Иллюзия по имени Жизнь

- -
- 100%
- +

Системный дисклеймер
ВНИМАНИЕ.ПАСПОРТ ИЗДЕЛИЯ «ИЛЛЮЗИЯ ПО ИМЕНИ ЖИЗНЬ»ТИП ИЗДЕЛИЯ: ДИОРАМА.
СБОРНАЯ МОДЕЛЬ МИРОЗДАНИЯ В МАСШТАБЕ ОДНОГО ЧЕЛОВЕКА.
КОМПЛЕКТАЦИЯ: СТО ПЯТЬДЕСЯТ ЕДИНИЦ. ПЯТЬ УРОВНЕЙ.
ОДИН ВЫХОД ЗА ПРЕДЕЛЫ РАМКИ.
ВОЗРАСТНОЕ ОГРАНИЧЕНИЕ: 18+. СОДЕРЖИТ НЕЦЕНЗУРНУЮ БРАНЬ.
ВСКРЫТИЕ УПАКОВКИ ОЗНАЧАЕТ СОГЛАСИЕ С УСЛОВИЯМИ, ИЗЛОЖЕННЫМИ НИЖЕ.
ОТСУТСТВИЕ СОГЛАСИЯ НЕ ПРЕДУСМОТРЕНО – КАК НЕ БЫЛО ОНО ПРЕДУСМОТРЕНО И ПРИ ВАШЕМ РОЖДЕНИИ.
1. ЧТО ВЫ ДЕРЖИТЕ В РУКАХНастоящий документ удостоверяет, что изделие изготовлено из бумаги. Проверьте это сейчас, пока ещё можно. Проведите пальцем по краю страницы, почувствуйте её сухую, чуть шершавую кромку, её обыкновенный, ничего не обещающий вес. Если перед вами экран – проведите по его гладкой холодной границе: это та же бумага, только светящаяся. Запомните это ощущение: оно понадобится вам позже как точка отсчёта.
Дальше бумага перестанет быть просто бумагой. Она окажется тем же материалом, из которого сделано всё остальное. Это тонкий лист, на котором кто-то однажды, от нечего делать, набросал мир простым карандашом. Небо он заштриховал косыми линиями. Дома провёл по линейке, поворачивая её вокруг одной булавки на горизонте. Людей обозначил торопливыми овалами без лиц, собираясь дорисовать их позже, и так и не дорисовал. Графит этих страниц и графит того неба – один и тот же графит. Вы держите перед собой не описание диорамы. Вы держите её кусок.
Это дневник системной ошибки. Хроника одного зрения, которое однажды включилось не вовремя и больше не выключилось. Начинается она с малого.
Вы подходите к зеркалу, чтобы посмотреть себе в лицо без искажений.
Ваш двойник, придвинувшись к углу стекла, отстаёт на такт – на долю секунды, ровно настолько, чтобы вы поняли: он не отражение. Он исполнитель, опоздавший к реплике. После этой доли секунды жить по-прежнему можно.
Не видеть – уже нельзя.
2. ОПИСАНИЕ ИЗДЕЛИЯ. АРХИТЕКТУРА ДИОРАМЫИзделие представляет собой кукольный домик в натуральную величину, с которого снята крыша. Её сняла не буря и не взрыв. Её однажды подняли, как поднимают крышку коробки, чтобы проверить, на месте ли игрушки, – и забыли вернуть.
В образовавшийся проём смотрит взгляд. В нём нет ни ненависти, ни любви: ненависть и любовь требуют внимания, а внимание давно израсходовано. В нём есть та особая, выцветшая скука, с которой взрослый смотрит на детскую возню за игрушечными чашками, ложками и стульями, заранее зная исход каждой ссоры. Этот взгляд принадлежит Демиургу – проектировщику, который запустил проект ради мимолётной забавы и давно перестал следить за его судьбой.
Сам Демиург ни к чему не прикасается. Работу выполняют Великие Механизмы:
гранитное время, которое не течёт, а оседает глыбами непрощённых обид;
гены и биохимия, кроящие судьбы сухо и гладко, как портной, у которого нет ни одного живого клиента, только выкройки;
тяготение, которое мы по привычке называем опорой;
рок с его тяжёлыми, никогда не смазываемыми шестернями;
и ещё с десяток мелких – Случай, Инерция, Привычка, Перспектива, Забвение, – которые в паспорте указывать не принято.
