Командир бомбардировщика - 7

- -
- 100%
- +
— То есть он может вообще не прийти в наше время?
— Может. — Климов смотрит на меня снизу вверх. — А может прийти на двадцать минут раньше, чем вы рассчитали, потому что его пропустили вне очереди, раз он воинский. Понимаете, какая штука: у них есть расписание, и оно у них даже, наверное, хорошее. Но расписание — это не то, что едет. Едет поезд.
Я смотрю на схему. Потом на часы.
Час и пять минут давности. Вилка в полтора часа. И у меня в этой вилке — топливо на маршрут, боевую работу и возврат, и ни грамма сверху, потому что с горючим сейчас так, что Плешаков за каждый литр берёт с людей расписку взглядом.
— Сколько вы себе на поиск закладывали? — спрашивает Климов.
— Двенадцать минут над подходами.
— Многовато.
— Знаю. — Я складываю его схему и возвращаю. — Шесть. Шесть минут, и после этого работаем по тому, что есть, а не по тому, чего хотелось бы.
Климов молчит секунду.
— А если за шесть минут не найдёте?
— Тогда бьём горловину без поезда. Горловина никуда не уедет. — Я застёгиваю планшет. — И вот ещё что, Климов. Я эти шесть минут отрезал от поиска, а не от опознания. Это разное. Искать буду меньше. Бомбить по первому, что похоже на состав, не буду и через шесть минут, и через двадцать.
— Так я вам и не предлагал.
— Вы не предлагали. Мне самому предлагается, вот в чём беда.
Он усмехается — первый раз за весь вечер.
— Это профессиональное, — говорит он. — У меня то же самое. Стоит состав, и так хочется его отправить, что начинаешь верить, будто перегон свободен.
— Значит, друг друга и будем тормозить, — говорю я. Климов завязывает папку; мы идём по настилу к близкому стартовому блиндажу.
Гордеев ждёт нас у стартового командного пункта — стоит без плащ-палатки, подняв воротник, и это значит, что он вышел на минуту, а стоит уже двадцать.
— Донесение видел, — говорит он вместо приветствия. — Что думаешь?
— Иду.
— Я не про «идёшь». Я про то, что у тебя час давности и вилка в полтора часа. — Он смотрит на Климова. — Диспетчер, вы ему это объяснили?
— Объяснил, — сухо отвечает Климов. — Он даже понял.
— А мне объясните ещё раз. Я человек военный, я привык, что если сказано «эшелон идёт», то он идёт.
Климов вздыхает и начинает то, что за неделю выучил уже весь полк:
— Товарищ капитан, он и идёт. Только он идёт по живой дороге. У них там однопутка с разъездами. Пропускают по очереди. Воинский пропустят вперёд — придёт раньше. Впереди него застрянет порожняк с дровами — простоит два часа и не тронется, хоть ты стреляй. Я вам сейчас назову точное время — вы по нему построите вылет, а потом придёте ко мне и спросите, где поезд. И я вам честно отвечу: не знаю.
— То есть можно и не найти.
— Можно и не найти, — говорю я.
Гордеев поворачивается ко мне.
— Тогда давай вслух. У меня в штабе завтра спросят, зачем я ночью погнал две машины и горючее, если результата нет. Что я им отвечу?
Вот это — правильный вопрос, и он его задаёт мне заранее, а не после, и за это я ему многое прощаю.
— Ответите так, — говорю я. — Что мы шли не за поездом.
— А за чем?
— За узлом. Поезд — это удача, а не задача. Задача — горловина и вода. Стрелки стоят на месте, они нас не ждут и никуда не уедут. Если эшелон подвернётся — мы его поймаем этим же ударом, потому что ему предстоит пройти выходную горловину. Если не подвернётся — мы всё равно закроем ему выход, и он встанет там, где нас нет.
Гордеев молчит, соображая. У него привычка проговаривать вслух то, с чем согласился.
— То есть ты бьёшь не по составу, а по тому месту, через которое любой состав обязан пройти.
— Именно. Климова неделю за это мучили.
