Ученик Яги

- -
- 100%
- +
Буян постепенно креп, но крепость эта приходила неспешно, не повинуясь его собственному нетерпению. Страшная, разрывающая боль в боку со временем утихла, сменившись сперва осторожным, а потом и привычным ноющим воспоминанием, вечным спутником, поселившимся глубоко внутри. А та диковинная, чужая рука из бледного, матового металла становилась все более послушной. Это новое чувство владения своим измененным телом злило и пугало его одновременно. Казалось несправедливым и предательским — привыкнуть к тому, что стало символом его потери.
Сначала он помогал старухе с огромным трудом и глухой, детской неохотой, движимый лишь смутным чувством обязанности за свое спасение. Буян подметал грубый, изношенный половик метлой, которую его новая рука сжимала с пугающей легкостью, будто прутик.
Иногда он помогал ей в работе: молча, по ее отрывистым указаниям, подавал Велене инструменты, когда она, бормоча что-то невнятное себе под нос, склонялась над своим верстаком, чтобы починить замысловатый механизм — нечто среднее между часовым ходом и дистиллятором для трав. Мальчик сидел на корточках в углу и наблюдал, как старуха, двигаясь между полок с травами и ящиком с металлическими заготовками, готовит зелья, смешивая терпкие отвары с маслами и толчеными минералами, а через час уже возится с паяльной лампой, вправляя вывихнутый сустав в лапе пойманного в капкан зайца, причем делала она это с одинаковой сосредоточенностью.
Ее мир был многоликим и наполненным. С одной стороны — древние, языческие знания о травах, о духах леса, о целебных и ядовитых свойствах кореньев, знания, уходящие корнями в седую старину. С другой — холодная, точная, бездушная механика, неумолимая логика шестеренок, рычагов и передач. И Буян против своей воли начинал впитывать в себя оба этих потока знания, постоянно находясь рядом со своей спасительницей, дыша этим воздухом, пропахшим одновременно ладаном и машинным маслом. Он узнал, что старуху зовут Велена, но про себя, да и вслух иногда, продолжал упрямо звать ее просто старухой. Имя казалось ему слишком личным, слишком человечным для этого сурового и молчаливого существа, похожего на высохший корень, в чьих глазах он иногда ловил отсветы далеких и страшных бурь.
Однажды вечером, когда первые сумерки уже начинали красть синеву у дня, Буян, уже умевший кое-как орудовать ножом, пытался своей новой рукой очистить картофель. Получалось криво, коряво, куски кожуры летели во все стороны, но он уже по крайней мере не ронял нож и не резал себе пальцы. Внезапно старуха, закончив протирать какой-то сложный механизм тряпкой, подошла к своему сундуку. Он стоял в углу, старый, дубовый, почерневший от времени, с мощными железными углами и сложным, хитроумным замком. Она что-то повертела в замочной скважине, вставила какой-то тонкий инструмент, и раздался отчетливый глухой щелчок. Извлекая что-то из глубины потаенного отделения, она обернулась к мальчику. Ее лицо в этот миг было невозмутимо, в глазах Буян прочитал необычную даже для нее серьезность.
— Брось свою картошку. Иди сюда, парень.
Буян, нахмурившись, отложил нож и, преодолевая легкую дрожь в коленях, подошел. Она протянула ему тяжелый продолговатый предмет, завернутый в мягкую, вытершуюся до дыр замшу. Сердце его тут же екнуло, замерло, а потом забилось с бешеной силой, стоило ему принять вещь: форма, вес, размеры были до боли знакомыми. Пальцы его живой руки дрогнули. Медленно, будто боясь увидеть именно то, на что он и думал, Буян стал разворачивать ткань. И замер, не в силах вымолвить ни звука. В его руке лежал слиток. Тот самый, что его отец с такой гордостью и надеждой показывал ему у костра в их последнюю ночь. Тот самый, что был сердцем их несбывшихся мечтаний и, как Буян теперь считал, прямой причиной чудовищной гибели родителей. Металл мерцал тем же живым, переливчатым светом, то напоминая отполированную до зеркального блеска сталь, то внезапно отливая перламутром. На его идеально гладкой поверхности не было ни единой царапины, ни пятнышка копоти, будто пожар, поглотивший обоз, не посмел прикоснуться к нему.
