- -
- 100%
- +
Однажды он остановился у витрины закрытого магазина и впервые по-настоящему увидел своё отражение. В стекле он выглядел старше своих лет: глаза были слишком внимательными, взгляд — осторожным, а в лице читалась привычка не доверять ни людям, ни обстоятельствам. На секунду ему захотелось, чтобы кто-нибудь из прохожих обернулся, заметил его, спросил: «Ты в порядке?» Но никто не обернулся. И тогда он понял: здесь ему придётся быть не только сильным, но и невидимым.
Сергей приехал всё-таки в Нижневартовск — за сотни километров от родного города, где даже воздух был другим: тяжёлым, пропитанным запахом нефти и сырого ветра, который здесь будто никогда не утихал. Он сидел в подъезде на холодных бетонных ступеньках, прислонившись спиной к шершавой стене, и чувствовал себя крошечным и бесконечно одиноким посреди огромного чужого города. Здесь он не знал никого, здесь всё было незнакомо — даже очертания домов казались чужими, будто выстроенными по каким-то другим, непонятным ему законам. И как выживать, он даже ещё не представлял. Да и откуда мог взяться план у маленького ребёнка, который просто бежал, не разбирая дороги, лишь бы оказаться подальше от того, что делало его жизнь невыносимой?
Он был на самом деле лишним на этой планете — так ему казалось в те минуты, когда тишина подъезда давила сильнее любых слов. Сергей то выходил на улицу, щурясь от резкого северного света, то снова прятался в подъезд, будто стены могли хоть немного защитить его от этого огромного, равнодушного мира. Он курил, стараясь делать затяжки незаметно, будто сам стыдился этой взрослой привычки, которая никак не вязалась с его возрастом. Смотрел на прохожих: на усталых женщин с сумками, на спешащих мужчин в тёплых куртках, на подростков, которые смеялись и толкались, не думая ни о чём серьёзном. И каждый из них казался ему частью какой-то большой, правильной жизни, в которую ему не было входа.
А в животе уже начинало потихоньку рычать, и желудок настойчиво давал знать о себе, требуя хоть какой-то еды. Но идти красть… Эта мысль приходила и тут же отталкивалась, как что-то грязное и опасное. Одно и то же, что просто пойти и сдаться в милицию, особенно в незнакомом городе, где он не знал ни дворов, ни подворотен, ни тех укромных мест, где можно было бы спрятаться после. Идти действовать, как безрассудные уличные бандиты, — это было не его дело. У Сергея был очень хорошо развит инстинкт самосохранения: он тонко чувствовал, где пахнет бедой, а где можно проскочить незамеченным. Он понимал: снимать шапки на севере, дёргать сумочки у прохожих — это не только опасно, но и как будто унизительно, словно ты сам соглашаешься стать тенью, которую все боятся и презирают.
И тогда он решился попробовать пойти просить. Для него это было почти невыносимо.
Первый раз он подошёл к женщине у магазина — полной, в коротком пальто, с двумя пакетами в руках. Она копалась в сумочке, ища мелочь для кассы, и Сергей еле слышно произнёс:
— Извините… Вы не могли бы…
Она обернулась, посмотрела на него — быстро, оценивающе, — и на лице её мелькнуло что-то: не жалость даже, а узнавание. Она видела таких. Она знала, что за этим «извините» стоит, и что если дать сейчас — потом будет ещё, и ещё, и конца этому не будет. Она отвернулась, пробормотала «мелочи нет», и пошла к машине. Серёга стоял, глядя ей вслед, и чувствовал, как внутри — не обида, а что-то другое: пустота. Он как будто заранее знал, что так будет, и всё-таки попробовал, потому что надежда — это последнее, что умирает.
Второй раз он подошёл к мужчине — пожилому, в кепке, с сигаретой в зубах. Мужчина стоял у ларька, ждал, пока нальют пиво, и Серёга подошёл и сказал:
— Дядь, дайте на хлеб, пожалуйста.