Механизмы не злы. Злость предполагала бы интерес. Лучший их портрет – газонокосилка, выходящая в полдень на двор. Она ревёт, равнодушная к желтизне одуванчиков, к пчёлам на их лепестках, к самой идее цветения. Она не выбирает жертв по характеру или заслугам. Она выбирает геометрию ряда.
Внутри диорамы работает Система. Она дробит жизнь на двенадцать разделов нелепого быта и три тысячи мелких заданий: квитанция, очередь за акционным чаем, будильник, принтер, давящийся листом, «Здравствуйте, коллеги!», вынести пакет, передать привет. Эти задания не нужны никому.
Они нужны для того, чтобы сознание было занято до самого вечера и не успело поднять глаза к проёму, где раньше была крыша.
У Системы есть единственный приказ. Она повторяет его в каждой строке своего кода с терпением, которое легко принять за заботу: «Живи. Продержись». Она держит вас в плену ровно тем же движением, каким не даёт упасть. Люстра не выдержит. Снизу прибежит ругаться сосед. Кот не кормлен и смотрит тяжело. Идти за мылом лень. Тюремщик и якорь здесь – одно и то же лицо.
И везде, где рука проектировщика дрогнула или поленилась, остаются швы. Это места, где штриховка обрывается и проступает чистая, неразмеченная бумага. Сквозь них сочится то, для чего в диораме не предусмотрено слова:
чёрный код, бегущий по металлу за оконной рамой;
тишина, в которой звук капли приходит в эмаль на секунду позже самой капли;
вакуум, холодный и беззвучный, как сквозняк из форточки в комнате, где нет окна.
Эта книга – летопись того, как один человек научился видеть швы.
Сначала в вещах. Потом в людях. Потом в самом небе. Потом в себе.
3. СОСТАВ ИЗДЕЛИЯ. ЗОНЫ ОНТОЛОГИЧЕСКОГО РАСПАДАНиже приводится карта содержимого. Её составил не наблюдатель со стороны, а тот, кто наступил на каждую из обозначенных мин, запомнил звук, с которым она срабатывает, и собрал из осколков то, что от него осталось.
Каждая зона завершается строкой маркировки, изложенной без метафор. Метафоры здесь опасны. Маркировка – нет.
3.1. Швы в вещах.
Мир истончается не в катастрофах, а на кухне. Остывающая кофейная жижа в фарфоровом теле чашки. Качели на пустой площадке скрипят ржавыми цепями, и в их радиусе нет ни одного ребёнка. Воздух так густо пропитан озоном и пылью, что вдыхать его – как глотать батарейки, смешав их с опилками прожитых лет. Тополиный пух оказывается пеплом сгоревших декораций и лезет в горло едкой пыльцой. Предметы теряют плотность: стол под ладонью становится плоским, кресло сползает, обнажая сетку, а за шторой нет ни осени, ни июля. Самое страшное в этой зоне – её обыденность. Ничего не случилось, и всё уже не так.
Маркировка: переживание дереализации и деперсонализации – ощущение нереальности мира и собственного «я», описанное изнутри.
3.2. Рынок суррогатов.
Представьте субботний рынок: ряды под выцветшим тентом, весы с подкрученной стрелкой, продавщица, которая называет вас «золотце», не поднимая глаз. Здесь так же торгуют людьми – точнее, тем, что от них осталось. Улыбка подсмотрена у соседа по прилавку. Удивление заучено по сериалам. «Я люблю» отпускается на развес, как пароль к убежищу, за стенами которого удобно прятать звериный страх остаться одному в безмолвной комнате. Герой не выносит толпе приговор со стороны – первым он разбивает собственное лицо и находит под картоном не суть, а глухую мёртвую землю. На задворках этого рынка двое калек служат литургию в пустом храме, причащаясь из незаживших ран, а случайная пьяная ночь в душном пару оказывается честнее тысячи выверенных ритуалов.
Маркировка: разрушительные отношения, откровенная телесность и сексуальная сцена, алкоголь, беспощадная критика человеческой близости.
3.3. Великие Механизмы.
Масштаб меняется. Вопрос задаётся уже не соседу по маршрутке.
Он задаётся тому, кто за гранью. На коленях. В слезах. Потом в ярости.
Потом снова на коленях. Ответ – тишина, глухая, как стена в подвале.
Дальше – протокол. Воля: фантом. Любовь: цепь совпадений, химический отклик. Личность: выкройка, сшитая до рождения. Тело: гниющая слизь, когда остановятся потоки в жилах; могильные черви стирают с неё человечье заглавие. Подпись: Великие Механизмы. Претензий к исполнению не имеют.
