Спецшкола. Невольник системы

- -
- 100%
- +

## Глава 1. КПП: отец ушёл
Ну вот Сергей остался совершенно на КПП один. Отец ушёл.
Отец не оглянулся. Просто развернулся, толкнул дверь КПП и вышел. Шаги его быстро стихли — то ли потому, что торопился, то ли потому, что ему самому было легче так, не оглядываясь.
Сергей стоял в маленькой комнатке КПП, где пахло казённым — какой-то хлоркой, старым деревом, может, нафталином. Окно было пыльное, узкое, с облупившейся краской на раме и паутиной по углам, где сидела маленькая муха и сплетняла лапками, будто ей не было дела ни до кого. Через мутное стекло виднелся кусок территории: забор, край поля, крыша какого‑то здания вдалеке. Где‑то за этой крышей, далеко, в той стороне, откуда они прилетели, была другая жизнь — дома, дворы, улицы, которые он знал наизусть, и люди, которых он больше не хотел знать. А здесь — забор, поле и крыша, назначение которой он даже не мог угадать.
Сергей смотрел в это окно, и у него в голове крутилось очень много мыслей, и все они толкались, перебивая друг друга, и ни одну из них он не мог ухватить и додумать до конца. Каждая мысль начиналась и тут же обрывалась, начиналась другая, и та тоже обрывалась. Как будто кто‑то внутри него переключал каналы очень быстро, и он не успевал ничего понять. Мысли путались, налезали друг на друга, как провода в старом телевизоре, который он однажды разбирал дома, — дёрнешь один, а за ним тянется другой, и третий, и в конце концов всё слипается в один тугой узел, и уже не поймёшь, где начало, где конец.
Он стоял и смотрел, как спина отца удаляется по дорожке — прямо, не оборачиваясь. Руки в карманах, шаг широкий, привычный. Вот он прошёл мимо клумбы — засохшей, с какими‑то чахлыми цветами, чьи стебли торчали из сухой земли, будто тонкие серые прутья. Вот поравнялся с калиткой. Вот толкнул её — скрипнула, и этот скрип был последний звук, который Сергей услышал от отца. Потом — тишина. Густая, плотная, как вата. Тишина, которая не просто стояла в комнате, а как будто вползала внутрь, заполняла уши, горло, грудную клетку — и давила. Не больно, не резко — тупо, ровно, не отпуская.
«Не оглянулся, — подумал Сергей. — Даже не обернулся. Как будто меня и не было. Как будто он пришёл, сдал вещь, расписался и ушёл. Как в камеру хранения. Только сдал не вещь — меня».
Он не представлял, куда идти. Не представлял, что будет через час, через два, вечером. Не представлял, как он будет спать в чужой постели, в чужой комнате, среди чужих людей. Он вообще не понимал, где он находится — в каком городе, в какой области. Отец не сказал ему этого. Или сказал, но он не запомнил — в дороге всё слилось в одну усталую бесконечность. Перелёт, автобус, КПП — и вот он стоит здесь, и никто ему ничего не объясняет, и некому даже задать вопрос, потому что отец уже ушёл, а спрашивать у незнакомых взрослых ему не хотелось. Он не привык, чтобы чужие люди ему что‑то объясняли. Он привык сам.
Снаружи, за окном, ветер тронул сухие стебли на клумбе, и они тихонько зашуршали, словно пытались что‑то сказать. Солнце — или то, что здесь было вместо солнца, — тускло еле пробивалось сквозь низкие серые облака, и тени от всего — от забора, от столбов, от будки — лежали на земле бледные, неясные, будто нарисованные карандашом, который почти стёрли.
Он постоял ещё немного. Минуту, может, две. Потом подошёл к окну, дунул на него — пыль поднялась, закрутилась в косом луче света, который пробивался сквозь стекло, будто тонкая золотая лента. За окном — территория. Забор. Поле. Дорога, по которой только что ушёл отец. Дорога была пустая. Ни одной живой души. Только где‑то далеко, на поле, слышны были голоса — крики, смех, мат. Живая жизнь. А здесь, в КПП, — тишина и он. Он и тишина. Двое в маленькой комнате, и оба молчат.