— Нашла в сгоревшем обозе, — голос старухи был ровным, монотонным, как всегда, но теперь в его глубине Буяну почудилась какая-то иная, тяжелая нота. Видно, очень нужно было, чтобы он не пропал. Чтобы не достался никому другому.
Буян смотрел на слиток, и по его телу прокатилась сперва волна обжигающего, стыдливого жара, а потом — леденящего, пронизывающего до костей холода. Он чувствовал его вес, ту же самую, знакомую тяжесть, что чувствовал тогда, сидя у костра. Но теперь этот вес давил на него не обещанием лучшего будущего, а страшным, невыносимым грузом вины, ярости и несправедливости. Этот кусок металла был очень важен отцу, он был частью прошлой жизни Буяна.
— Из-за него… — прошептал он, хрипя, а после голос задрожал, сорвался. — Из-за этой проклятой, дьявольской железяки они все… Из-за нее нас нашли! Выследили! Из-за нее убили! Растерзали!
— Не из-за него, — поправила его старуха с непоколебимым спокойствием. — Из-за того, что он значит. Из-за идеи, что в нем заключена. Из-за силы, что он может дать одним и отнять у других. Металл не виноват. Виноваты те, кто хочет эту силу присвоить или уничтожить. Такой слиток встречается крайне редко, позволить себе механические части из него могут лишь единицы. А твой отец, видимо, хотел сделать его дешевле, доступнее для всех! Именно это и могло не понравится кое-кому.
— Какая разница?! — внезапно крикнул Буян, разогнав тишину в маленькой избушке. Он сжал слиток так сильно, что его металлические пальцы, подчиняясь дикому импульсу, оставили на удивительно податливой поверхности едва заметные вмятины. — Он особенный? Уникальный? Ну так посмотри же, во что он превратил мою жизнь! Я его ненавижу! Ненавижу всеми силами души!
Он замахнулся, чтобы изо всей силы швырнуть слиток в каменную печь, вырвать эту черную, смертоносную занозу из своей жизни, уничтожить, расплавить, стереть в порошок причину всех своих бед. Но его металлическая рука замерла в воздухе, не в силах выполнить приказ. Он смотрел на мерцающий, будто дышащий металл, а потом его взгляд сам собой медленно пополз вниз к руке, сделанной, как он понимал, из того же самого, ненавистного сплава. Ужасное, обескураживающее осознание ударило его, как обухом по голове, лишив остатков сил.
— И… я… — выговорил он с трудом, и в его глазах, налитых слезами ярости, запрыгали бешеные, неистовые искры. — Я из этого же… Я сделан из этого… Я такой же, как он! — Он отшатнулся от старухи, тыча пальцем в свою грудь, будто пытаясь вырвать оттуда что-то. — Он во мне! Он часть меня! Значит… значит, я тоже… Я ненавижу себя! Я тоже причина… Я…
Он не мог продолжать. Слезы, на этот раз не тихого горя, а бурной всепоглощающей, ядовитой ненависти — к сплаву, к несправедливому миру, к самому себе — хлынули по его щекам. Соль в них жалилась и жглась. Он рухнул на колени, сжимая свою металлическую руку в кулак и начиная бить им о твердую, деревянную половицу с тупым, методичным стуком, пытаясь ощутить боль, доказать себе, что он еще живой, еще человек, из плоти и крови, способный чувствовать.
— Я найду его, — прохрипел он, поднимая к старухе искаженное гримасой чистой ярости лицо. Его глаза горели лихорадочным, нездоровым блеском. — Я найду того, кто это сделал. Этого… этого изверга в плаще. И я убью его. Обязательно убью. И сделаю я это… — Он с ненавистью посмотрел на свою руку. — Этим самым металлом. Я вобью ему его в глотку! Вырежу на нем, как он волками изрезал моих родных!
Велена смотрела на него без осуждения, но и без тени одобрения или восхищения его порывом. В ее старых, глубоко посаженных глазах была лишь усталая, многовековая печаль, тяжелая, как свинец, и горькая, как полынь.
— Твой отец, видать, думал иначе, — сказала она наконец. — Этот сплав… он не просто уникален. Он живой. Не в том смысле, что дышит или чувствует. Он… дружелюбен к жизни. Плоть его не отторгает, не видит в нем врага, чужака, как в обычном железе. А сам металл… он не ржавеет, не крошится, не ломается от усталости. Он принимает форму, подстраивается и слушается. Плоть думает, что это кость. Металл — что он часть живого механизма.
