженном ожидании удара, был быстрее. Молот в его живой руке взметнулся, описав короткую, но смертоносную дугу, и обрушился на зверя с такой чудовищной силой, что раздался оглушительный лязг. Кибер-волк отлетел в сторону, заскулив на высокочастотной, режущей слух ноте, но тут же встал. Глубокая вмятина на его стальной броне свидетельствовала о сокрушительном ударе. Глаз волка вспыхнул еще ярче.
— К телеге! За спину! — закричал отец, отступая к колесу, пока его спина не уперлась в деревянный борт.
Побелевшая, как мел, Марина схватила Буяна и попыталась оттащить его вглубь леса, под защиту толстых, могучих сосен. Ее пальцы дрожали, но цеплялись за его плечи с силой отчаяния.
— Беги, сынок, беги, — шептала она, но слова терялись в оглушительном рыке.
Путь им преградил другой волк, вынырнувший из чащи справа, словно повинуясь чьему-то приказу. Он был меньше первого, но проворнее, его стальные когти оставляли на земле глубокие борозды. Он рыкнул, и звук был не животным ревом, а скрежетом рвущейся металлической струны, смешанным с шипением перегретого пара.
— Нет… — простонала Марина, прижимая сына к себе, закрывая его своим телом, как живым щитом.
Святослав, отбиваясь от другого нападающего, не мог помочь, когда волк прыгнул на них. Стальные клыки, холодные и острые, как бритвы, впились Марине в плечо. Раздался короткий, влажный хруст. Марина издала короткий, захлебывающийся стон, больше похожий на хрип. Ее тело дернулось, и она рухнула на землю, придавив собой Буяна. Теплая, липкая, пахнущая медью жидкость залила ему лицо, ослепила, попала в рот.
— Мама!
И тут в Буяне что-то оборвалось, сломалось, как сухая ветка под тяжелыми сапогами. Весь мир сузился до тяжелого, неподвижного тела матери, до рычащих, шипящих чудовищ и до фигуры отца, который, казалось, был повсюду. Он метнулся к ним, но его тут же окружили. «Громовержец» описывал в воздухе сокрушительные дуги, сбивая с ног одного зверя и отбрасывая другого. Он всаживал прямо в разинутые пасти свой стальной кулак, и при каждом ударе рука испускала снопы ослепительных, бело-голубых искр, которые на мгновение освещали поле брани, выхватывая из тьмы оскаленные морды, блеск стали и брызги крови. Он был подобен древнему богу-кузнецу, яростному и непобедимому, кующему свою последнюю, страшную месть. Он сбил с ног одного волка, проломил голову другому, и на мгновение, всего на одно короткое мгновение, Буяну показалось, что он сможет. Что его отец, его могучий тятя, в одиночку выстоит против всей этой стаи.
Этот миг надежды был сладким и горьким одновременно. Буян, не помня себя от горя, ужаса и бессильной ярости, вырвался из-под безжизненного тела матери. Его залитый слезами и кровью взгляд упал на запасной отцовский молот, валявшийся у колеса. Он был слишком тяжел для мальчика, но Буян, рыдая, с искаженным от ненависти лицом, поднял его обеими руками и с диким, полным всей его детской ярости криком бросился на ближайшего волка, который подбирался к отцу сбоку.
Удар пришелся плашмя по бронированному боку. Раздался глухой бесславный звук. Молот отскочил, вырвавшись из ослабевших пальцев Буяна и отбросив его самого на землю. Волк даже не дрогнул. Он лишь медленно, с почти человеческим презрением, повернул к мальчику свою ужасную, частично механическую голову и, словно от скуки, от нечего делать, толкнул его лапой в грудь. Удар вышел сильным и точным.
Что-то внутри Буяна сломалось с отвратительным звуком. Острая, разрывающая боль пронзила руку, ударила в мозг. Он не мог вдохнуть, не мог крикнуть. Он полетел назад, ударился спиной о корявый ствол сосны и рухнул в колючую хвою, беспомощный и разбитый. Мир поплыл перед глазами, окрашиваясь в багровые, затем в черные тона. Он видел все как сквозь мутное, кровавое стекло.
— Буян!
Это был крик отца. Крик, в котором было столько первобытного отчаяния, безумной любви и леденящего душу ужаса, что он на секунду заглушил все звуки боя — и лязг стали, и шипение, и звериный рык. Святослав, забыв обо всем на свете, о стае, о собственной безопасности, бросился сквозь строй волков к сыну. Он пронзил молотом зверя, стоявшего над Буяном, и рухнул на колени рядом, своим мощным телом пытаясь прикрыть сына, создать последний живой барьер между ним и смертью.