## Глава 2. Первые шаги по территории
Сергей сел на деревянную скамейку, которая стояла у стены. Скамейка была старая, тёмная от времени, с вырезанными инициалами — кто‑то до него сидел здесь, кто‑то тоже ждал. Он провёл пальцем по вырезанным буквам: «А.К. 1987». Буквы были неровные, грубые, вырезаны, видимо, перочинным ножом или гвоздём. Кто этот А.К.? Тоже сидел здесь, тоже смотрел в окно, тоже ждал, пока кто‑то придёт и скажет — куда идти? Или его тоже привезли и оставили? Тоже не оглянулись? Сколько лет назад — восемь? Девять? И где он теперь? Дома? На свободе? Или всё ещё где‑то за забором, только за другим?
Рядом с «А.К. 1987» были и другие вырезанные буквы — полустёршиеся, едва различимые. «Д.В.» — без года. «С.М. 1991». Кто‑то вырезал сердечко — наивно, криво, детское. Кто‑то просто царапнул линию, ничего не написав. Сергей провёл пальцем по этим следам, и они были как послания из прошлого, из чужих ожиданий, из чужой тоски, которую кто‑то пытался оставить хотя бы здесь, на дереве, потому что больше негде.
«Ладно, — сказал он себе. — Ладно. Хватит. Надо думать. Надо соображать. Сижу тут, как дурак, жду чего‑то. Никто не придёт. Никто не скажет: „Пойдём, Серёжа, я тебя заберу“. Надо самому. Всегда надо самому».
Он сжал кулаки, почувствовал, как ногти впиваются в ладони, — и разжал. Глубоко вздохнул. Выдохнул. Встал.
Через какое‑то время пришла женщина. Она вошла спокойно, без суеты, улыбнулась. Назвалась педагогом Татьяной. Также психологом по совместительству.
— Здравствуй. Ты Сергей? — спросила она мягко, без той казённой интонации, которой он боялся.
— Ну, — ответил он. Не «да», не «здравствуйте» — просто «ну». Коротко, отстранённо. Как будто ему всё равно. Хотя ему не было всё равно — он просто не хотел показывать, что ему не всё равно.
— Меня зовут Татьяна. Я здесь педагог и психолог. Я проведу тебя до отряда, познакомлю с ребятами. Не волнуйся, всё будет хорошо.
Сергей посмотрел на неё — она была вроде бы добрая, говорила мягко, не давила. Но он уже знал по жизни: добрые люди — это не всегда безопасные люди. Доброта может быть и искренней, и способом расположить к себе, чтобы потом вытянуть из тебя то, что тебе рассказывать не хочется.
«Добрая, — подумал он. — Ну‑ну. Посмотрим, насколько добрая. Поживём — увидим. Доброта — она как сигарета: даётся легко, а потом ты зависишь, а потом тебя бросают. Нет уж, спасибо».
Он не спешил доверять, но и не грубил. Просто молча кивнул, когда она сказала, что проведёт его до отряда.
Она шла впереди, и Сергей плёлся сзади. По дороге она что‑то рассказывала — про распорядок дня, про то, что тут всё не так страшно, как кажется, что ребята хорошие, что он освоится.
— Тут у нас распорядок простой: подъём в семь, зарядка, завтрак, потом школа, потом обед, труды, свободное время, ужин, отбой в десять. Ничего сложного. Ребята у нас нормальные, ты освоишься. Бывает поначалу тяжело, но потом втягиваешься. Ты где раньше жил?
— Далеко, — ответил Сергей. И замолчал.
— Понимаю, — сказала Татьяна. Не спрашивая дальше, не уточняя. Просто — «понимаю». И пошла дальше.