Последним в этой зоне остаётся смех – сухой, на самом краю, – и одна сказка, в которой Механизмы проигрывают. До утра.
Маркировка: богоборчество и богохульство, радикальный детерминизм, натуралистические образы смерти и разложения.
3.4. Внутренняя алхимия.
Если мир нельзя починить, остаётся перестроить себя так, чтобы ему нечего было ломать. Страх бросается в горнило. Близкие хоронятся заранее – в памяти, при жизни, с заранее выбранными венками и собственноручно вычерченным гранитом, – чтобы настоящая смерть не застала сердце врасплох. Операция проходит успешно, и её результаты описаны с клинической точностью:
еда на вкус как вата и слюда;
во рту прорастает плесень, и любой поцелуй отдаёт стоячей водой;
клубничный сироп и солнечная лужайка текут по строкам вперемешку с вивисекцией, и одно не отменяет другого.
Любовь, пропущенная через эту алхимию, перестаёт быть чувством и становится хирургией. Тела сращиваются в одну липкую сеть, лица стекают в амальгаму, соцветия прорастают сквозь глазницы.
Маркировка: ангедония и депрессия, образы самоповреждения и телесного разрушения, натуралистический боди-хоррор, психологически жестокие сцены.
3.5. Ночной дефект.
Броня, отлитая в предыдущей зоне, не выдерживает ночи. Днём герой шутит, решает чужие проблемы, благодарит всех за всё. Ночью батарея садится на ноль, и бравада опадает с лица, как штукатурка. Мысль о конце звучит в этой зоне фоновой нотой – ровной и постоянной, как гул холодильника, который замечаешь, только когда он смолкает. Здесь умирает человек, которого любили: просто умирает, и всё, и рассыпается карточный дом. Здесь стоят на грани так долго, что грань становится троном, работой и последним путём.
Маркировка: суицидальные мысли и настроения, упоминания суицидальных попыток, гротескные фантазии о способах ухода из жизни, смерть близкого человека, изображение тяжёлого депрессивного состояния.
3.6. Эмпирический клапан.
Когда давление философии превышает её прочность, срывает клапан – и высокий слог, только что говоривший о вечности и шестернях мироздания, с грохотом обрушивается в мат, в одно короткое некрасивое слово, повторённое десятки раз, как заклинание наоборот, а самоубийство, спланированное всерьёз и расписанное по пунктам, срывается из-за грязного МАЗа, новой куртки и некормленого кота, и это смешно, и от этого смеха хуже, чем от слёз, а книга тем временем ломает четвёртую стену и издевается над читателем, над своим автором и над собственным названием, – и всё это не брак изделия, а то единственное, что удерживало его от окончательной поломки.
Маркировка: нецензурная лексика, чёрный юмор на тему самоубийства, цинизм, обращённый в том числе к читателю.
3.7. Свет.
Наиболее опасный компонент изделия. Эта зона не отмечена ни на одной прежней карте, потому что составители прежних карт считали её безопасной. Среди суррогатов попадается одна настоящая монета: живая женщина с упрямой искрой в глазах, пантера, ступающая по лучам рассвета. Среди выжженного сада – утро, роса на травинках, малая птица на тонком суку. Среди цинизма – решение остаться слабым и смешным, лишь бы не задохнуться от гордого удушья. Этот свет обезоруживает сильнее боли, потому что его нельзя прожить до конца. А то, что выжигали и не дожгли, всегда прорастает сильнее. Читатель, защищённый от тьмы, может оказаться не защищён от этого.
Маркировка: сильные переживания любви – невозможной, утраченной, неистребимой; нежность, которая соседствует с отчаянием и не отменяет его.
4. ПРОТИВОПОКАЗАНИЯИзделие не предназначено для тех, у кого сейчас нет пола под ногами.
Это не деление на сильных и слабых. Такие деления любит Система, книга их не любит. Бывают времена, когда человек идёт по жизни, как по льду, который трещит при каждом шаге, и держится только тем, что не смотрит вниз. В такое время эта книга – не зеркало и не собеседник. Она – рука, которая настойчиво поворачивает вашу голову вниз, к трещине.
Не открывайте её сейчас, если вы:
недавно потеряли близкого человека, и горе ещё не остыло до температуры, при которой его можно держать в руках, не обжигаясь;
слышите в себе мысль о конце не как литературный образ, а как ровный настойчивый фон, и узнали её голос в предыдущем разделе;
последнее время видите мир плоским, картонным, чужим и не уверены, что это пройдёт;
ищете утешения, и оно нужно вам сегодня, прямо сейчас, а не когда-нибудь.