В этот роковой, единственный миг он открыл спину.
Самый крупный волк, с шипастым горбом, которого Святослав ударил вначале, только этого и ждал. Он ринулся, как выпущенная из осадного орудия болванка. Он вцепился стальными клыками Святославу в шею, прямо над воротником простеганной куртки. Раздался тот самый ужасный влажный хруст, который Буян уже слышал сегодня.
Святослав замер. Его глаза, еще секунду назад полные дикого ужаса за сына, вдруг остекленели, утратили фокус. Он попытался подняться, сделать последний, отчаянный взмах молотом, вытянуть руку, чтобы дотронуться до Буяна… но его пальцы разжались, и «Громовержец» с глухим стуком упал на землю. Тело дернулось в последней судороге, и он тяжело, медленно рухнул на землю рядом с Буяном, заливая снег кровью, еще пахнущей жизнью, которая так быстро утекала.
Боль и шок, парализовавшие тело, не давали Буяну потерять сознание. Он лежал, не в силах пошевелиться, не в силах издать звук, и смотрел. Смотрел, как волки стаей набрасываются на неподвижное, но еще теплое тело отца, слышал ужасающие, чудовищные звуки раздираемой плоти и ломаемого металла… И сквозь пелену боли, слез и крови он увидел ЕГО.
На опушке, вне досягаемости света костра, в самой гуще теней, стояла худая, почти неестественно прямая фигура в длинном, черном, как сама ночь, плаще с капюшоном, наброшенным низко на лицо. Человек просто наблюдал. Холодно, отстраненно, как ученый наблюдает за экспериментом. И затем, словно удовлетворившись увиденным, он поднял руку в темной, плотно облегающей перчатке и сделал несколько плавных, почти небрежных, но абсолютно точных жестов.
Растерзав тело отца волки направились к лежащему на снегу Буяну. Из их раскрытых пастей не вырывался пар от дыхания, но жажда убийства ясно читалась в их глазах. Буян хотел закричать, но горло его свело спазмом, и он не мог выдавить из себя ни звука. Волки приближались, лязгая железными зубами. Твари принялись терзать тело Буяна, он с ужасом наблюдал, как вырываются куски плоти из его тела. Он хотел потерять сознание, но даже этого сделать не мог.
Вдруг все прекратилось.
Волки послушно и мгновенно отступили от него. Они выстроились, как дисциплинированные солдаты после смотра, и, бросив последние голодные взгляды на недоеденную добычу, бесшумно, один за другим, растворились в лесной чаще, ведомые своим невидимым хозяином. Скрип их механических суставов быстро затих вдали.
В этот момент телега вспыхнула оранжевым пламенем.
Буян лежал один посреди поляны, ставшей местом не сражения, а бойни. Рядом, в неестественных, сломанных позах, лежали тела его родителей. Боль раздирала его на части.
В боку она стала тупой, всепоглощающей, а холод проникал все глубже, к самым костям. Взгляд Буяна затуманивался, края зрения смыкались черным бархатным покрывалом. Последнее, что он видел перед тем, как тьма поглотила его, было лицо отца, лежавшее вполоборота к нему. Глаза Святослава были широко открыты, в них застыли невысказанная боль, бездонный ужас и вечный, безмолвный вопрос, обращенный к несправедливому небу. На его шее, совсем рядом со смертельной раной, тускло сверкал в отблесках угасающих углей маленький грубо выкованный металлический оберег — стилизованный молот Перуна, который он носил, не снимая, с самой юности. Этот последний, прощальный образ отца врезался в память Буяна навечно, будто выжженный раскаленным железом.
Тишина снова воцарилась на поляне. Но теперь это была иная тишина — тяжелая, густая, полная запаха крови и смерти, тишина опустошения и конца. Далекая сова прокричала в лесу, и ее голос прозвучал как похоронный звон по трем загубленным жизням.
Глава 3. Пробуждение в избушке
Сознание возвращалось к Буяну обрывками, каждый раз выдергивая его из бездонного колодца небытия, чтобы бросить в новый, еще более изощренный кошмар. Он существовал в некоем подвешенном состоянии, между жизнью и смертью, где не было ни времени, ни пространства, только хаотическая смена ощущений. Одно оставалось неизменным — боль. Она была его единственной реальностью. Тупая, разлитая по всему телу, как свинцовая тяжесть, и острая, жгучая, сосредоточенная в правом боку, будто там застрял раскаленный нож, который кто-то периодически проворачивал.