— А мои родители?! — взревел Буян, вскакивая на ноги. Его всего трясло, как в лихорадке. — Они что, не в счет?! Их жизни ничего не стоили?!
— Стоили, — сурово, не отводя взгляда, парировала старуха. — Каждая секунда их жизни стоила больше, чем все слитки мира. И именно потому, что они отдали их за эту штуку, не дай их жертве пропасть втуне, не дай ей превратиться в простое пятно крови на лесной подстилке! Они верили, что везут в столицу не просто редкий металл, а надежду на будущее. На примирение. А ты… ты хочешь превратить отцовское наследие в орудие убийства. В лучшем случае — одного, частного убийства. И все. Пепел.
— Мне хватит и одного! — выкрикнул Буян со стальной решимостью, что была теперь частью его тела. Его всего трясло от накала эмоций. Он был абсолютно глух к ее словам, как глух к успокаивающему шепоту леса за толстыми стенами. Жажда мести была единственным, что наполняло его опустошенную душу смыслом, давало силы дышать, просыпаться по утрам, терпеть боль. Все остальное — чужие надежды, абстрактное будущее, незнакомые жизни — было пустым, ничего не значащим звуком, белым шумом.
Старуха тяжело, с надсадой вздохнула, и в этом вздохе была усталость не от одного дня, а от многих лет, прожитых в борьбе с человеческим невежеством и слепотой. Она видела, что в этот миг до него не достучаться. Стены его горя, гнева и отчаяния были слишком высоки и толсты, и он сам возводил их все выше, замуровывая себя в склепе собственной ненависти. Молча она взяла у него из ослабевших пальцев слиток, все так же бережно завернула в спасительную замшу и убрала обратно в недра сундука, повернув ключ в замке с тем же окончательным щелчком.
— Ладно, — сказала она, снова принимаясь за свои бесконечные дела, будто ничего и не произошло. — Хватит на сегодня истерик. Ложись спать. Завтра на заре вставать, дров нужно нарубить целый воз. Без сил ничего не сделаешь. Ни мстить, ни жить. А что до сплава… — На мгновение она замолчала, глядя на языки пламени в печи. — Поймешь позже. Может, когда свои шрамы перестанешь лизать, как пес рану, и оглядишься по сторонам. Увидишь, что у других людей шрамы ничуть не меньше, а может, и глубже твоих. И не все они нанесены сталью.
Буян, не глядя на нее, поплелся к своей жесткой кровати. Он не верил ей. Он не хотел ничего понимать «позже». В его душе, выжженной дотла, бушевал только один-единственный огонь — огонь мести. И он поклялся себе в тот вечер, что будет подпитывать его, лелеять, взращивать, пока он не испепелит все на своем пути, не оставив камня на камне, пока не заберет того, кто отнял у него все, что он любил. Он лег, повернувшись лицом к бревенчатой стене, и сжал свою металлическую руку в кулак, чувствуя, как холодная, нечеловеческая сила наполняет его, дает ему опору. Это была его сила. Сила его ненависти. И пока она была с ним, он чувствовал, что жив. И этого ему было достаточно.
Глава 5. Уроки Лесной ведьмы
Если первые недели в избушке были временем физического исцеления, медленного и мучительного, то последующие месяцы превратились в эпоху суровой, безжалостной и до мозга костей практичной школы. Велена оказалась не просто целительницей, а требовательным, дотошным и по-своему жестоким наставником. Ее методы обучения редко включали в себя слова ободрения или похвалы; вместо этого Буян познавал мир через боль падений, горечь разочарований и редкие, выстраданные победы, которые становились его единственной наградой в этом новом, жестоком мире.
Окрепнув, Буян часто помышлял о том, чтобы сбежать, но бежать ему было некуда, а Велена, несмотря на свою суровость, все же учила своего невольного подопечного выживать в этом мире, использовать протезы и сражаться.
Физические тренировки начались с малого, почти унизительного — с простой ходьбы по неровному лесному грунту. Но очень быстро они превратились в изощренную, продуманную пытку, целью которой было не накачивание мышц, а нечто гораздо более важное и сложное — абсолютный контроль. Контроль над своим новым, гибридным телом, где плоть и сталь должны были стать единым целым.
