- -
- 100%
- +
— Имя? — спросил милиционер, не поднимая глаз от блокнота.
— Сергей, — ответил он после паузы, и каждое слово давалось с трудом, будто он выталкивал из себя камни.
— Фамилия?
Сергей назвал. Милиционер записал, посмотрел на напарника, сказал:
— Не местный. Значит, в инфекционку, на обследование. Потом решим, куда тебя.
— А домой можно не отправлять? — тихо спросил Сергей.
Милиционер поднял глаза, посмотрел на него — не зло, не жалостливо, а с тем профессиональным усталым выражением, какое бывает у людей, которые видят такое каждый день и уже не могут позволить себе чувствовать.
— Решать будет не мне, — ответил он. — Но если родители скажут, что заберут — заберут. Закон такой.
Поскольку он был не из этого города, его поместили в инфекционное отделение — туда обычно селили детей для проведения медицинских обследований перед тем, как определить в детский дом. Сергея поселили там до того момента, пока за ним не приедет представитель детской комнаты милиции или отец. Но ждать пришлось не так уж долго.
Он провёл в отделении примерно неделю — семь дней, которые тянулись, как резина, растягиваясь от одного приёма пищи до другого, от одного осмотра врача до следующего. Палата была маленькой, с тусклой лампой под потолком и окном, за которым виднелся серый забор и кусочек неба. Каждый день он прислушивался к шагам в коридоре, гадал, кто придёт за ним и что будет дальше. Иногда ему казалось, что он слышит голос отца ещё до того, как тот появлялся — будто страх заранее подсказывал, что развязка близка.
— Ну что, Сергей, — сказала ему однажды медсестра, когда принесла поднос с обедом, — ты держись. Тут бывает тяжело, но это не навсегда.
— А надолго? — тихо спросил он.
Она чуть помедлила, будто подбирала слова, чтобы не соврать и не сделать больнее:
— Пока не решат, куда тебя дальше. Но ты не думай, что ты никому не нужен. Просто сейчас система такая: надо всё оформить.
— Система… — повторил он, как будто пробовал слово на вкус. — А если я не хочу, чтобы меня оформляли?
Медсестра вздохнула и присела на край стула у кровати:
— Иногда у нас нет выбора, — сказала она мягко. — Но знаешь, что я тебе скажу: ты стараешься держаться. Это уже много.
Медсестру звали тётя Лида — женщина лет пятидесяти, с добрыми, уставшими глазами и быстрыми, ловкими руками, которые всё делали одновременно: и поднос держали, и подушку поправляли, и градусник сували. Она была из тех людей, которые давно перестали удивляться чужой беде, но не перестали её замечать. Она видела, что Серёга не ест — не потому что невкусно, а потому что аппетита нет, голод как будто пропал, уступив место чему-то другому, более глубокому и тяжёлому.
— Ты бы поел, — сказала она однажды, ставя поднос. — Худой какой. Одни кости.
— Не хочу, — ответил Серёга.
— Не хочешь — не надо. Но супчик я оставлю. Вдруг проголодаешься.
И оставила. И Серёга, когда она ушла, посмотрел на суп — куриный, прозрачный, с лапшой и кружком жира на поверхности — и вдруг почувствовал, что голод вернулся, внезапно, яростно, и он съел всё, до дна, и вытер хлебом миску, и от этого — от того, что ел, что наелся, что тепло разлилось внутри — ему стало легче. Не хорошо — но легче. И он подумал: вот так, значит, живёт обычный человек — ест, когда голоден, спит, когда устал, и не боится, что кто-то придёт и отнимет. Как это, наверное, просто — быть обычным.
В соседней койке лежал мальчишка лет десяти, тихий, с бледным лицом и вечно поджатыми коленями. Его звали Паша, и он почти не разговаривал, только иногда шептал: «Меня мама заберёт». Сергей не знал, правда это или он сам себе это повторяет, чтобы было не так страшно.