Он тонул в густом мраке, и сквозь его толщу проступали обманчивые образы, сотканные из памяти и отчаяния. Вот он бежит по темному, но знакомому лесу, тому самому, где они с отцом собирали грибы. Ветви елей хлещут его по лицу, цепляются за одежду, а его мать и отец, освещенные призрачным светом, уходят вперед. Они оборачиваются, улыбаются ему, машут рукой. Лица их ясные и спокойные.
— Буян! Иди к нам, сынок! — зовет мама, и ее голос такой же ласковый и певучий, как в самые счастливые дни.
— Беги, парень, не отставай! Видишь, какая светлая дорога? — гремит голос отца Святослава, и он указывает рукой куда-то вперед, в сияющую даль.
Он пытается бежать быстрее, вытягивается из последних сил, сердце готово выпрыгнуть из груди, но ноги будто вязнут в густой, тягучей смоле. Он бежит, но не движется с места. Расстояние между ними не уменьшается, а только растет. Он кричит, зовет их, его горло срывается в хрип, но они лишь продолжают улыбаться, махать ему и удаляться, пока их силуэты не растворяются в ослепительном свете. И он остается один в гнетущей, абсолютной тишине, давящей на уши и душу.
Потом призрачный свет сменяется багровым заревом пожара. Он снова на той самой поляне. Языки пламени лижут обугленные остатки телеги, отбрасывая на деревья пляшущие, уродливые тени. Сквозь едкий дым он видит искаженные морды волков с алыми, бездушными глазами-фонарями. Он слышит тот самый, навсегда врезавшийся в память влажный хруст и тихий, обрывающийся стон матери. Он снова и снова чувствует тепло и густоту родительской крови, ее медный, сладковатый запах, от которого тошнит. Он пытается закричать, призвать на помощь, но его голосовые связки парализованы, и из горла вырывается только беззвучный стон. Он пытается подняться, схватить хоть камень, хоть палку, но его тело потяжелело, одеревенело и совсем не слушалось.
И в эти моменты абсолютного, беспросветного ужаса в мрак его бреда вторгался другой образ — смутный, неясный, но настойчивый. Чье-то старое, изборожденное глубокими морщинами лицо склонилось над ним. Виднелись темные, невероятно пронзительные глаза, в которых не было ни капли утешительной жалости или сострадания, но в них горел какой-то иной огонь — упрямая, почти злая решимость и холодная, безразличная ко всему усталость. Он чувствовал прикосновения — твердые, шершавые, но удивительно уверенные пальцы, которые что-то поправляли на его груди, накладывали на его рану что-то холодное и липкое, от чего боль ненадолго отступала. Низкий каркающий голос произносил отрывистые, лишенные всякого утешения слова.
— Цепляйся, парень. Цепляйся за жизнь, когтями, зубами. Она, глядишь, того не стоит, но терять-то ее все равно не за чем. Смерть — она скучная. Однообразная.
В другом отрывке бреда он слышал иное:
— Ну и зачем ты мне сдался, а? Одного неудачного спасателя уже на моей совести… хватило бы с лихвой. И вот же, на тебе… Нашла же оказия…
Потом его снова, без всяких церемоний, поглощала пустота, и он проваливался в забытье, где не было ни снов, ни кошмаров, лишь изнурительная, безвольная тьма.
Наконец наступил момент, когда он пришел в себя не на мгновение, а надолго. Сначала он просто лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь. Не было слышно ни завывания ветра в вершинах сосен, ни треска сучьев под лапами зверей, ни даже привычного шепота листвы. Была иная тишина — глухая, уютная и в то же время тревожная, нарушаемая лишь размеренным потрескиванием поленьев где-то поблизости, ровным биением его собственного сердца в ушах и тиканьем какого-то механизма. Воздух, который он вдыхал, был странным и непривычным: чувствовался терпкий запах сушеных трав: полыни, зверобоя и еще десятка других, незнакомых, который смешивался с едким, колючим духом машинных масел, запахом остывающего раскаленного металла и успокаивающим ароматом тлеющего в уголке ладана.
Он медленно, с усилием, открыл глаза.