Мужчина посмотрел на него, долго, внимательно, будто разглядывал что-то знакомое, и сказал:
— Ты есть хочешь?
Серёга кивнул. Мужчина зашёл в ларёк, вышел с пакетом, в котором лежали батон и пачка печенья, протянул ему и сказал тихо:
— На, ешь. И уходи отсюда. Тут не место для тебя.
Серёга взял пакет, поблагодарил — и ушёл. Не потому что мужчина сказал, а потому что и правда пора было уходить: солнце садилось, и улицы пустели, и в пустоте этой было что-то пугающее.
Так проходила очередная ночь. Он пытался дремать, но спал чутко, вполглаза, потому что знал: по подъездам иногда шатались пьяные компании, которые искали, на ком сорвать злость, или просто ради забавы могли избить того, кто слабее. Сергей остерегался этого, прислушивался к каждому шороху, к скрипу дверей, к шагам на лестнице. Он умел просыпаться мгновенно, за долю секунды до того, как беда могла постучаться слишком близко. Эта постоянная настороженность выматывала сильнее, чем голод или холод, но он не понимал, как сильно это бьёт по его здоровью, по нервам, по способности просто радоваться чему-то простому.
Иногда ему казалось, что он уже не различает звуков по отдельности: скрип половиц сливался с шарканьем подошв, а отдалённый смех — с угрожающим рычанием. Он научился считывать город как чужой, враждебный механизм, где любая деталь могла стать сигналом тревоги. Даже тишина здесь была особенной — не спокойной, а напряжённой, будто перед грозой, когда воздух становится густым и тяжёлым.
Однажды ночью в подъезд ввалилась компания — трое мужиков, пьяных, шумных, с бутылками. Серёга услышал их ещё с улицы — гогот, звяканье стекла, тяжёлые шаги — и мгновенно свернулся за лестничным пролётом, вжался в угол, прикрыл глаза. Они поднялись на второй этаж, сели прямо на ступеньки, стали пить, курить, ржать. Один из них сказал:
— Слышь, а тут кто-то есть? Мне показалось, кто-то дышит.
— Тебе всегда кажется, — ответил другой. — Ты когда выпьешь, тебе и черти мерещатся.
— Да нет, серьёзно. Может, пацан какой-то?
Серёга замер. Сердце колотилось так, что он боялся: они услышат. Но мужик отмахнулся от товарища, сказал: «Да ладно, показалось», — и они продолжили пить. Через полчаса ушли, шатаясь и ругаясь, и Серёга ещё долго не мог расслабиться, лежал, вжимаясь в бетон, и слушал, как стихают их голоса вдалеке.
Люди иногда говорили ему: «У тебя хороший ангел-хранитель, тебя оберегает». И он каждый раз мысленно задавал один и тот же вопрос: «Для чего?» Для чего его берегут, если каждый день приходится выживать, прятаться, придумывать истории, просить, терпеть и снова выживать? Он не находил ответа, но продолжал держаться, потому что другого выбора у него просто не было.
Глава 10. Вокзал
Постепенно он перебрался в район железнодорожного вокзала — туда, где воздух гудел от грохота составов, где ночь не наступала по часам, а накатывала волнами, смешиваясь с паром от тепловозов и запахом угля, смешанного с машинным маслом и пылью. Вокзал жил своей особой жизнью: здесь не было ни дня, ни ночи в привычном смысле, время дробилось на прибытия и отправления, на короткие передышки между поездами и долгие, тягучие часы ожидания.
Вокзал Нижневартовска был не такой, как в его родном городе, — больше, шумнее, суетливее. Здание — длинное, одноэтажное, из потемневшего кирпича, с облупившимися стенами и трубой, из которой валил пар. Перед ним — площадь, вымощенная бугристым асфальтом, с лужами, которые не высыхали даже летом. По краям площади — ларьки, одинаковые, как клетки, с железными ставнями и вывесками, на которых было написано мелом: «Чай», «Пирожки», «Сигареты». У входа стояла вывеска «Ж/Д ВОКЗАЛ» — большие буквы на ржавом каркасе, из которых одна давно не горела, и слово читалось как «Ж/Д ВОКАЛ», будто вокзал сам не мог выговорить своё имя.