Однажды вечером, когда в коридоре стихли шаги, Паша тихо спросил:
— Ты правда сбежал?
Сергей кивнул, не глядя на него:
— Да.
— И не боишься, что найдут?
— Боюсь, — честно ответил Сергей. — Но дома хуже.
Паша помолчал, будто взвешивал эти слова:
— Мне кажется, везде страшно. Только в разных местах по-разному.
— А тебя зачем сюда? — спросил Сергей.
Паша отвернулся к стене, и Серёга увидел, что у него на спине, ниже ворота, — синяк. Большой, тёмный, с жёлтыми краями, старый, но ещё не сошедший.
— Мама… — начал Паша и замолчал. Потом: — Она не плохая. Она просто… когда выпьет.
— А отец? — спросил Сергей.
— Нет отца, — коротко ответил Паша. И замолчал, и больше они в тот вечер не разговаривали.
И в этом была какая-то горькая правда, от которой Сергею стало ещё тяжелее: не потому что он был один, а потому что таких, как он, было много, и у каждого — своя тяжесть, свой синяк, своя тишина, которую они носят внутри.
И вот через неделю за ним приехал отец. У отца своей машины не было, поэтому он приехал с дядей Витей — тот пригнал свою машину, и они вдвоём поднялись в отделение. Отец вёл себя странно: не кричал, не бил, даже почти не разговаривал с дядей Витей по дороге, только изредка бросал какие-то плоские шутки, будто пытался скрыть неловкость, натянуть на лицо маску обычного человека, у которого всё в порядке. В этих шутках было что-то неестественное, как будто он репетировал роль «нормального отца» перед кем-то невидимым.
— Ну, здравствуй, — сказал отец, когда вошёл в палату. Голос ровный, взгляд мимо. — Собирайся. Поехали.
Сергей молча встал, взял свою куртку — тонкую, истрёпанную, с оторванной пуговицей — и пошёл за ним. Тётя Лида остановила его в коридоре, тихо сказала:
— Ты держись, Серёжа. Если что — ты знаешь, где нас найти.
И подала ему бумажку с номером. Серёга спрятал её в карман и кивнул, не глядя, потому что боялся, что если посмотрит — расплачется, а плакать при отце было нельзя.
В машине было тесно и пахло бензином. Дядя Витя за рулём — молчаливый, сосредоточенный, с руками, крепко сжимавшими баранку, будто боялся, что машина развалится, если он отпустит. Отец сидел рядом, на пассажирском, и время от времени бросал в адрес Сергея, сидевшего сзади, короткие реплики:
— Ну что, нагулялся? Довольный? В следующий раз я тебя в интернат отправлю, не будешь дёргаться.
— Я не просился в интернат, — тихо сказал Сергей.
— А тебя не спрашивают, — отрезал отец. — Тебя спрашивают, когда ты в школу ходишь, когда ты ешь, когда ты спишь. А куда тебя отправлять — решаю я.
Дядя Витя молчал, только раза два покосился в зеркало на Серёгу, и в глазах его было что-то — не жалость, не понимание, а что-то среднее, неловкое, как бывает у человека, который видит чужую беду и не знает, можно ли в неё вмешаться. Один раз он сказал:
— Ну, будет вам. Пацан и так настрадался. Дома разберётесь.
— Дома я разберусь, — подтвердил отец, и от этих слов Серёге стало холодно, потому что «разберусь» означало то, что всегда означало: тишину, запертую дверь, тяжёлые шаги в коридоре, и потом — боль. Не всегда физическую: иногда просто присутствие, давление, тяжесть, от которой нельзя спрятаться, нельзя убежать, нельзя закрыться.