Татьяна покосилась на него — не обиделся ли, не закрылся ли. Но не стала настаивать. Поняла, видимо, что не время. Шла дальше, рассказывала, а Сергей слушал вполуха. Он смотрел по сторонам, запоминал. Где что стоит. Куда ведут дорожки. Где ворота. Где забор. Где можно пройти так, чтобы тебя не было видно.
Дорожки были бетонные, с трещинами, кое‑где — лужи от недавнего дождя, в которых отражалось серое небо, и если смотреть под ноги, казалось, что идёшь не по земле, а по небу — мутному, неясному, чужому. По обе стороны — газон, вернее, то, что когда‑то было газоном: примятая трава, сорняки, одуванчики, чьи пушистые головки уже разлетелись, оставив после себя голые стебли. Кое‑где из трещин в бетоне пробивались тонкие зелёные ростки — упрямые, никому не нужные, но живые. Сергей посмотрел на них и подумал: даже тут растёт что‑то. Даже тут.
Забор — слева, метрах в десяти от дорожки. Деревянный, серый, высокий. Сергей считал: раз, два, три… примерно три метра. Наверху — колючая проволока, ржавая, в несколько рядов. Он отметил: колючка есть, но ржавая — может, и не такая острая, как выглядит. Проволока натянута неровно — кое‑где провисает, кое‑где вообще отходит от столбов. Он это запомнил. Столбы тоже деревянные, вросшие в землю, подгнившие снизу, но ещё крепкие — расшатать такой ногой вряд ли получится. Сергей прикинул: если подкопать снизу — может, и выйдет. Но это если есть чем копать. И если никто не увидит. И если за этим столбом нет второго, третьего, десятого — а их, конечно, десятки.
Справа — поле. Футбольное, судя по воротам — ржавые, без сетки, перекладина покосившаяся. На поле — мальчишки. Бегают, орут, пинают мяч. Человек двадцать, может, больше. Кто‑то в майках, кто‑то в рубашках, кто‑то босиком. Шум, крики, мат — обычный мальчишеский футбол, только за забором. Ветер шевелил траву на поле, поднимая мелкие сухие травинки, которые кружились в воздухе, словно крошечные вихри. Мяч — старый, потёртый, с трещиной на боку — летал из конца в конец, и каждый удар по нему сопровождался новым взрывом голосов. Один мальчишка, повыше других, бежал за мячом, споткнулся, упал — и тут же засмеялся, вскочил, побежал дальше. Другой стоял в воротах, скрестив руки, и лениво отбивал то, что летело в его сторону. Было видно, что ему скучно — или он просто делал вид, что ему скучно, чтобы не показывать, что ему важно.
Отряд — это было двухэтажное кирпичное здание. Старое, но крепкое. Кирпич серый, кое‑где облупленный. Крыша покатая, потемневшая от времени, с мхом по краям — зелёные пятна, будто крыша старилась по‑своему, росла, обрастала, как камень в лесу. Вход — бетонное крыльцо, ступеньки стёртые, с трещинами. На крыльце, у двери, лежал кусок резинового коврика, порванный, грязный — вытирать ноги о него было почти бесполезно.
Татьяна сказала, может постоять здесь, пока ребята гуляют, занимаются спортом в свободное время. Ей, видимо, надо было дождаться кого‑то из воспитателей или передать его кому‑то. Она стояла и разговаривала с кем‑то — может, с воспитательницей, может, с кем‑то из персонала.
— Нина Ивановна, это новенький, Сергей. Из города… — Татьяна назвала город, который Сергей уже не запомнил, потому что не слушал.
— М‑да, — сказала Нина Ивановна, посмотрев на него. — Ещё один. Ну что ж, здравствуй, Сергей. Пойдём.
Голос у неё был низкий, чуть хрипловатый — голос женщины, которая много говорила на протяжении многих лет и оттого сорвала его, но не настолько, чтобы это мешало. Она смотрела на Сергея так, как смотрят на новую деталь на конвейере: прошла — следующая.