Сергей начал вечерами гулять по перронам и залам ожидания, присматриваться, принюхиваться к этому миру, как загнанный щенок, который ищет хоть какую-то щель, чтобы спрятаться. Он высматривал, где «чепоха лежит» — где человек чуть-чуть ослабил хватку, где сумка небрежно поставлена у скамьи, где пьяный вахтовик, уставший после смены, прикрыл глаза и на секунду перестал быть настороже.
Там, среди вокзальной суеты, случалось много всяких инцидентов — кто-то терял кошелёк, кто-то забывал чемодан, а кто-то сам нарывался на неприятности. Сергей учился читать эти знаки, учился быть незаметным, как тень между колоннами, сливаться с полумраком, не привлекать к себе внимания. Он запоминал, в какой момент охранник отворачивается, когда дежурная уходит в подсобку, как меняется ритм вокзала в зависимости от времени суток: ранним утром тут было почти пусто и оттого особенно тревожно, днём всё бурлило и толкалось, а ближе к ночи появлялись те, кто не хотел быть замеченным.
В зале ожидания пахло угольной пылью, мокрой одеждой и дешёвым чаем. На скамьях — лавках, обитых твёрдым, ледяным деревом, — спали, ели, курили, ругались, ждали. Вахтовики — мужики с обветренными лицами и красными глазами — сидели, привалившись к стене, с сумками между ног, и от них пахло мазутом, потом и водкой. Бабушки с баулами — в платочках, с торчащими из сумок хвостиками чеснока и укропа — переговаривались, делились едой, причитали. Солдаты — молодые, стриженные, с тощими вещмешками — курили у входа, переминаясь с ноги на ногу, и смотрели вдаль, будто уже видели место, куда их везут, и оно им не нравилось.
Дежурная по залу — тётя Зина, как он потом узнал, — женщина лет шестидесяти, с короткой стрижкой и вечной сигаретой в зубах, ходила по перрону с таким видом, будто вся эта вокзальная жизнь — её личное хозяйство, и каждый, кто в нём находится, — её подопечный, нравится ему это или нет. Она замечала всё: кто спит слишком долго, кто ест чужое, кто сидит без билета. Но была она не злая, а скорее усталая, и если замечала беспризорника, не выгоняла, а подходила, смотрела — и иногда, если видела, что совсем худо, приносила бутерброд и говорила: «Ешь и уходи, пока начальство не увидело».
В один из вечеров он заметил, как мальчишка лет двенадцати, весь в грязи и с разорванным рукавом, ловко вытащил кошелёк из кармана уснувшего мужчины. Мальчишка не смотрел по сторонам, будто знал, что сейчас никто не смотрит на него. Сергей тогда впервые подумал, что у этой жизни есть свои законы — неписанные, но строгие, и если хочешь выжить, придётся их выучить.
— Не стой тут, — шепнул ему кто-то за спиной, и Сергей резко обернулся.
Перед ним стоял парень лет шестнадцати, худой, с острым лицом и внимательными глазами. На куртке у него болтал значок с логотипом какой-то спортивной команды, давно выцветший и почти стёршийся. Руки — длинные, тонкие, с обкусанными ногтями — постоянно двигались: то в карманы, то обратно, то теребили замок, то поправляли капюшон. Он стоял, переступая с ноги на ногу, будто не мог усидеть на месте даже стоя, и смотрел на Серёгу не враждебно, а оценивающе — как смотрят на вещь, которую, может быть, можно использовать, а может, и нет.
— Ты новенький? — спросил парень, не дожидаясь ответа. — Если будешь стоять столбом, тебя заметят. Тут нельзя быть заметным.