— Меня и сейчас мучают, — говорит Климов.
— Хорошо. — Гордеев вытирает ладонью мокрое лицо. — Тогда последнее. Ты себе поиск урезал?
— Вдвое. Шесть минут.
— Мало.
— Мало, — соглашаюсь я. — Зато после них у меня хватит на два захода вместо одного. А если я буду двенадцать минут ползать над подходами и любоваться, у меня останется один заход, и он же будет последним, и я его буду делать в спешке.
Гордеев смотрит на часы.
— Иди. — И, уже в спину: — Иванов. Если найдёшь и если возьмёшь — не жадничай. Мне нужны обе машины утром, а не красивый доклад.
Я киваю, разворачиваюсь к машине. Мимо оружейников прохожу ещё раз.
Загрузку нам ставил Аркадий вместе со старшим оружейником — три дня назад, при Климове, и спор там был отдельный и долгий: диспетчер объяснял, что стрелочный перевод — штука мелкая и живучая, что по нему нужен не один большой, а несколько средних, и что водокачку, наоборот, одним средним не возьмёшь.
— Подвеска по списку? — спрашиваю.
— По списку, товарищ старший лейтенант. Всё, как штурман расписал. Взрыватели поставлены, я сам ставил.
— Замки?
— Проверены дважды.
Заглядываю в отсек сам, с фонарём. Не потому, что не верю; потому что через час я нажму на это всё, и если что-то не сойдёт, крутиться над узлом с висящим грузом буду не он.
Рябову поправку передаю не сам.
Его машины на дальнем краю, туда идти семь минут по грязи, а у меня этих минут нет. Тимка проходит мимо с часами в чехле, собираясь сверить их в радиорубке. Я окликаю его и прошу перед этим подойти к дежурному телефону. Он останавливается на краю настила, слушает:
— Передаёшь дословно: наблюдение в девятнадцать сорок, час давности, вилка полтора часа. Ищу шесть минут, не двенадцать. Разрыв между нами прежний, семь минут. Пусть подтвердит, что принял, своими словами, а не «понял».
— А если он спросит, что делать, если вы задержитесь?
Хороший вопрос. Тимка их в последнее время задаёт всё чаще, и я это люблю.
— Скажет — задержусь на минуту-две, пусть держит своё время. Он заходит на второе, не на первое. Ему мой сдвиг мешает только тогда, когда я влезу в его семь минут. Если пойму, что влезаю, дам сигнал.
— Если сдвиг помешает ему, передаём отдельно, — повторяет Тимка. — Остальное время прежнее.
Он убегает. На последней проверке Лида уже не поймала у него двоения после работы за приёмником и быстрого перевода взгляда; Тимка всё равно ставит ноги в темноте осторожнее, чем раньше.
Плешаков появляется из-под правой мотогондолы, вытирая руки о тряпку, которая грязнее его рук.
— Готово, — говорит он. — Оба прогреты, я их сам крутил. На малых держат ровно.
— Масло?
— Довёл до положенного уровня. Место для расширения оставил, как положено.
— Спасибо.
— Не за что. — Он смотрит на подвешенные бомбы, потом на меня. — Иванов. Вы там аккуратнее с режимами на высоте. Погода к ночи сырая, обледенения не обещали, но карбюраторы у нас с вами не молодые.
Это у Плешакова высшая форма нежности.
Плешаков забирает фонарь и уходит от крыла. Принятый отсек закрывают; я направляюсь к стремянке.
У стремянки стоит Лида.
Она стоит с кружкой, от которой идёт пар, и я сначала думаю, что это мне, а потом вижу, что кружку она держит двумя руками и греет об неё пальцы, и вообще она тут не по мою душу: за моей спиной, у соседней машины, кто-то из её людей бинтует мотористу палец.
— Замёрзнешь, — говорю я.
— Уже. — Она отрывается от наблюдения за перевязкой у соседней машины и смотрит на меня. — Климов прибегал?
— Прибегал.
— И что? Есть поезд?
— Есть поезд. Час назад был.