Сергей ехал молча, уставившись в окно, остерегаясь даже случайно поймать взгляд отца. Он ждал экзекуции дома — той самой, которую всегда предчувствовал, когда отец возвращался с вахты. Для отца самым важным было, что о нём думают люди, как он выглядит в глазах соседей, знакомых, коллег. Ему было важно, чтобы сын не позорил его, не выставлял напоказ их семейные проблемы. А то, что творилось на душе у ребёнка, его почти не интересовало. Именно из-за этого Сергей никогда не хотел быть дома: там его никто не слышал, никто не спрашивал, как у него дела, что его тревожит, чего он боится. Дом был не убежищем, а местом, где нужно было молчать и терпеть, чтобы не сделать ещё хуже.
Так Сергея опять привезли домой. Какое-то время он жил там, как на перевалочной базе: ждал, когда отец снова уедет на вахту, и тогда дышать становилось чуть легче. В эти дни он более-менее ходил в школу, старался не привлекать к себе лишнего внимания, но всё равно где-то срывался — то из-за насмешки одноклассника, то из-за несправедливого замечания учителя, и вскоре в дневнике появлялись плохие оценки, а в личном деле — замечания за плохое поведение. И каждый раз, когда приближался срок возвращения отца, Сергей понимал: скоро опять начнётся та самая напряжённая тишина в доме, те самые косые взгляды, то самое ожидание наказания.
В школе было тоже непросто. Учительница — тётя Галя, как её звали за глаза — женщина с тонкими губами и привычкой говорить назидательно, как будто весь класс был виноват в чём-то, чего ещё не совершил, — однажды вызвала его к доске и сказала:
— Сергей, ты опять не выучил. Что мне с тобой делать?
— Не знаю, — ответил он, и это была правда.
— Вот и я не знаю, — сказала она, и в голосе её прозвучала не злость, а усталость. — Ты способный, я вижу. Но ты не стараешься. Почему?
Сергей молчал. Что он мог сказать? Что дома ждёт отец, который вернётся с вахты и будет бить? Что он спит по три часа в сутки, потому что боится? Что ест через день, потому что мать не готовит, а сам он не умеет? Что ему некому помочь с уроками, потому что матери всё равно, а отца нет? Он молчал, и тётя Галя смотрела на него, и в глазах её что-то дрогнуло — может, она что-то поняла, а может, просто устала.
— Садись, — сказала она тихо. — И... если что-то не так — ты можешь поговорить со мной. Договорились?
Сергей кивнул и сел. Но не поговорил. Не мог. Не умел. И не верил, что разговор что-то изменит.
За время отсутствия отца он успевал снова поругаться с матерью — она только и знала, что командовать: «иди туда», «сделай это», «не стой без дела», не пытаясь понять, что творится у него внутри. Её приказы звучали как удары по оголённым нервам, и каждый такой окрик подталкивал его всё ближе к двери. Однажды он не выдержал и сказал:
— Мам, ты хоть раз спросила, как у меня дела?
Она обернулась, посмотрела на него — и он увидел в её глазах не злость, а растерянность. Настоящую, детскую растерянность, будто он спросил её о чём-то, чему её никто не учил.
— А что должно быть? — сказала она. — Ты жив, одет, обут. Чего тебе ещё?
— Ничего, — ответил Сергей, и это было правдой: ему ничего не нужно было, потому что он давно перестал ждать, что она поймёт.
И в конце концов Сергей опять сбегал — очередной раз, будто сбрасывая с себя тяжёлую, колючую шубу, которая душила его дома.
И чем закончится в этот раз — история пока не знала. Впереди была новая улица, новый двор, новый шанс спрятаться или, наоборот, найти что-то, чего раньше не видел. А пока оставалось только идти вперёд и надеяться, что на этот раз удача будет чуть добрее. В каждом незнакомом подъезде, в каждом тёмном переулке ему мерещился какой-то выход, какой-то путь, который наконец-то выведет его туда, где его будут видеть и слышать. И он шёл, не оглядываясь, потому что оглядываться значило признать, что бежать некуда.