Эта книга не станет бинтом. Слова, которые в другой день были бы просто тяжёлыми, в такой день лягут солью на рану и откроют сквозняк из открытого космоса прямо в пробитую грудную клетку. Коробка никуда не денется. Она подождёт на полке столько, сколько нужно. Диорама терпелива: ей некуда торопиться, её время давно застыло гранитом.
5. ТЕХНИКА БЕЗОПАСНОСТИ ПРИ ЭКСПЛУАТАЦИИЧитайте при свете. Не залпом. Между уровнями делайте перерыв – достаточный, чтобы выпить чашку чая, пока она ещё горячая.
Если во время чтения граница между страницей и комнатой начнёт истончаться – если вам покажется, что кран за стеной капает с задержкой, а отражение в тёмном окне отстаёт на такт, – прервите чтение. Воспользуйтесь простыми вещами. Это единственный закон диорамы, который работает в обе стороны: вещи здесь тюремщики, но они же и якоря.
Положите ладонь на стол и почувствуйте его шершавую, неровную, упрямо настоящую поверхность.
Подставьте запястье под холодную воду и дайте ей обжечь кожу.
Покормите кота, если он у вас есть: он смотрит тяжело и имеет на это право.
Скажите что-нибудь вслух тому, кто рядом, или наберите номер того, кто далеко.
Мир, конечно, бутафория. Но это бутафория, которая держит.
Помните также, что перед вами летопись, а не маршрут. Путь героя через выжигание собственной уязвимости – художественное исследование того, где кончается человеческая прочность. Это не инструкция, по которой её следует проверять. Карту минного поля составляют для того, чтобы на мины не наступали, а не для того, чтобы по ней шли.
6. ГАРАНТИЙНЫЕ ОБЯЗАТЕЛЬСТВА6.1. Гарантийные обязательства на изделие не распространяются.
Производитель утратил интерес к изделию задолго до его изготовления и с тех пор не вмешивался в его работу. Претензии не принимаются по причине отсутствия того, кто мог бы их принять. Адрес для обращений указан на обратной стороне картонного неба.
6.2. Изделие не гарантирует спасения.
Изделие не гарантирует гибели. Оба компонента в комплекте отсутствуют, и их отсутствие не является дефектом комплектации.
6.3. Изделие не гарантирует смысла.
Изделие не гарантирует бессмыслицы. Изделие не гарантирует…
6.4. Итоговое состояние пользователя по завершении пятого уровня и выходе за рамку сюжета: сведения отсутствуют.
Повторный запрос: сведения отсутствуют.
Повторный запрос: свобода / угасание – выбор значения невозможен, значения совпадают.
Повторный запрос: третье значение – в комплектации не предусмотрено.
Повторный запрос: сведения отсутс…
Система повторяет запрос и получает в ответ тишину – ту самую, что звенит за картонным небом, когда на долю секунды замирает весь шум муравейника: голоса, шаги, скрип дверных петель, дребезжание посуды в раковине.
7. ДЛЯ ТЕХ, КТО ДОЧИТАЕТКогда вы перевернёте последнюю страницу, подойдите к окну.
Там будет всё то же самое:
панельки, впитывающие мглу;
утренний кортеж маршруток и хмурых затылков;
кассирша с вымершими глазами, в которых застыла вечная русская слеза;
фонарь, вырезающий из темноты горящий квадрат и кладущий на обои тень от столба, похожую на чёрный языческий крест.
Документ не знает, что вы там увидите. Возможно, швы: места, где штриховка обрывается, повторяющиеся жесты, лица, собранные из чужих интонаций. А где-то в самой середине этого абсурда – холодную, твёрдую точку опоры, похожую на свободу. Возможно, ничего: ровную серую гладь, в которой больше нечему болеть. Тишину, неотличимую от покоя.
Покой, неотличимый от тишины.
Эта книга не скажет вам, какое из двух зрений лучше. Она этого не знает. Её герой дошёл до места, где кончаются координаты, и посмотрел на себя.
Что он увидел – наконец сорванную маску или наконец стёртое лицо, – документ сообщить не вправе. Он не взвешивает. Он только предупреждает: вопрос останется у вас на сетчатке, как след от яркого света, когда закрываешь глаза.
8. ОБРАЩЕНИЕ К ПОЛЬЗОВАТЕ…Хватит.