Сергей не вслушивался в их разговор. Он смотрел по сторонам. Запоминал. За спиной у него шумело поле, крики ребят сливались с шелестом ветра в траве. Где‑то рядом пролетела ворона, громко каркнула, и звук её голоса эхом прокатился по двору, будто подчёркивая, что он здесь чужой. Ворона села на забор, на самый верх, на проволоку, — и сидела, смотрела вниз, на территорию, чёрная, неподвижная, как охранник. Сергей посмотрел на неё и подумал: вот тебе и вышка. Даже ворона тут смотрит.
## Глава 3. Знакомство с отрядом
Сергей ещё никого из ребят не встретил и не видел. Только издалека — на поле — слышны были голоса, крики, смех. Но тех, с кем ему предстоит жить, он пока не знал.
Он достал полпачки сигарет, которые у него оставались, спрятанные от отца. Спрятать их было нетрудно — он это делал давно, ещё когда жил дома, ещё когда только начал курить и понимал, что если отец найдёт — будет плохо. Пачка была мятая, половина сигарет уже была стреляная, бычки. Но сейчас это было его единственное богатство, единственное, что он мог контролировать, и он держался за это.
Он пошёл за отряд — там был уличный туалет летний. Деревянная будка, щели в досках, запах специфический, но привычный. Главное — за этой будкой его не было видно ни воспитательнице, ни психологу, пока они стояли и разговаривали у крыльца. За будкой, у самой стены забора, рос сухой куст — какой‑то татарник или лопух, давно засохший, с коричневыми стеблями и колючками. Он служил дополнительным укрытием — не идеальным, но достаточным.
Он закурил. Торопился, затягивался быстро, жадно, чтобы его никто не увидел и не узнал, что у него есть сигареты. Если узнают — отнимут. Или попросят. А делиться он пока не мог, у него и так мало. Первая затяжка — и голова чуть закружилась. Не от голода, не от слабости — от всего, от напряжения, которое он держал в себе с самого утра, ещё с перелёта. Сигарета немного отпустила. Не сильно, но немного. Хоть на минуту.
Он стоял за будкой, курил, и мысли крутились. Дым поднимался вверх, в серое небо, и исчезал. Как и всё остальное — поднимается и исчезает. Рядом с будкой росла сухая полынь, её горьковатый запах смешивался с дымом, и Сергею казалось, что этот запах — как метка места, которое он теперь должен запомнить. Полынь, дым, щели в досках. Если понадобится — он найдёт это место и в темноте.
«Ладно, — думал он. — Спокойно. Главное — не паниковать. Не паниковать. Я здесь. Я один. Но я выживу. Я всегда выживал. Дома выживал — и тут выживу. Надо только понять, как тут всё устроено. Кто главный. Кто кто есть. Где забор слабый. Когда смена. Кто смотрит, кто нет. Всё узнать — и тогда думать. А пока — сидеть тихо, смотреть, запоминать. Не лезть на рожон. Не показывать страх. Не показывать, что мне плохо. Не показывать, что мне одиноко. Потому что если покажешь — тебя сожрут. Здесь — как везде: кто слабый, того жрут».
До конца он не докурил. Мысли крутились в голове наперебой — он не знал, что и как будет дальше. Как отсюда убежать. Когда. Куда бежать. И главное — как. Он ведь в другом городе, за тысячу километров от дома. Нет, не от дома — от того, что домом называлось. Денег нет. Связей нет. Карты местности нет. Он даже не знает, как называется посёлок, в который его привезли. Бежать наугад — это верный способ попасть обратно и получить ещё хуже. Надо было всё подготовить. Но для этого надо было сначала понять, где он, что вокруг, как устроена территория, кто когда дежурит, где дырки в заборе, если они есть.