— Я просто… смотрю, — пробормотал Сергей.
— Смотри в движении, — парень кивнул на перрон. — Иди туда, будто знаешь, куда. Если стоишь — ты мишень. Если идёшь — ты пассажир. Пассажиров не замечают.
— А ты кто? — решился спросить Сергей.
— Меня зовут Костя, — коротко ответил парень. — И если хочешь тут выжить — не задавай лишних вопросов.
Они пошли вдоль платформы, и Костя время от времени кивал кому-то, кто кивал в ответ — не по-дружески, а как будто подтверждал: «Я тебя вижу, ты свой».
— Тут есть места, где можно пересидеть ночь, — тихо сказал Костя. — Не тёплые, но тихие. Если знаешь, где прятаться, можно не бояться, что тебя выгонят.
— А еда? — тихо спросил Сергей, и сам удивился, что смог задать этот вопрос.
Костя усмехнулся, но без насмешки:
— Еда тут ходит в пакетах. Кто-то теряет, кто-то забывает, кто-то выбрасывает. Надо просто быть там, где люди устают и становятся невнимательными.
Он показал Сергею укромный угол за колонной, где почти не было света и где можно было присесть, не бросаясь в глаза.
— Посиди тут, — сказал Костя. — Если кто-то подойдёт — ты ждёшь поезд. Даже если не ждёшь. Главное — выглядеть так, будто у тебя есть цель.
— А у тебя есть? — спросил Сергей. — Цель?
Костя помолчал, посмотрел на него — и в глазах его на секунду мелькнуло что-то, что не было похоже на уличную хватку: что-то потерянное, детское, живое.
— Была, — сказал он. — Но это давно.
И ушёл, не оглядываясь, растворившись в вокзальной толпе, будто его и не было.
Сергей сидел за колонной и думал о Косте. О том, как он сказал «была» — не «есть», а «была», — и от этого прошедшего времени веяло такой пустотой, что Серёга почувствовал: этот парень уже не ждёт ничего. Он живёт по инерции, по привычке, потому что не знает, как остановиться. И от этого понимания стало страшно — не за Костю, а за себя: а я? Я тоже приду к этому? Тоже перестану ждать?
Вокзальные ночи были длинными. Свет — жёлтый, тусклый, с дрожащим оттенком — лился с потолка, и в этом свете всё выглядело призрачным, ненастоящим: лица спящих, их руки, их сумки. Серёга сидел, вжавшись в стену, и слушал, как гудит здание: гул труб, гул проводов, гул далёких составов, — и весь этот гул складывался в один звук, похожий на гудение огромного механизма, который никогда не останавливается.
Тётя Зина, дежурная, проходила мимо, и Серёга затаился. Но она его заметила — конечно, заметила, она всех замечала, — и остановилась.
— Ты опять тут? — спросила она без злости, скорее с усталым удивлением. — Сколько можно?
— Я жду поезд, — сказал Серёга, повторяя урок Кости.
— Какой поезд, — фыркнула тётя Зина. — Ты тут третий день околачиваешься, я тебя запомнила. Какой тебе поезд, ты даже билета не держал ни разу.
Серёга молчал. Тётя Зина постояла, подумала, потом достала из кармана бутерброд — хлеб с колбасой, завёрнутый в целлофан — и протянула ему.
— На, ешь, — сказала она. — И скажи мне хоть одно правдивое слово. Ты откуда?
— Издалека, — тихо ответил Серёга, и это было правдой.
Тётя Зина посмотрела на него — долгим, тяжёлым взглядом, в котором было всё: и жалость, и усталость, и понимание, что ничего она сделать не может, — и сказала:
— Издалека — это не ответ. Но я не допрашиваю. Ешь и уходи. Если начальник смены увидит — обоим влетит.
Она ушла, и Серёга ел бутерброд, и он был самый вкусный из всех, что он ел в жизни, потому что был дан не из жалости даже, а из простого, обычного человеческого «ну не могу же я пройти мимо». И от этого «не могу» было теплее, чем от самого бутерброда.