— Металл — это не просто бездушный кусок железа, привязанный к твоей кости, как палка к веревке, — ворчала Старуха, бесстрастно наблюдая, как Буян в очередной раз пытается удержать равновесие на скользком, мшистом бревне, перекинутом через ледяной ручей. — Он должен слушаться тебя быстрее, чем родилась мысль в твоей голове. Должен стать твоей второй, улучшенной природой. Ты не успел подумать — а он уже делает. Малейшая заминка — и ты труп. Не должно быть разницы, живая ли твоя рука или металлическая!
Падения в ледяную, пронизывающую до костей воду были частыми и унизительными. Синяки, ссадины и растяжения стали его обычным, почти привычным состоянием. Но самым сложным, что доводило его до слез ярости, была задача заставить кибернетическую руку не просто бездумно хватать и сжимать, а контролировать. Чувствовать давление, соизмерять усилие, чтобы не раздавить хрупкое птичье яйцо, подобранное для завтрака, или не сломать, как щепку, деревянную рукоять ножа. Он часами мог сидеть, пытаясь подцепить металлическими пальцами отдельные травинки или перебирать крупу, не раздавив ни единого зернышка. Это было мучительно скучно и невероятно трудно.
Вскоре к упражнениям на баланс и тонкий контроль добавилась практическая борьба. Старуха не демонстрировала ему заученных боевых приемов или изящных фехтовальных стоек. Вместо этого она водила его на небольшую, затерянную среди хвойных великанов поляну, где почва была мягкой, а воздух всегда казался чуть более прохладным и плотным. Здесь происходило нечто, чего Буян не мог объяснить даже самому себе. Старуха чертила на земле замысловатые, пульсирующие слабым светом руны, шептала слова на неизвестном, гортанном языке, и из самого тумана, поднимающегося от сырой земли, материализовались фантомы. Они не были ни живыми существами, ни механическими конструкциями. Это были сгустки чистой энергии, принимающие по воле старухи любой облик — то волка с горящими алыми глазами и стальными клыками, то безликого воина в доспехах, то просто бесформенной, полупрозрачной тени, которая больно била, оставляя на коже синяки и ссадины.
— Это твои враги, — холодным, ровным тоном объявляла старуха, оставаясь в стороне, прислонившись к сосне. — Бей их. Уворачивайся. Найди их слабость. Или они побьют тебя. Не волнуйся, до смерти они тебя не добьют, я не допущу. А вот до полусмерти, до состояния тряпки, выжатой досуха — запросто. Боль — лучший учитель. Она запоминается надолго.
И Буян сражался. Сначала с одной лишь своей металлической рукой, полагаясь только на ее силу и скорость. Потом с обрубком суковатой палки, затем с настоящим, хоть и старым, зазубренным мечом, который он с трудом удерживал двумя руками. Фантомы не уставали, не чувствовали страха, не знали пощады. Они были идеальными, безжалостными тренировочными манекенами, каждый раз заставляя его находить новые уловки, использовать неожиданные преимущества своей новой руки, предугадывать движения противника, читать его намерения по едва заметным смещениям энергии. После таких тренировок он падал без сил, покрытый синяками и содранной кожей, его тело гудело от перенапряжения, но глаза… они горели холодным, сосредоточенным огнем. Он учился не просто драться, как деревенский забияка. Он учился выживать. Учился убивать.
Параллельно, словно для контраста, шли уроки травничества. Эти часы, проведенные в глухих, солнечных или, наоборот, сумрачных и влажных уголках леса, были тише, но не менее насыщены и напряжены. Старуха водила его по своим тайным тропам, заставляя не бездумно срывать растения, а «знакомиться» с ними, вступать в диалог.
— Смотри, вглядись. — Ее сухой палец указывал на неприметную, казалось бы, веточку папоротника. — Видишь, прожилки на листе идут ровно, прямо, к солнцу тянутся, свет изнутри его идет. Это друг. Он и лихорадку снимет и рану затянет. А вон тот. Видишь? — Она кивнула на другой, почти идентичный куст. — Прожилки кривые, в узлы завязались, темные, да и тень от него тягостная, холодная. Это молчаливый убийца. Памятью своих пальцев, и живых, и стальных, запомни разницу. Их запах. Звук, который лист издает на ветру. Их дыхание.
Она учила его не только слепо отличать ядовитое от целебного, но и слышать сам лес, понимать его настроение. Шум листьев был для нее не просто белым шумом, а сложным, многослойным языком. По его тембру, высоте и ритму можно было узнать о приближении грозы или затяжного дождя, о незаметном передвижении крупного зверя, о том, что кто-то чужой, незваный, вошел в чащу.