Лида кивает и делает глоток. У неё под глазами тени, которых днём не видно, а сейчас, при синем фонаре, видно всё.
— Ужин в два часа, — говорит она. — Для тех, кто вернётся. Я повару сказала — не греть заранее, а начинать, когда с постов дадут, что идут.
— Он опять будет ворчать.
— Он уже отворчал. — Она смотрит на меня поверх кружки. — Нога?
Я выпрямляю правую ногу, разгружая колено, и Лида сразу замечает движение.
— Стоит.
— Я не про «стоит». Я про то, что ты сегодня с утра восемь часов на макете прыгал.
— Лида, мне через десять минут запуск.
— Вот именно поэтому я спрашиваю сейчас, а не через десять минут. Через десять минут ты мне соврёшь красивее.
Мы смотрим друг на друга секунды две, и я сдаюсь.
— К концу маршрута затечёт. Как всегда. Педали держу.
— Вот это ответ. — Она отступает с дороги. — Иди. И передай Костенко, что если он ещё раз полезет в кабину, не застегнув свою лямку, я ему её пришью к куртке.
Федя, к слову, лямку застегнул. Он стоит у нижнего люка и в третий раз перекладывает ракеты — те самые, для аварийного сбора, которые мы условились жечь, если группа рассыплется и придётся собираться над запасной площадкой.
— Сколько?
— Четыре, — говорит он. — Две белых, две красных. Красные в правом кармане, чтоб на ощупь не путать.
— Проверял ракетницу?
— Три раза. — Он опускает голос и застёгивает карман поверх уже убранной ракетницы. — Я знаю, что это глупо.
— Это не глупо. Глупо — это когда проверял один раз и год назад.
Литвинов уже в носу. Когда я подтягиваюсь в свою кабину, он оборачивается — видно только край лица и белое пятно карты.
— Ветер? — спрашиваю.
— Белова дала на высоте двести сорок, двенадцать. У земли слабее и левее.
— Тот же, что на макете разыгрывали?
— Тот же. Она его второй день караулит. — Аркадий поправляет карту под зажимом. — Паша, я одно скажу и замолчу. Час давности — это плохо, но не хуже, чем мы считали три дня назад, когда вообще без поезда шли. Не дёргайся из-за вилки.
— Я и не дёргаюсь.
— Дёргаешься. У тебя голос стал на полтона выше.
Запуск. Левый берёт сразу, правый чуть подумав. Колодки уходят из-под колёс, и вместе с ними уходит всё, что осталось на земле: Климов со своей папкой, кружка Лиды, ворчливый повар, макет из ящиков и верёвок, по которому мы неделю ходили пешком в темноте, считая интервалы между условными сигналами.
Я выруливаю первым. Ведомый первой пары держит назначенный интервал; по радио подтверждает, что идёт за нами. Другая пара останется за Рябовым.
Разбег по мокрому полю тяжёлый, машина долго не хочет отдавать хвост, и я успеваю подумать ту мысль, которую думаю каждый раз и которую никому никогда не скажу: до чего же она всё-таки маленькая и простая, эта машина, и до чего в ней всё зависит от четырёх пар рук.
Потом земля отпускает, и начинается ночь.
Первый час — работа Литвинова и мои ноги.
Идём над облачностью нижнего яруса, которая тянется рваными полями, и в этих разрывах Аркадий выхватывает свои опоры: озеро, потом излучину, потом длинный тёмный клин леса, который на карте выглядит как след от чьего-то ногтя. Каждый раз он молчит, считает, потом называет поправку.
— Три градуса вправо.
— Три вправо.
— Держи минуту.
Я держу. В наушниках шуршит эфир — Тимка слушает своё, у него окно связи через двадцать минут, и до окна он не лезет в передачу, только пишет. Федя внизу время от времени докладывает, что снизу пусто, и это самые скучные слова на свете, и пусть бы они звучали всю войну.
На двадцать второй минуте Тимка открывает своё первое окно.
— Земля слышит, — докладывает он. — Повторитель на месте, отвечает чисто.
— Второй?
— Второй в эфир не лезет. Идёт.