Глава 11. Витика
Там он и познакомился с местной молодёжью — с ребятами, которых жизнь толкнула к краю ещё раньше, чем они успели понять, что такое «край». Это были трудные дети, выросшие не в благополучных семьях, а в тех, где взрослые либо кричали друг на друга до хрипоты, либо молчали, уткнувшись в бутылку, либо просто исчезали на дни, оставляя детей одних разбираться с бытом, голодом и страхом. Среди них Сергей нашёл временное пристанище — у кого-то он даже жил какое-то время, перекатываясь из одного дома в другой, как камешек, который течение несёт от берега к берегу. Родители сперва как-то не обращали внимания, что у них живёт какой-то мальчишка: в тех домах хватало своих бед, и лишний ребёнок в комнате был не самой большой проблемой.
А жили они не по одному и не по двое — они сбивались в стаи, в компании, где слово «дом» означало просто место, где можно лечь и не бояться, что тебя выгонят в мороз. У Витики, например, жило сразу несколько ребят — мальчишки и девчонки спали в одной комнате по десять человек, тесно прижавшись друг к другу, чтобы было теплее и чтобы не так страшно было слушать, как за стеной ругаются взрослые. Мать Витики пила, отец пил каждый день, и для них главным было, чтобы кто-то давал денег на алкоголь, а что творится в детской комнате — их почти не волновало.
Витик — так все его звали, хотя настоящее имя его было Виталий, но никто не произносил это имя полностью, будто оно было слишком длинным, слишком официальным для того мира, в котором они жили. Витик был парень лет тринадцати, невысокий, жилистый, с тёмными глазами, которые смотрели настороженно и одновременно насмешливо, будто он уже всё про всех знал и ничему не удивлялся. У него была привычка смеяться невпопад — когда все молчали, он вдруг хихикал, и от этого смеха было не по себе: будто он смеялся не над шуткой, а над чем-то, что понимал только он. Он первым подошёл к Сергею, когда тот сидел у вокзала, и сказал:
— Ты чей? Откуда? Вижу, что не местный. Местные тут уже все друг друга знают.
— Ни чей, — ответил Сергей.
— Ну, «ничей» — это тоже чей-то, — философски заметил Витик. — Пойдём, у нас есть место. Не дворец, но крыша есть. А ты, я смотрю, уже второй день без крыши.
— А зачем тебе? — осторожно спросил Сергей.
— Не затем, — отмахнулся Витик. — Просто я тоже был «ничей». Давно. Знаю, каково это.
Дом Витики был на окраине — типовая панельная пятиэтажка, серая, с выщербленным фасадом и разбитыми качелями во дворе. Подъезд пах мочой и сигаретами. Лифт не работал — может, сломался, а может, его просто никогда не чинили. На третьем этаже — дверь, обитая коричневым дерматином, с оторванным номером. Витик открыл её ключом — ключ висел у него на шнурке вокруг шеи, вместе с каким-то амулетом, может, камешком, может, просто деревяшкой — и вошёл.
— Мам! — крикнул он в темноту коридора. — Я ещё одного привёл.
Из кухни донёсся невнятный звук — может, ответ, может, просто стук бутылки о стол. Витик не стал уточнять, повёл Сергея в комнату — маленькую, с двумя кроватями и матрасами на полу, с выцветшими обоями и окном, заклеенным скотчем.
— Тут спишь, — показал он на матрас у стены. — Не дворец, но не подъезд.
В комнате уже были ребята. Четверо мальчишек и две девчонки — разного возраста, от десяти до четырнадцати, все в одежде, которая была им мала или велика, все с тем особенным выражением лиц, какое бывает у людей, привыкших не ждать ничего хорошего, но не потерявших способность шутить. Один из них — Колька, рыжий, с россыпью веснушек и оторванным карманом — тут же спросил:
— Витик, ты кого привёл? Он чей?