Он видел забор. Забор был около трёх метров, с колючей проволокой наверху. Забор деревянный, старый, но без видимых повреждений — доски подгнили, но стояли крепко, щелей таких, чтобы пролезть, не было. Наверху, по углам, — что‑то вроде наблюдательных вышек или площадок, откуда можно было видеть, чтоб никто не пересекал забор. На углу территории стояла также маленькая избушка — видимо, для сторожа. Из неё можно было наблюдать за периметром. Сергей посмотрел на эту избушку и подумал: там кто‑то сидит, смотрит. Значит, даже ночью не расслабишься. В окне избушки что‑то мигнуло — может, свет, может, отражение, — и Сергей вздрогнул, хотя тут же взял себя в руки. Просто стекло. Просто солнце зашло за облако и вышло. Но на секунду показалось, что кто‑то посмотрел прямо на него.
«Вышка, избушка, проволока, — считал он про себя. — Это серьёзно. Это не школа — это лагерь. Маленький лагерь. Только без вышек с пулемётами. Но сути не меняет: ты заперт. Ты — внутри. Они — снаружи. И между вами — забор. Три метра дерева и ржавая проволока. Три метра — это много. Но не невозможно. Невозможного не бывает. Бывает — трудно. Бывает — долго. Но не невозможно».
На поле он видел, как играют ребята. Орут, кричат, по‑своему выражаясь — кто‑то матерится, кто‑то смеётся, кто‑то спорит из‑за мяча. Нормальные мальчишечьи звуки. Но он о них пока ещё не думал. Думал только о своём — что будет дальше, как пройдёт знакомство, кто к нему подойдёт первым, что ему скажут, что от него захотят. Он уже знал по жизни: первое впечатление — самое важное. Если ты с первого дня покажешь, что тебя можно давить, — тебя будут давить. Если покажешь, что ты не из пугливых, — отстанут, или хотя бы не сразу полезут.
«Первый день — самый важный, — думал он. — Как себя покажешь — так тебя и будут держать. Покажешь, что слабый — всё, тебя будут гнать. Покажешь, что злой — будут бояться. Покажешь, что умный — будут уважать. Но не показывай, что ты добрый. Добрых — используют. Добрых — жрут
##Глава 4. Первая ночь
В первую ночь Сергею, по сути дела, ничего не снилось. Не снился ему ни дом, ни мать с отцом, ни братья — ничего не снилось. Спал он чутко. Спал, вёл себя насторожённо, потому что неизвестно, что могло произойти. Потому что не всё так просто: старшеклассники не просто так добиваются своего уважения, они добиваются всё это силой. Если ты покажешь свою слабость — значит, ты пропадёшь. Это он знал твёрдо, как знал, что утром будет подъём и надо будет вставать.
Он просыпался несколько раз. То скрипнет дверь — и он уже открыл глаза, уже слушает, уже тело напряжено, как пружина, готово вскочить, оттолкнуться, бежать — куда? Не знает, но готово. Сердце колотится, бьётся в рёбра, и он лежит, не дышит, слушает: кто? куда? зачем? Секунда, две — и скрип стих. Кто-то ходил в туалет. Просто в туалет. Сергей выдохнул, расслабился. Но сон уже ушёл — как птица, которую спугнули, и теперь она сидит на ветке и не возвращается в гнездо.
То кто-то ходит по коридору — тяжёлые шаги, дядь Вити. Скрип-скрип-скрип по линолеуму. Дядь Витя проверял — выходил из своей каморки, проходил по коридору, заглядывал в комнаты, считал. Его шаги Сергей уже узнавал — медленные, ровные, с хромотой на правую ногу, может, старая травма, может, возраст. Дядь Витя заглянул в комнату — свет из коридора упал на пол, на кровати, на лицо Сергея, но Сергей закрыл глаза, притворился, что спит. Дядь Витя посчитал — раз, два, три, четыре — кивнул сам себе и ушёл. Свет погас. Тишина.