Значит, Рябов держит свои семь минут и своё молчание, и это тоже часть договорённости: до узла мы друг другу не мешаем даже голосом.
— Тимка, — говорю я, чтобы разговором согреть кабину. — Ты у нас третьего дня на разборе про ровные огни толковал. Долго тебя за это ели?
Пауза.
— Ели, — признаётся он. — Сказали, я по книжке говорю.
— По какой книжке?
— Не знаю. Так сказали. Что я, мол, сижу в наушниках и придумываю, как немцы должны воевать.
— А ты откуда взял?
— Из вашего же журнала, — говорит Тимка, и я слышу, что ему приятно, что спросили. — Там за август четыре записи, где кто-то видел «состав», а потом разведка ничего не подтвердила. Я посмотрел, что у них общего. У всех четырёх написано «огни ровной цепью». А в тех двух, где потом подтвердилось, написано по-другому: «редкие искры», «отсветы», «неровно».
— Вот это, Журавлёв, и называется по книжке, — говорит Литвинов из носа. — Только книжку ты написал сам, а они не читали.
— Так я же не утверждаю, что...
— Не утверждай, — перебиваю я. — Ты запомни одну вещь на всю войну: признак — не приговор. Увидишь ровную цепь — не ори «ложные». Скажи «ровно» и предложи проверить. Разница в два слова, а между ними — четыре чужих экипажа, которых зря обозвали слепыми.
— Понял.
Внизу Федя шумно возится.
— Костенко, ты чего гремишь?
— Ноги, — говорит он. — Не чувствую. Сейчас постучу — отпустит.
— Носки шерстяные надел?
— Надел. Две пары.
— Тогда стучи, — разрешаю я. — Только в обшивку не пробей, нам её потом заклёпывать.
— Я аккуратно.
Ночь под нами ровная, чёрная и очень большая. Сверху редкие звёзды в промоинах, внизу — то поле облаков, то чёрный провал. Мотор гудит, машина покачивается на своих невидимых ухабах, и в этой качке я на пару минут остаюсь один с довольно неудобной мыслью.
Мысль такая: то, чем мы сейчас занимаемся, — не подвиг и не приключение, а начало работы, которую придётся делать долго и одинаково. Один узел. Потом другой. Потом опять этот же, потому что его починят. И самое важное сегодня даже не поезд, а то, сможем ли мы к утру внятно рассказать, что именно видели, чтобы завтра третий экипаж не полез повторять наши ошибки.
Я знаю про себя, что такие мысли у меня появляются, когда становится холодно и когда до цели ещё далеко.
— Паша, — говорит Литвинов. — Ты там не спишь?
— Думаю.
— Не думай. Через шесть минут будешь мне нужен весь.
На пятидесятой минуте под нами становится темнее. Земля здесь чужая уже по-настоящему: ни одного огня, ни одной случайной искры, всё вылизано светомаскировкой, как стол перед проверкой.
Глава 4

— Подходим к району, — говорит Литвинов. — По расчёту через одиннадцать минут выхожу на первый ориентир.
— Принял одиннадцать.
И вот тут Тимка говорит:
— Командир. Слева тридцать, ниже нас. Огни.
Поворачиваю голову.
Они там, где их быть не должно, и они прекрасны.
Ровная цепочка жёлтых точек, уходящая в темноту наискось. Штук двенадцать, может, пятнадцать. Идут почти по тому направлению, которое мы ждём от эшелона, и на глаз — вот именно на первый жадный глаз — это и есть состав: паровоз, вагоны, приоткрытые двери теплушек, отсветы на насыпи.
У меня внутри всё встаёт на место с приятным щелчком. Вот он. Пришёл. Климов ошибся в хорошую сторону.
Рука уже кладёт машину в разворот, и я слышу собственный голос:
— Аркадий, бери. Захожу.
— Беру, — отвечает он.
И тут же, через полсекунды, тот же голос, но другой:
— Погоди. Не ложись на боевой.
— Что?
— Погоди, говорю.