Глава 13. Кража у дяди Вити
Как-то утром Сергей зашёл в гости к знакомому отца. Тот как раз собирался уезжать — ему нужно было срочно уехать. Он пригласил Сергея попить чаю, а сам ходил по квартире, брился и собирал чемодан.
Дядя Витя — не тот, что возил его из больницы, а другой, знакомый отца, — был мужчина лет пятидесяти, крепкий, с крупными руками и хриплым голосом. Он жил в обычной двухкомнатной квартире на третьем этаже, с ковром на стене и хрустальной вазой на полке, и от него пахло одеколоном и табаком. Он был из тех людей, которые вроде бы ничего особенного не делают, но всегда при деньгах, всегда при деле, и никто точно не знает, откуда что берётся. Сергей его не особенно знал — видел раза три, когда тот приходил к отцу, — но дядя Витя его помнил, и когда Сергей случайно встретил его на улице и тот узнал его, позвал в гости.
— Серёга! — крикнул он через дорогу. — Ты Серёга? Отца сын? Ну конечно, ты! Идём, я чай поставлю. Мне всё равно уезжать, а одному скучно.
Сергей сидел на кухне и пил чай. Чай был горячий, крепкий, с сахаром — три ложки, и Серёга размешивал их медленно, глядя, как сахар тает, как ложка крутится, как по краям чашки расходятся маленькие, кружевные волны. На кухне пахло пирогами — дядя Витя, видимо, пёк, или кто-то ему принёс. На столе — блюдце с печеньем, банка с вареньем, хлеб. Сергей ел, потому что был голоден, и дядя Витя не мешал ему есть, только покрикивал из ванной:
— Ты ешь, ешь, не стесняйся! Там ещё есть!
Из кухни хорошо просматривался коридор: была видна тумбочка рядом со стулом и сам стул, на котором стоял портфель — коричневый, кожаный, с двумя лямками. Портфель не давал Сергею покою. Он решил посмотреть, что внутри.
Серёга смотрел на этот портфель, и в голове у него шумело. Портфель стоял на стуле — старом, с потертым сидением, — рядом с тумбочкой, на которой лежали ключи и лежал футляр от очков. Портфель был кожаный, тёмно-коричневый, с потёртостями по краям, с двумя металлическими замками, которые поблёскивали в свете коридорной лампы. Он был не новый, но и не старый — рабочий, крепкий, из тех, что носят люди, у которых в нём что-то важное. Сергей смотрел на него и думал: а что если там что-то есть? Не деньги даже — а что-то, что можно продать, обменять, превратить в еду, в тёплую одежду, в билет. Что-то, что даст ему ещё один день, ещё одну ночь, ещё один шанс не возвращаться домой.
Открыв портфель, Сергей обомлел: там лежали пачки денег — купюрами по пятьдесят тысяч. Пачки были толстые, перевязанные резинкой, и от них пахло типографской краской и чем-то ещё — может, кожей портфеля, может, чем-то чужим, тяжёлым. Сергей никогда не держал в руках столько денег. Он видел такие пачки только в кино, в фильмах про бандитов и про ограбления, и они всегда были связаны с чем-то опасным, далёким, не имеющим к нему отношения. А теперь они лежали перед ним, настоящие, tangible, и от этого слова «tangible» — осязаемый — он вдруг понял, что это не сон, что это по-настоящему, и сердце забилось так, что он услышал его стук в ушах.
Сначала он взял одну пачку, быстро отошёл, сел обратно на кухне. Руки дрожали, и он спрятал их под стол, сжал в кулаки, потом разжал, потом снова сжал. Он сидел и смотрел в стену, и в голове было пусто и гудело одновременно, как будто все мысли разом выскочили и остались только гул и дрожь. Потом подумал, что этого мало, и вернулся, чтобы забрать ещё — уже россыпью, не пачкой, а отдельными купюрами, торопливо сгребая их в карманы, в куртку, за пазуху. Всё спрятал, портфель закрыл и как ни в чём не бывало продолжил пить чай.