То просто тишина — и она давит, и он не может спать, потому что тишина здесь, в чужом месте, — не та тишина, которая убаюкивает, а та, которая настораживает. Дома тишина была — своя, привычная, знакомая: скрип половиц, тиканье часов, шум машин за окном, соседский телевизор. Здесь — чужая. Чужие звуки, чужой ритм, чужой запах. Здесь тишина была — как чужой дом, в который ты вошёл без спроса и не знаешь, куда идти, где стоять, как себя вести.
Но полусны всё равно приходили. Сергею снился Витик, снился Валера Курганский, дядь Саша... Тётя Надя. Как с ними было хорошо. Ему нравилось на даче у дяди Саши Курганского — тот самый дом, тот самый двор, огород, где можно было копаться. Ему нравилось проводить время с тётей Надей. Всегда весело, всегда ему чему-то учили, никогда не проходил день скучно. Всегда что-то происходило, что-то делали, что-то обсуждали, и ему это нравилось. Ему нравилась эта теплота — простая, ненапряжная, без условий. Когда тебя не пилят, не проверяют, не спрашивают «а почему ты не сделал», а просто — есть ты рядом, и хорошо.
Во сне — если это можно назвать сном, скорее — полудрёмой, маревом, — он видел двор. Солнце, пыль, пахнет землёй и свежескошенной травой. Пыль — тёплая, жёлтая, под ногами, и в ней — следы: его, тёти Нади, дяди Саши, какие-то ещё — может, собачьи, может, кошачьи. Тётя Надя выходит из дома, вытирает руки о фартук — синий, в белый горошек, застиранный, мягкий, — улыбается. Лицо у неё — круглое, доброе, с морщинками у глаз, которые появляются, когда она улыбается, и она улыбается почти всегда. Волосы — собраны, заколоты, русые, с проседью. Руки — в муке, белые, тёплые.
— Серёжа, ну что, идём капусту сажать?
— Иду, тёть Надь!
И они идут — на огород, копаться в земле. Огород — большой, за домом, с грядками, ровными, ухоженными. На грядках — всё: помидоры, огурцы, капуста, морковь, укроп, лук. Сергей идёт за тётей Надей, и солнце греет спину, и земля — тёплая, мягкая, чёрная, и пахнет — так, как пахнет только живая земля, — густо, сладковато, с горчинкой. Он копает — лопатой, которая великовата, но он справляется. Тётя Надя показывает, как — не командует, а показывает: «Вот так, Серёжа, неглубоко, аккуратно, корни не повреди». И он старается, и она хвалит.
И он счастлив. Счастлив так, как не был счастлив нигде и никогда. Потому что там — его хотели. Там — он был нужен. Не для чего-то — а просто — нужен. Был. И всё.
На самом деле ему нравилось на огороде копаться, помогать тёте Наде — даже если его не просили. Он сам брался, сам что-то делал, и знал, что за это его всегда похвалят, всегда как-нибудь да порадуют. Чего он никогда не видел дома. Дома всё это было как за должное — «ты должен», «ты обязан». Там, у тёти Нади, было не «ты должен», а «молодец, Серёжа». И это «молодец» было дороже всего, что он когда-либо получал дома.
— Молодец, Серёжа, — говорила тётя Надя, и хлопала его по плечу, и улыбалась. — Вот, глядишь, и огородник из тебя выйдет.
А потом выходил из дома дядя Саша — звать обедать. Крикнет через двор:
— Серёжа! Тётя Надя! Идите уже, остынет!
И они шли — мыли руки у колонки, холодной водой, из ведра, и руки — красные, мокрые, и пахнут землёй, и тётя Надя говорит: «Ну, огородник, иди, умывайся, грязнуля», и смеётся, и он тоже смеётся, и всё — просто, тепло, хорошо.
А дома: «Ты чё, опять ничего не сделал?! Сколько можно говорить! Бестолочь!» И в спину — подзатыльник, или ремень, или просто слово, которое бьёт хуже ремня. «Бестолочь». Одно слово. А от тёти Нади — «молодец». Тоже одно слово. Разница. Как между днём и ночью. Как между теплом и холодом. Как между «молодец» и «бестолочь». Одно слово — и мир меняется. Одно слово — и ты либо растишь, либо давишь. Тётя Надя растила. Отец — давил. Вот и вся разница. Вот и весь секрет, если он есть.