— Лес никогда не молчит, парень, и он всегда предупреждает тех, кто умеет слушать, — говорила она, заставляя его подолгу сидеть с закрытыми глазами, вслушиваясь в шелест и скрип вековых сосен. — Надо только уши настроить и душу открыть. Ваши горожане, «чистые» да «измененные», на свою технику уповают, радары да сенсоры, а носы и уши свои настоящие разучились поднимать от земли. А зря. Технику можно обмануть. А обмануть запах дождя или тревожный крик сойки — куда сложнее.
Но самой неожиданной и, как ни странно, увлекательной для Буяна стала механика. В углу избушки, под верстаком, стоял большой, пыльный ящик, набитый старыми, сломанными, ржавыми и порой совершенно загадочными механизмами — от карманных часов с позолотой до сложных, хитроумных ловушек, назначение которых он постигал лишь в процессе разборки. Задача была проста, как все гениальное: разобрать до последнего винтика, изучив каждую деталь, а потом собрать обратно так, чтобы мертвый механизм снова заработал, обрел жизнь и цель.
— Чтобы убить чудовище, механическое или из плоти, будь то волк или что похуже, надо прежде всего понимать, как оно устроено изнутри, — говорила Старуха, наблюдая, как Буян, сжав от напряжения губы, с помощью тонких ювелирных инструментов копался в хитросплетении шестеренок и пружин, орудуя своей металлической рукой с невероятной, обретенной упорным трудом точностью. — У каждого, даже самого страшного, есть слабое место. Шестерня, которая перегревается. Приводной ремень, который может соскочить. Найди его, пойми логику жизни, и найдешь способ ее прервать, тогда самый ужасный монстр превратится для тебя просто в предсказуемую кучу беспомощного железа и мяса.
Сначала у него, разумеется, ничего не получалось. Шестеренки отказывались становиться на свои места, пружины выскакивали и терялись в полу, а механизмы после его «ремонта» выглядели еще более мертвыми и разобранными, чем до него. Его охватывало отчаяние, он готов был швырнуть противную железяку об стену. Но постепенно, день за днем, его пальцы, и живые, и металлические, начали обретать свою собственную память, а ум — проникать в холодную, бездушную, но безупречно логичную суть устройства. Он начал видеть не просто кучу разрозненных деталей, а единый, целостный организм, систему, где каждая мелочь имела свое значение.
По вечерам, когда тело ныло и гудело от усталости, а ум был переполнен до краев новыми знаниями, образами и ощущениями, Буян, сидя у потрескивающего очага, задавал вопросы. Он пытался сложить в голове разрозненные кусочки мозаики, чтобы понять мир, в который его так жестоко бросили.
— Почему «чистые» так нас боятся? — спрашивал он, устало глядя на языки пламени. — Мы же не делаем им ничего плохого.
— Страх — дитя незнания, парень, — отвечала Велена, не отрываясь от починки какого-то прибора. — Те, кто без железа в теле, не знают, каково это, жить вот так, с постоянным страхом боли или постоянными сомнениями, кто же ты: человек или больше железка говорящая? Да и не нас они боятся, а того, что мы сделать можем. Задумайся, ведь все, кто покупает снадобье у Яг, зависят от них, а вдруг Ягам взбредет приказать своим покупателям убить или покалечить тех, у кого протезов нет? Послушаются их? Конечно послушаются! Ты вот не знаешь, что такое боль от протеза, а остальные-то знают. Чтобы этой боли избежать, они готовы на все! Отец твой мечтал избавить не только измененных людей от зависимости.
— А Бабы-Яги… они все злые? Те, что в городах?
— Зло… оно редко ходит в одной одежде, — с усмешкой, больше похожей на оскал, говорила старуха. — Они… практичные. Циничные. Они продают зависимость, прикрываясь помощью и милосердием. Но истинное знание… оно не должно быть платным товаром за стойкой. Оно должно быть… доступным. Как воздух, которым дышишь. Как вода из лесного родника. Его можно и нужно добывать трудом, но не покупать за покорность. А они продают свободу. Раньше такого не было. Они были хранительницами мудрости, помогали людям. Да, сварливыми были всегда, но никогда не были злыми или жадными до власти. Но время меняет всех.