— Он ничей, — ответил Витик. — Как и мы.
— Ну, раз ничей, тогда наш, — кивнул Колька и повернулся к Сергею. — Ты есть хочешь?
— Хочу, — честно сказал Сергей, и от этого слова ему стало легче, потому что здесь, в этой комнате, можно было сказать правду.
— Вот, — Колька протянул ему половину сухаря и огрызок яблока. — Не «Савой», но жить можно.
— «Савой» — это ресторан? — спросил Сергей.
— «Савой» — это где-то в Москве, — объяснила одна из девчонок — Наташа, маленькая, с тёмными косичками и серьёзными глазами. — Мы тут про него придумали, что когда-нибудь пойдём туда и закажем всё, что есть в меню. Всё подряд. И будем есть, пока не лопнем.
— А потом? — спросил Сергей.
— А потом — неважно, — ответила Наташа, и в голосе её было столько спокойной, усталой мудрости, что Сергею показалось: она говорит не про ресторан, а про жизнь. — Главное — чтобы было «потом».
В этом доме время текло по своим законам: днём кто-то уходил «на дело», кто-то стоял у магазина и просил мелочь у прохожих, а вечером все собирались вместе, делили то, что удалось добыть, и старались не думать о том, что завтра снова придётся выживать. В такие вечера в комнате становилось почти уютно: кто-то рассказывал истории, кто-то смеялся над чем-то своим, а Сергей впервые за долгое время чувствовал, что он не один. Но эта иллюзия уюта рассыпалась каждое утро, когда приходилось снова выходить на улицу и искать, чем прокормиться.
В основном беспризорники занимались попрошайничеством: подходили к людям с усталыми глазами, просили «на хлебушек», а если видели, что где-то что-то плохо лежит — не упускали шанса. Кража была не злым умыслом, а способом добыть еду, сигареты, иногда просто тёплые носки. Так Сергей и жил у Вити — в этой тесноте, в этом шуме, в этом странном, ломаном братстве, где никто не спрашивал, откуда ты и почему сбежал, а просто кивали: «ложись тут, место есть». Они гуляли по тёмным дворам, крали то, что можно быстро продать или съесть, пытались выжить день за днём, не заглядывая далеко вперёд.
Периодически они позволяли себе короткий отдых — не настоящий, конечно, а такой, когда можно на полчаса забыть про улицы и просто посидеть где-нибудь в укромном углу, поговорить ни о чём, посмеяться над какой-нибудь нелепой историей. Уже тогда они понемногу учились и выпивать — не ради веселья, а скорее чтобы приглушить холод, который пробирался под куртку и под кожу. Редко доходило до крепких напитков — чаще это было пиво, сладкие коктейли, джин с пивом, джин-тоники… Да, именно так, с этим странным, горьковато-сладким вкусом, который оставлял на языке ощущение чего-то взрослого, почти запретного. Но всё это тоже длилось недолго: милиция периодически устраивала облавы, выхватывая из этой уличной жизни то одного, то другого. Кого-то доставляли в детский дом, кого-то возвращали к родителям, и каждый раз, когда кого-то забирали, в компании становилось тише, будто из комнаты вынимали часть воздуха.
— Знаешь, — как-то вечером сказал Витик, когда они сидели в подвале и грели руки о жестяную банку, в которой тлели угли, — тут все держатся, пока могут. А потом их просто забирают. И ты не знаешь, кто следующий.
— А ты? — спросил Сергей.
Витик пожал плечами, и в этом движении было столько усталости, что Сергею стало не по себе:
— Я уже три раза убегал. Два раза меня находили. В третий раз я сам вернулся, потому что не знал, куда идти. Тут хоть крыша.
— И что теперь? — тихо спросил Сергей.
— Теперь ждём, — спокойно ответил Витик. — Ждём, пока нас не найдут. Или пока мы сами не придумаем, как уйти туда, где нас никто не будет искать.
— А есть такое место? — спросил Сергей.