— Серёг, ты там не заснул? — крикнул дядя Витя из ванной. — Чай-то остынет!
— Иду, иду, — ответил Сергей, и голос его прозвучал ровно, почти спокойно, и он удивился этому, потому что внутри всё дрожало.
Пока он сидел, в голове крутились противоречивые мысли: с одной стороны, ему хотелось как можно скорее уйти, с другой — он боялся выдать себя суетливостью. Он старался дышать ровно, смотреть спокойно, будто ничего не произошло. Но внутри всё дрожало от напряжения и странного, почти пугающего восторга — он впервые держал в руках такую огромную сумму. И от этого восторга было стыдно, и от стыда было ещё больше восторга, и всё это путалось, мешалось, и он не мог отделить одно от другого.
Он сидел на кухне, держал чашку двумя руками и смотрел, как в чае плавает крошка печенья, и думал: а если дядя Витя заметит? Если посчитает? Если хватится? И тогда — что? Милиция, допрос, отец, и всё по новой. И от этих мыслей стало холодно, хотя чай был горячий и кухня была тёплая.
— Серёг, — сказал дядя Витя, заходя на кухню и застёгивая рубашку. — Ты что такой бледный? Приболел?
— Нет, — ответил Сергей. — Просто чай горячий, вот и покраснел.
— Ну, наливай ещё, — засмеялся дядя Витя. — Чай — не водка, от него не попьянеешь.
Вскоре за дядей Витей приехала машина. Посигналили — коротко, деловито, будто времени не было. Дядя Витя сказал:
— Сергей, ну всё, передавай отцу привет, я поехал. Заходи, если что.
— Спасибо за чай, — сказал Сергей, и эти слова прозвучали в его ушах странно, будто он говорил их издалека, из другого измерения, где люди пьют чай и говорят «спасибо», а параллельно — в карманах горят чужие деньги.
Сергей поблагодарил его и пошёл гулять — а точнее, поскорее убежал, чтобы его никто не заметил. Он шёл быстро, почти бежал, стараясь не оборачиваться, и сердце колотилось, и ноги подкашивались, и ему казалось, что каждый прохожий, каждая машина, каждый фонарь — всё смотрит на него, всё знает, всё видит. Но никто не смотрел. Никто не знал. Никто не видел. Город жил своей жизнью, равнодушный, огромный, и Серёга был в нём каплей, песчинкой, ничем.
Только тогда он решился пересчитать деньги. Оказалось, что он взял семь с половиной миллионов. По тем временам это была огромная сумма. Руки дрожали, купюры шуршали, и Серёга считал и пересчитывал, и каждый раз выходило одно и то же, и от этого числа — семь с половиной миллионов — кружилась голова, и он не понимал, что с этим делать. Он никогда не думал о таких деньгах. Он думал о рублях, о десятках, может, о сотнях — на еду, на сигареты, на кино. А тут — миллионы. И от этой величины всё, что он знал о жизни, вдруг стало маленьким, смешным, незначительным.
Но Сергей не пошёл тратить их на мороженое и всякую мелочь, как сделали бы другие дети. Он отправился на рынок и купил джинсовый костюм — о нём он давно мечтал. Джинсовый костюм — это была не просто одежда, это была метка, знак, символ. В те времена джинсы были не просто штанами — они были пропуском в другой мир, мир, где ты не «беспризорник с улицы», а «нормальный парень, у которого есть вещи». Костюм был синий, тёмный, с белой строчкой, и пах кожей и краской, и Серёга надел его прямо в рынке, переоделся в кабине, вышел — и впервые за долгое время увидел в зеркале не худого, замёрзшего мальчишку в рваной куртке, а кого-то, кто мог бы быть обычным. Почти.