Но на вопросы о ее собственном прошлом, о том, почему она ушла от Яг, почему живет в глуши одна, словно затворница, старуха почти не отвечала, отделывалась парой слов, обрывала его или вовсе уходила в гневное многочасовое молчание, погружаясь в свою работу. Ее прошлое было неприступной крепостью, окруженной рвами молчания, и она не собиралась никого подпускать к нему близко.
И вот однажды, уже ближе к концу первой, проведенной у Велены весны, когда лес окончательно проснулся и зазеленел, случилось маленькое, но очень важное событие. На подоконник раскрытого настежь окна избушки упала, словно подстреленная, маленькая, размером с кулак, механическая птичка. Ее корпус был сделан из полированной латуни и меди, одно крошечное крыло было неестественно вывернуто, и она отчаянно, жалобно билась на месте, пытаясь взлететь, издавая тонкие, щелкающие и шипящие звуки. Буян наблюдал за ней несколько минут, а потом, не говоря ни слова, осторожно взял ее двумя пальцами.
Он отнес ее к верстаку. Велена наблюдала за ним из-за своей дымящейся кружки с отваром, не произнося ни слова, не вмешиваясь. Буян взял самые тонкие инструменты — пинцеты, отвертки размером с иголку. Его металлические пальцы, обычно такие грозные и разрушительные в бою с фантомами, теперь двигались с невероятной, почти нежной точностью. Он чувствовал крошечные вибрации, исходящие от сломанного механизма. Буян аккуратно, миллиметр за миллиметром, выпрямил согнутую проволочку-сухожилие, подправил смещенную крошечную шестеренку в основании крыла, смазал трущиеся части каплей масла. В эти минуты он не думал о мести, о ненависти, о своей боли. Все его существо было сосредоточено на одной цели — починить. Вернуть к жизни. Сделать целым то, что было сломано.
Прошло, может быть, с час. Последняя деталь встала на место с едва слышным щелчком. Он бережно поставил птичку на свою открытую ладонь. Она сидела неподвижно секунду, потом другую, словно заново привыкая к своему телу. Потом резко встряхнулась, ее оптические сенсоры-глазки ярко вспыхнули чистым, сапфировым светом, и она, громко и радостно щелкнув клювом, взмыла в воздух. Покружив под самыми потолочными балками, она выпорхнула в открытое окно и растворилась в сочной зелени просыпающегося леса.
Буян стоял и смотрел ей вслед, и на его лице, впервые за многие месяцы, появилось нечто помимо вечной скорби или готового к извержению гнева. Это было смутное, еще не осознанное и не названное, но уже согревающее и светлое чувство гордости. Не гордыни, а тихой, внутренней уверенности. Он смог. Он смог не только разрушать на тренировках, не только учиться убивать. Он смог починить. Создать. Вернуть к жизни то, что казалось безнадежным. Это открытие было маленьким, как та латунная птичка, но таким же ярким и значимым. Оно стало первой, едва заметной трещиной в монолите его ненависти, первым лучом в кромешной тьме его отчаяния.
Глава 6. Прощальный след
Годы, проведенные в глухом лесу, дали свои плоды. Они не просто залечили раны — они закалили душу и тело, выковав из хлипкого, изломанного горем мальчика нечто новое, твердое и острое, как стальной клинок. Теперь, когда Буян стоял на пороге избушки, его силуэт закрывал лунный свет. Он вытянулся вверх и вширь, его плечи обрели ту грубую, жилистую мощь, что рождается не в комфорте и сытости, а в ежедневной, безжалостной борьбе за право дышать на следующее утро. Его волосы, когда-то мягкие и пушистые, как у любого ребенка, теперь спадали до самых плеч густой, непокорной гривой, спутанной ветром и потом. В этой темной, почти черной массе резко и преждевременно выделялись пряди седины — словно пепел от того самого костра, что поглотил его прошлую жизнь, а потом врос в саму суть его существа. Лоб, скрывая часть лица, был замотан простой, выцветшая от дождей, яркого солнца и пота кожаная повязка. А то, что оставалось открытым взору, являло собой немую карту былых сражений — тонкие, белые шрамы, подобные трещинам на высохшей земле, пересекали смуглую, обветренную кожу скул, подбородка, надбровных дуг. Его глаза, некогда залитые слезами отчаяния, теперь смотрели на мир с холодностью и отстраненностью, и лишь в самой их глубине, если приглядеться, угадывалась не заживающая, вечно ноющая боль, закаленная в сталь молчаливой яростью.