В полудрёме он видел и Витика — своего друга, с которым бегал по дворам, с которым дрался, с которым делил сигареты и секреты. Витик был — маленький, рыжий, с веснушками, с разбитой губой, которая не заживала, потому что он вечно дрался. Витик смеялся — громко, заливисто, запрокидывая голову, — и его смех был самый яркий звук во сне Сергея. Потом Витик исчез — растворился в белом тумане, как все остальные, как всё хорошее.
Дядя Саша Курганский тоже приснился — сидел на веранде, курил, смотрел на Сергея своими тёмными, спокойными глазами. Ничего не говорил — просто смотрел. И Сергей понимал его молчание, как понимал всегда: дядя Саша не говорил лишнего. Он вообще мало говорил. Но когда говорил — каждое слово было — весомое, как камень. «Серый, — говорил он, — помни: в жизни есть два пути. Один — лёгкий, но ведёт вниз. Другой — трудный, но ведёт вверх. Ты выбирай трудный. Потому что лёгкий — все выбирают. А трудный — единицы. И ты — единица. Запомни».
Так Сергей потихоньку и заснул в полудрёме — не по-настоящему, а так, в тумане, между сном и явью, где картинки мелькали и тут же исчезали, как кадры из старого фильма, плёнка которого рвётся и склеивается снова, и каждый кадр — частица жизни, частица памяти, частица того, что было и чего больше нет.
## Глава 5. Подъём
Утро началось шумно — с громкого подъёма старшеклассников. Они ходили по комнатам и орали «Подъём! Всем вставать!» — громко, безжалостно, без всякого сочувствия к тем, кто хочет ещё поспать. Всем надо было вставать, время раннее, свет ещё только-только начинался за окном. Серое, вялое: солнце едва поднималось, и небо было бледно-серым, как выцветшая простыня, без единого проблеска, без единой надежды на тепло. Глаза слипались, тело не хотело двигаться, но вставать надо — это было первое правило, которое он усвоил без объяснений.
— Подъём! Подъём, я сказал! Все встали! — орал кто-то в коридоре, стуча в двери. Голос — молодой, сильный, с хрипотцой утренней. — Не заставляй меня заходить!
Стук в дверь — не кулаком, а ладонью, но громко, звонко, будто хлестали. И ещё, и ещё — по каждой двери, по очереди, методично, как будто будильник, который не выключишь.
Сосед Сергея по комнате, тот самый Толик, который объяснял про трусы, вскочил мгновенно — привычный, натренированный. Секунда — и он уже на ногах, уже заправляет кровать, уже натягивает штаны. Второй — бритоголовый — медленно, со стоном, нехотя, ворочаясь, как медведь из берлоги. Третий вообще не двигался, пока старшеклассник не зашёл и не сдёрнул с него одеяло.
— Я тебе сказал — подъём! Или побежишь на зарядку без штанов? — старшеклассник стоял над ним, высокий, в одних трусах, с заспанным лицом и злыми глазами.
— Ладно, ладно, встаю... — мальчишка — щуплый, маленький — поднялся, как мог, моргая, хватая одеяло, пытаясь натянуть его обратно.
— Оставь одеяло. Постель — заправить. Двадцать минут на всё. Опоздаешь — побежишь дополнительно.
Дверь хлопнула. Шаги — дальше, в следующую комнату. Стук, крик, ворчание — тот же ритуал, дверь в дверь, комната в комнату.
Сергей встал сразу. Не потому что испугался — потому что так проще. Встал, оделся, заправил кровать. Заправил — быстро, кое-как, но заправил. Привык — дома надо было заправлять, иначе отец орал. Ну, хоть чему-то отец научил. Заправлять кровать. Большое достижение. Он усмехнулся — еле заметно, без веселья, — и пошёл умываться.