Я не умею говорить голосом Системы до конца. Я пробовал дольше, чем стоило. Поэтому последнее скажу своим.
Всё написанное выше – правда, но это правда в изложении того, кто научился говорить холодно. А я знаю и другое. Я знаю, как ночью садится батарея. Знаю, как грань, на которой стоишь слишком долго, начинает казаться единственным честным местом на свете. Знаю, как легко принять собственную тьму за открытие, которое обязательно нужно проверить до конца.
Не проверяйте.
Эти стихи писались не для того, чтобы кто-то прошёл их путь следом. Теперь я понимаю: они писались потому, что, пока пишешь, в тебе ещё что-то не выжжено. Каждая строчка здесь – улика против собственного приговора.
Я до сих пор не знаю, чем кончилась моя дорога. Но одно знаю точно: один честный взгляд, в котором написано «ты ещё живой», весит больше всей ледяной геометрии, которую я выстроил, чтобы в нём не нуждаться.
Если вы откроете эту книгу и узнаете себя – не в образе, не в метафоре, а буквально, всем телом, – закройте её. Это не поражение. Найдите живого человека. Не того, кто всё поймёт: такого может не оказаться рядом. Просто того, кто сейчас близко и тёплый. Скажите ему вслух хоть что-нибудь.
А если ваша тьма – литературная, если вам просто нужно посмотреть в неё, чтобы она перестала быть безымянной, – тогда входите. Я не поведу вас за руку. Но я оставил вам фонарик – тусклый, карандашный, с садящейся батарейкой.
Его хватит, чтобы видеть швы. Его не хватит, чтобы обещать выход.

Искусству не положено быть нежным:Ему не выдан бинт, не выдан ключ.Оно – лишь шов, оставленный небрежно,Где сквозь картон сочится чёрный луч.Оно не лечит и не обещаетНи берега, ни дна, ни рубежа.Оно, как кран с задержкою, роняетПо капле правду – медленно, дрожа.И если ты узнал в строке не образ,А собственную ночь, – закрой. ИдиК живым. Туда, где кто-то, тёплый, добрый,Не выгорел, как свет в моей груди.А если тьма твоя – пока что тема,Вопрос, которому не дали слов, –Входи. Над домом крыши нет. Вот где мы:В коробке, сшитой из одних лишь швов.
Открывая эту книгу, вы поднимаете крышу.
Теперь сверху смотрите вы.
Постарайтесь не заскучать.
Добро пожаловать в Иллюзию по имени Жизнь.Предисловие: Графит

Исповедь того, кто держит карандаш
ДОКУМЕНТ ФИКСАЦИИ ОНТОЛОГИЧЕСКОГО СДВИГА.
ЭКЗЕМПЛЯР ЕДИНСТВЕННЫЙ. ИЗЪЯТ ИЗ АРХИВА СИСТЕМЫ.
СТАТУС КРИСТАЛЛИЗАЦИИ НАБЛЮДАТЕЛЯ: НЕ УСТАНОВЛЕН.
Истина не обрушивается громом. Она не приходит под нарастающую музыку, как в кино, и не ослепляет, как молния в ясный день. Она просачивается – медленно, по капле, с той самой задержкой, с которой звук падающей воды достигает эмали, – сквозь микроскопические трещины в самых обыкновенных вещах.
И однажды ты замечаешь, что всё, что принято считать незыблемым, осязаемым и подлинным – стены, лица, небо, собственное имя, – лишь безупречно заштрихованный набросок, который так и не довели до конца. Ткань бытия истончается под пальцами, как бумага, которую слишком долго тёрли ластиком, и сквозь протёртые места проступает чистый, неразбавленный вакуум.
После этого зрение уже нельзя вернуть обратно.
Оптика меняется навсегда, и ты остаёшься наедине с холодной, режущей правдой. Можно только решить, что с ней делать.

За тонким слоем выцветших картинНе бездна ждёт, а белый лист без взгляда.Мы спим на дне невидимых рутин,Среди теней остывшего фасада.Мир, нарисованный карандашом,Потрёпанный ветрами и дождём, –Я в нём ищу, среди пустых аллей,Хоть штрих, который был бы чуть ясней.* * *Меня набросали небрежно и косо,Оставив пробелы на месте лица,И бросили лист, не решив ни вопроса,Ни рамки, ни фона, ни даже конца.И я дорисовывал сам, как умею,Огрызком графита, штрихом наугад.Штрихую глаза – прорезаю – немеюИ вижу в просвете: бумага и взгляд.I. НЕДОРИСОВАННЫЙ
Начну с признания, которое в любой порядочной книге стояло бы в самом конце, после долгих глав, выстроенных так, чтобы читатель успел к нему подготовиться. Меня нарисовали не до конца. Не изувечили, не прокляли, не обделили – просто не дорисовали.