— Не знаю, — Витик затянулся, выпустил дым, посмотрел на угли. — Может, и есть. Но мы его пока не нашли.
Колька, который лежал рядом, на старом матрасе, и смотрел в потолок, вдруг сказал:
— А я знаю место. На севере, далеко. Там, говорят, посёлки стоят заброшенные, и в них — дома, и печки, и даже еда иногда остаётся. Вот туда надо. Туда никто не сунется.
— Это сказки, — отмахнулся Витик. — Нет никаких заброшенных посёлков с едой.
— А ты откуда знаешь? — обиделся Колька. — Ты был? Нет. А я слышал от вахтовика одного. Он говорил, что целые посёлки стоят пустые, потому что нефть кончилась и люди уехали.
— Если нефть кончилась, то и еда кончилась, — логично заметила Наташа. — И печки есть, а дров нет. И тепло есть, а только если сам натаскаешь.
— Ну и натаскаю, — упрямо сказал Колька. — Зато никто не будет говорить: «Ты чей? Откуда? Почему не дома?»
Сергей слушал и молчал. Он думал о том, что все они, каждый по-своему, ищут одно и то же: не дом даже, а место, где не нужно объяснять, почему ты здесь. Место, где можно просто быть, без вопросов, без историй, без масок. И от того, что такого места, может, и не было, — от этого хотелось кричать, но никто не кричал. Все молчали, потому что привыкли.
Однажды, когда они сидели у магазина и просили мелочь, к ним подошла женщина — молодая, в пальто с пушистым воротником, с сумкой из «важного» магазина. Она остановилась, посмотрела на Наташу — маленькую, с серьёзными глазами, в тонкой, не по сезону куртке — и спросила:
— Девочка, ты откуда? Где твои родители?
Наташа молчала. Она давно научилась не отвечать на такие вопросы: ответишь — начнётся, разговор, потом милиция, потом детский дом, потом побег, потом снова улица. Колькая.
— Я не знаю, — сказала Наташа тихо, и это была полуправда: она действительно не знала, где мать, ушла три месяца назад, и где отец, ушёл ещё раньше.
Женщина постояла, порылась в сумке, достала купюру — не мелочь, а бумажку, крупную по их меркам — протянула Наташе и сказала:
— Купи себе поесть. И… если что, вот тебе номер телефона. Позвони. Это социальная служба. Они помогут.
Наташа взяла деньги, кивнула, а когда женщина ушла, посмотрела на купюру и сказала:
— Социальная служба. Знаем мы эту службу. Помогут — а потом отправят домой. А дома — хуже, чем тут.
— Не всегда, — тихо сказал Сергей, и Наташа обернулась к нему:
— Ты веришь, что бывает лучше?
— Не знаю, — честно ответил он. — Но хочу верить. Потому что если не верить — зачем идти?
Наташа посмотрела на него — долго, внимательно, будто видела впервые, — и сказала:
— Странный ты. Все тут разучились верить, а ты — нет.
— Может, потому что я новенький, — ответил Сергей.
— Может, — согласилась она. — Поживёшь с нами — тоже разучишься.
И от этих слов стало холодно — не снаружи, а внутри, потому что в них было больше правды, чем он хотел бы признать.
Глава 12. Инфекционное отделение
Так и до Сергея дошла очередь. Его поймали — не в момент кражи, а просто потому, что он оказался не в том месте, не в то время: стоял у ларька, смотрел, как продавец пересчитывает мелочь, и не заметил, как к нему подошли двое в форме. Сначала он долго скрывал, кто он, что он, откуда он — называл выдуманные имена, придумывал истории, лишь бы не возвращаться туда, где его никто не ждёт. Он цеплялся за эту ложь, как за соломинку, потому что знал: если его отправят домой, всё начнётся заново. Но в конце концов сдался, сказал правду: назвал своё имя, признался, что он не местный, что сбежал из дома, потому что там ему было невыносимо.