Потолок над ним был низким, бревенчатым, почерневшим от времени и постоянного дыма. Он лежал на узкой, удивительно твердой и ровной кровати, укрытый грубым, но теплым шерстяным одеялом. Вокруг, куда ни кинешь взгляд, царил организованный хаос. Полки, грубо сколоченные из неструганных досок, ломились от связок сухих растений, замысловатых корешков, склянок и горшочков с мутными жидкостями и мазями и странных, на первый взгляд, камней и высушенных частей животных. Но тут же на соседних, таких же простых полках, были аккуратно, с почти благоговейной точностью разложены, как драгоценности, шестеренки разных размеров, блестящие пружины, мотки медной проволоки и сложные механические узлы, чье назначение было ему неведомо. На стене висели пучки целебного чеснока и лука рядом с испещренными непонятными знаками чертежами, нанесенными на пожелтевшую от времени кожу. У стены стоял верстак, заваленный инструментами: и напильниками, и паяльниками, и крошечными молоточками. Это была избушка, но избушка не простой деревенской знахарки, а кого-то, кто стоял одной ногой в мире древних, растительных тайн, а другой — в мире хитроумного металла и точной механики.
Он попытался приподняться на локте, чтобы разглядеть все получше. Мышцы сладко заныли от непривычного усилия, и одеяло сползло с его правой руки.
Он замер, уставившись на нее, не веря своим глазам.
Это была его рука. Он чувствовал ее, мог пошевелить ею, ощущал легкое покалывание в кончиках пальцев, когда те касались шершавой ткани одеяла. Но она была… другой. Совершенно иной. Всю кисть покрывал металл странного, бледного, почти молочного оттенка, матовый и холодный на вид, но на ощупь… на ощупь он чувствовал его тепло, словно это была и вправду его плоть. Суставы были искусно смоделированы и не стесняли движений, а на тыльной стороне ладони он увидел едва заметную, похожую на старинную татуировку сложную вязь, напоминавшую славянские обережные символы, которые его отец иногда выбивал на своих лучших работах. Он медленно, будто боясь спугнуть, сжал кулак. Механические сухожилия под гибкой прочной оболочкой мягко взвизгнули, и пальцы послушно сомкнулись.
В горле встал ком. Слепая, всепоглощающая паника подступила к вискам, затуманила зрение. Он сбросил одеяло, попытался встать на ноги, увидеть себя целиком, понять, что стало со всем его телом, отказаться от этого чудовищного дара. Но едва он оторвал ноги от лежанки, как в боку вспыхнуло свежее, режущее пламя, в голове закружилось, в глазах потемнело. Он с глухим, беспомощным стоном рухнул обратно на жесткие подушки, разбитый, побежденный собственным бессилием. Он глядел в почерневшие бревна потолка и чувствовал, как по его щекам катятся горячие, беспомощные слезы.
В дверном проеме, ведущим в соседнее помещение, появилась высокая, угловатая тень, заслонившая свет от печки.
— Ну что, очнулся наконец-то? — прозвучал тот самый, знакомый по кошмарам хриплый голос. В нем не было ни радости, ни облегчения. Лишь констатация факта. — И снова за свое. Рваться в бой, кидаться в полымя, когда и с постели-то подняться не можешь. Горячка молодецкая.
В комнату, не спеша, вошла старуха. Она была высокая и худая, как жердь, одетая в простую домотканую одежду из темной ткани, подпоясанную обычной пеньковой веревкой. Ее седые, цвета стали волосы были туго собраны в строгий, тугой пучок на затылке, а лицо, испещренное глубокими морщинами, казалось, было вырезано из старого, выдержанного бурей и временем дерева. В ее темных, не по-старушечьи живых и цепких глазах горел колючий, изучающий огонек, словно она видела не просто мальчика, а сложный механизм, требующий починки. Она несла в руках дымящуюся глиняную миску, от которой тянуло паром и густым, мясным запахом похлебки.
Буян смотрел на нее, не в силах вымолвить ни слова. Весь ужас последних дней, вся накопившаяся боль, все детское отчаяние, которое он не мог выразить в бреду, накрыли его с новой, сокрушительной силой. Слезы хлынули из его глаз ручьем, беззвучно, но от этого еще страшнее, сотрясая его истощенное, изможденное тело, жаждущее выплакаться всласть. Он плакал о матери, об отце, о сгоревшей телеге, о сломанной жизни, о своей измененной плоти.