Кто-то провёл вспомогательные линии, наметил овал головы, бросил два коротких штриха на месте плеч. Поставил на лист, чуть наискось, прямоугольник окна, за которым полагалось быть улице. И отвлёкся. Может быть, на звонок. Может быть, на другой лист, поинтереснее. А может, ему просто стало скучно, и карандаш лёг на край стола, скатился, упал куда-то под батарею, и никто за ним больше не нагнулся.
Так бывает с набросками. Их не выбрасывают – жалко бумаги, – но и не заканчивают. Они годами лежат в папке, желтеют по краям, и линии на них понемногу стираются от трения о соседние листы. Ты лежишь в этой папке, прижатый к чужим недорисованным лицам, и в темноте между листами тебе кажется, что это и есть жизнь: теснота, запах старой бумаги, чей-то локоть, отпечатавшийся на твоей щеке зеркальным оттиском.
Я долго этого не замечал. Недорисованные вообще редко замечают, что они недорисованы: изнутри наброска не видно, где кончается штриховка.
Ты живёшь в прорисованной части листа – в кухне с табуретом, в подъезде с облупленной синей краской, в школьном коридоре, пахнущем хлоркой, мокрыми куртками и столовской капустой, – и тебе в голову не приходит подойти к краю и заглянуть, что там.
А там ничего. Там бумага. Не тьма, не бездна, не огненная пропасть со старых гравюр, от которой хотя бы можно отшатнуться с достоинством. Просто чистая, ровная, чуть желтоватая бумага, на которой ещё ничего не нарисовано и уже никогда не будет. Бездна хотя бы смотрит в ответ.
Бумага не смотрит никуда.
Первый раз я наткнулся на этот край в школе. Прозвенел звонок – тот самый, дребезжащий, с металлическим надрывом, от которого у всех одновременно дёргаются плечи. И все дёрнулись. Тридцать человек одним движением, как стая мальков от брошенного в воду камешка, поднялись, двинулись к двери и заговорили – одинаковыми голосами о разных вещах.
А я опоздал. На долю секунды. Моё тело поднялось позже остальных – не потому, что я задумался, а потому, что в меня, по-видимому, забыли вложить этот рефлекс. И в эту долю секунды, пока я ещё сидел, а класс уже шёл, я увидел его целиком: со стороны и сверху, как видят аквариум. Тридцать фигурок, отыгрывающих одно и то же движение, и себя – тридцать первую, опоздавшую к реплике. Я был тем самым двойником, который отстаёт в зеркале на такт.
Только отражался я не в стекле, а во всём мире сразу.
Потом я, конечно, научился вставать вовремя. Этому учатся все, кто хочет, чтобы их не замечали. Я выучил звонки, интонации и паузы, мимику удивления и мимику сочувствия, выучил, когда смеяться и куда отводить глаза. У меня собрался огромный пёстрый архив чужих движений, и я доставал из него нужное с ловкостью фокусника, который тянет кролика из шляпы без дна. Иногда я сам не знал, что вытащу, пока не видел этого на своём лице в чьих-то глазах.
Но ощущение края осталось. Оно лежало под всем, что я делал, как лежит под линолеумом трещина в бетоне: её не видно, но ступаешь на это место – и пол чуть проседает, и сердце на мгновение проседает вместе с ним.
Я вставал со звонком, как положено вставшим,И смеялся в тот миг, когда нужно смеяться.Но под каждым движеньем, заученным, зряшным,Была белая щель, куда страшно сорваться.II. КАРАНДАШ В МОЕЙ РУКЕМеня спрашивали – нечасто, два или три раза за жизнь, но в моей жизни и это считается часто, – зачем я пишу стихи, если сам же утверждаю, что ничто не имеет смысла. Вопрос честный. Я долго отвечал на него нечестно: что пишу для себя, что не могу не писать, что пишу, чтобы понять. Весь тот набор заученных ответов, который достают из архива, когда к тебе подходят слишком близко. Правда проще и неприятнее.
Я ненавижу рифмы. Рифма – самый наглядный образ Системы, какой я знаю. Слово обязано защёлкнуться на другом слове, как деталь дешёвого конструктора. Строка обязана кончиться там, где ей велено.