Полностью переоделся, а потом поехал к дяде Саше, человеку уважаемому: у него на квартире часто собирались такие же уважаемые люди и играли в карты. Сергею очень нравилась эта игра, он хотел научиться. Дядя Саша — не родственник, а просто «дядя», как называли всех старших знакомых — был мужчина лет шестидесяти, грузный, с золотой цепью на шее и перстнем на руке. Он жил в квартире на первом этаже, с тяжёлыми шторами на окнах и плотным запахом табачного дыма, который въелся в стены так глубоко, что его нельзя было выветрить ничем. К нему приходили играть — по вечерам, по ночам, — садились за стол, доставали карты, и играли серьёзно, по-взрослому, на деньги, и от этих денег у Серёги горели глаза.
Один из мужчин — пожилой, с усами и тёмными, умными глазами, сказал ему:
— Ты никогда, Сергей, не научишься играть в карты, пока не проиграешь очень большую сумму денег, пока тебе на горло не сядет большая жаба. Пока тебя не будет давить мысль, что ты столько проиграл.
— Это зачем? — спросил Сергей.
— Затем, — ответил мужчина, тасуя колоду длинными, ловкими пальцами, — что карты учат не рукам, а голове. А голова учится только через боль. Через проигрыш. Когда ты проиграл столько, что не можешь спать — вот тогда ты начинаешь понимать. Не раньше.
— А если я не хочу проигрывать? — спросил Сергей.
— Тогда не садись за стол, — просто ответил мужчина. — Иди домой и забудь про карты. Но если хочешь играть — придётся платить. Все платят. Кто деньгами, кто нервами, кто — всем.
Остальные мужчины согласились и стали играть с Сергеем. Три часа они неторопливо учили его азам — и так же неторопливо обыгрывали. Но он держался как взрослый, как большой, и в конце спокойно рассчитался. Денег у него хватало.
— Ты не плох, — сказал дядя Саша, глядя, как Серёга отсчитывает купюры. — Ты спокоен. Это редкость. Но спокойствие — это ещё не умение. Умение — это знать, когда спокойствие нужно отбросить.
— Когда? — спросил Сергей.
— Когда на кону — всё, — ответил дядя Саша. — Когда проиграешь — и нечего будет есть. Вот тогда узнаешь, умеешь ты играть или нет.
Так все деньги и закончились. Но Сергей не жалел о них: легко пришли — легко ушли. Зато он вынес для себя важный урок — о картах и вообще об азартных играх. И, может быть, ещё один урок, более глубокий, не имеющий отношения к картам: деньги, если они не твои, не задерживаются. Они приходят чужими и уходят чужими, и от них остаётся только привкус — горьковатый, стыдный, как вкус сигареты, которую ты курил в первый раз: кажется, что ты взрослый, а на самом деле — просто ребёнок, у которого в горле дым.
Глава 14. Лето 1992-го и трасса
Лето 1992 года стояло жаркое, из тех, что врезаются в память не датами, а ощущениями: горячим асфальтом, который будто плавился под ногами, запахом пыли и нагретого металла, гулом проезжающих машин, от которого звенело в ушах. Именно в такое лето Сергей в очередной раз сбежал из дома — не в порыве бунта, а скорее от привычки: там, где его присутствие никому не было нужно, лучше было просто исчезнуть.
Город в то лето был как в лихорадке: советская власть ушла, новая ещё не встала, и в этом зазоре всё болталось, будто лодка без причала. Магазины пустые, очереди за хлебом — длинные, нервные, с руганью на всю улицу. На рынке — бараки, палатки, детские коляски с товаром: жвачка «Love is», сигареты «Wayne» без фильтра, зажигалки с голыми бабами, кроссовки «Abibas» с кривыми полосками. Люди покупали и продавали всё что угодно, будто боялись, что завтра всё снова отберут, и надо успеть схватить, пока дают. В этом хаосе маленький, быстрый, незаметный мальчишка был не самой приметной фигурой — и Сергей этим пользовался.