— Мои… родители… — сумел он выдавить сквозь предательские рыдания. Больше он ничего не мог сказать. Эти два слова вмещали в себя всю его вселенскую тоску.
— Мертвы, — отрезала старуха, поставив миску на простой деревянный табурет рядом с кроватью. Ее голос был безжалостно спокоен и тверд, как булат. В нем не было и тени сомнения или желания смягчить удар. — Железные псы, кибер-волки, не для забавы созданы. Мало, кто выживает после встречи с ними. Ты исключение. Чудо, если хочешь. Хреновое такое чудо.
Она коротко, почти бытовым жестом, указала на его металлическую руку.
— Твое, родное, спасти было невозможно. Перекушено было в щепки, да еще и зараза туда попала. Пришлось оттяпать по локоть, потому как гниль дальше пошла. Да и ребра те твари поломали, внутренности помяли, селезенку чуть не вынесли. Пришлось заменять то, что съели. Или то, что сгнило и отмерло. Другого выхода не было.
Эти бесстрастные, ужасающе простые слова наконец вернули ему голос, вырвав из горла крик, полный детской, неосознанной ярости и горькой обиды на весь мир.
— Зачем?! — крикнул он, и его тонкий голос сорвался на визг. — Зачем ты меня спасала? Я должен был умереть с ними! Вместе! Я… я буду мстить! Я найду их! Я убью их всех! Всех до одного!
Он снова попытался вскочить, почувствовать эту жуткую, холодную и в то же время живую руку, хотел сжать ее в кулак и ударить во что-нибудь — стену, старуху, самого себя, но страшная слабость и боль снова, как кандалы, приковали его к постели. Он мог лишь беспомощно бить своей новой рукой по одеялу, сжимая и разжимая пальцы, и рыдать.
Старуха наблюдала за его истерикой с тем же невозмутимым, почти научным спокойствием. Она не утешала, не пыталась обнять, не говорила ласковых слов. Она просто ждала, стоя у кровати со скрещенными на груди руками, пока первая, самая разрушительная буря горя и гнева не выдохнется, не оставив после себя лишь пустоту и смирение. Когда он, окончательно обессилев, затих, лишь изредка вздрагивая и тихо всхлипывая, она снова взяла миску и протянула ему вместе с деревянной ложкой.
— Если уж так хочешь мстить, начинай с малого. Сначала научись держать ложку. Не уронишь ложку — научишься держать нож. Не уронишь нож — сможешь поднять меч. Мщение, парень, это тебе не крик ярости. Это долгая, холодная, голодная работа. А для работы нужны силы. А у тебя их, как у котенка, пока нет.
Буян смотрел то на миску с простой, но такой нужной сейчас похлебкой, то на свою новую руку, то в суровое, непроницаемое лицо старухи, в котором он тщетно искал хоть каплю тепла. Весь его прежний мир, с родителями, дорогой в Светлогорск, надеждами на учебу, был уничтожен на той лесной поляне. Новый мир сузился до этой бревенчатой комнаты, пропахшей травами и металлом, до этой миски с едой и до всепоглощающей, единственно оставшейся у него силы — ненависти, которая одна согревала его изнутри, не давая окончательно заледенеть и сдаться. Он медленно, неуверенно протянул свою металлическую руку, преодолевая дрожь в пальцах. Они сомкнулись вокруг ручки деревянной ложки с непривычной, но уже неоспоримо его силой.
И в этот миг, глядя на свое отражение в матовой поверхности странного металла, он понял кое-что окончательно и бесповоротно. Мальчик по имени Буян, сын кузнеца Святослава, умер там, в лесу, вместе со своими родителями. Тот, кто остался в живых, был кем-то иным. И первой главой в жизни этого нового существа была не месть, не ярость, а вот эта простая, дымящаяся похлебка, которую нужно было съесть, чтобы выжить.
Глава 4. Наследие кузнеца
Время в избушке старухи текло иначе, чем в большом мире. Оно не бежало вперед, подгоняемое спешкой и надеждами, а медленно сочилось, как смола по коре сосны, заполняя собой каждый миг монотонным, но целительным ритмом. Дни, похожие один на другой, тянулись вереницей, сливаясь в однообразную череду боли, слабости и горьких, как полынь, размышлений. Жизнь здесь подчинялась своему неспешному распорядку, где каждое действие — от розжига печи до сбора целебных трав — имело свой смысл и свое время.