Серёга сидел на трассе, на обочине, привалившись к дорожному знаку, и смотрел, как проносятся мимо машины — «КамАЗы» с прицепами, «Жигули» с привязанным к крыше багажом, автобусы с пожелтевшими стёклами. Пыль оседала на коже, на зубах скрипела, и он сплёвывал, и снова смотрел на дорогу. Солнце жгло макушку, плечи, колени, и пот стекал по спине, но он не двигался — терпел, будто проверял себя: сколько выдержишь, пока не сдохнешь? Терпения ему было не занимать, он научился терпеть давно, ещё тогда, когда отец в первый раз поднял руку, и с тех пор терпение стало его единственным оружием — не мечом, а щитом, который держишь, пока рука не отвалится.
— Эй, пацан, ты чё тут сидишь? — окликнул его дальнобойщик, высунувшись из окна «КамАЗа». Лицо у него было красное, потное, с каплями, висевшими на усах, как роса на проволоке. — Жарко же. Тебя тут не сварит?
— Жду попутку, — ответил Серёга, стараясь, чтобы голос звучал ровно и спокойно, будто он просто едет домой, будто у него есть куда ехать.
— Куда?
— В Нижневартовск.
— Ого, — дальнобойщик присвистнул, вытер лоб рукавом. — Далеко же ты собрался, пацан. А родители знают?
— Знают, — соврал Серёга, и ложь вышла гладко, отработанной, как монета, которую столько раз крутили в пальцах, что стёрлись все неровности.
Дальнобойщик посмотрел на него — внимательно, не торопясь, — и Серёга приготовился к вопросам, к сомнениям, к отказу. Но мужик просто кивнул:
— Ну, садись. Довезу до поворота, а там разберёмся.
Серёга залез в кабину. Пахло соляркой, потом, старыми газетами и чем-то кислым, может, прокисшим супом в термосе за сиденьем. Кондиционера не было — только люк, приоткрытый, и через него лился горячий воздух, будто из печки. Но всё-таки это была тень, и сиденье было мягкое, и ехать было лучше, чем сидеть на обочине.
Дальнобойщика звали Михалыч — он сам назвал себя, не дожидаясь вопроса. Был он мужик лет пятидесяти, с короткой стрижкой, крепкими руками и татуировкой на предплечье — якорь, старая, синяя, выцветшая, как фотография, которая слишком долго лежала на солнце. Ехал он порожняком — гнал машину обратно после доставки, и в кабине было тихо, только гул мотора да шуршание шин по асфальту.
— Нет, — согласился Серёга. — Не первый.
— И не последний, — добавил Михалыч, и в голосе его было не осуждение, а что-то похожее на узнавание. — Я тоже когда-то пацаном бегал. Не от отца — от детдома. Бежал, ловили, снова бежал. Понимаешь?
— Понимаю, — тихо сказал Серёга, и впервые за долгое время это слово было правдой.
— Я сейчас не жалею, — продолжил Михалыч, переключая передачу. — Потому что из этого получилась жизнь. Не хорошая, не плохая — просто жизнь. Но тогда, когда бежал, казалось, что хуже не бывает. А бывает. Всегда бывает хуже. Но и лучше — тоже бывает. Просто ты этого пока не знаешь.
Серёга молчал и смотрел на дорогу. Дорога уходила вдаль, прямая, как стрела, и горизонт дрожал от жары, и казалось, что дорога ведёт в никуда — просто в марево, в пустоту, в место, которого нет. Но ехать по ней было всё равно лучше, чем стоять.
Сергей всё чаще ловил себя на мысли, что пора уезжать — далеко, туда, где его никто не знает, где никто не схватит за рукав и не потащит обратно к отцу, где у него будет хотя бы крошечный шанс начать заново, пусть даже с пустыми карманами и тяжёлым прошлым за спиной. Мысль об отъезде грела, как слабый огонёк в промозглом подвале: она давала надежду, что где-то есть место, где он сможет быть просто Сергеем, без лишних приставок и чужих ожиданий.