Я держу разворот незаконченным и чувствую, как внутри поднимается злость — не на него, а на саму заминку. Каждая секунда сейчас на вес.
— Тимка, — говорит Литвинов, — ты их сколько наблюдаешь?
— С полминуты.
— Правильность видишь?
Пауза.
— Вижу, — говорит Тимка медленно. — Слишком ровно стоят. Интервал одинаковый.
Вот оно, то самое, о чём он третьего дня твердил на разборе и над чем над ним посмеивались: что настоящий состав никогда не бывает аккуратным, что у него в темноте одна щель шире, другая уже, что в середине обязательно тёмный кусок, где ничего не светится, потому что там платформы с накрытым грузом.
— Тимка, — говорю я, — правильность — это один признак. По одному признаку не объявляем.
— Так я и не объявляю, — быстро отвечает он. — Я докладываю признак. Обман я не подтверждаю.
Молодец. Не могу сейчас сказать ему, что молодец, скажу потом.
— Аркадий. Что по карте?
— Держи как идёшь, — говорит Литвинов. — Полторы минуты. Мне нужен контрольный промежуток.
Полторы минуты. Полторы минуты из шести, которые я себе отрезал на весь поиск.
— Держу.
Это очень длинные девяносто секунд. Я веду машину ровно, смотрю вперёд, а глаза сами косят влево, на эту чёртову цепочку, и мозг подсовывает мне удобную мысль: а ну как это он и есть, а ты сейчас отвернёшь, и он уйдёт, и всё зря.
— Тимка, — говорю, чтобы занять себя. — Отсвет на земле есть? Под огнями?
— Не вижу.
— Дым? Искры?
— Не вижу. Ровно горят.
— Хвост состава?
— Не различаю. Туда темно.
— Пятьдесят секунд, — говорит Литвинов.
Считаю про себя. Земля внизу медленно поворачивается. Из облачного разрыва выползает светлая полоса — река, и на реке тот самый изгиб, который у Аркадия отмечен как первый ориентир.
— Есть излучина, — говорит Литвинов. — Хорошо. Тимка, теперь смотри внимательно: огни относительно излучины двигаются?
Тимка молчит секунд десять.
— Нет.
— Точно нет?
— Точно. Крайний левый как стоял против самого колена, так и стоит.
Я чувствую, как у меня холодеет затылок.
Если бы там шёл поезд, за полторы минуты он сместился бы вдоль реки заметно даже с нашей высоты. Он бы поехал. А он стоит — и стоит ровно, всеми пятнадцатью точками сразу.
— Может, он остановился, — говорю я. Говорю сам, вслух, потому что кто-то должен сказать самое неудобное. — Стоит на перегоне и ждёт. Климов ровно про это и предупреждал.
— Может, — соглашается Литвинов. — Тогда второе. Паша, дай мне ещё двадцать секунд этого курса, я замерю подход.
— Даю.
Он там, в носу, сейчас делает свою штурманскую работу, которую я двадцать лет уважаю и которой никогда не умел: берёт направление на огни, привязывает к излучине, к клину леса, ко всему, что видит, и складывает с картой.
— Не сходится, — говорит он наконец.
— Как не сходится?
— А так. У меня по карте от этого колена реки до ближайшего пути — шесть километров и правее. Шесть. А эти огни — в трёх и левее. Там нет дороги, Паша. Там болото и просека.
— Ты уверен?
— Я уверен, что карта у меня трёхлетней давности и что новую ветку они могли положить. — Голос у него сухой. — Но новую ветку за месяц не кладут так, чтобы она шла поперёк болота ровной ниткой с одинаковыми интервалами огней. И на новой ветке в первую же ночь не гоняют воинский эшелон с открытыми фонарями.
Полторы минуты и двадцать секунд. Почти две.
— Отворачиваю, — говорю я.
И отворачиваю.
Это, если честно, самое поганое движение за весь вылет. Я увожу готовую машину с готового курса от цели, которую вижу глазами, ради того, чего не вижу вообще, — и увожу, зная, что за эти две минуты кто-то внизу сидит и радуется, что мы клюнули или не клюнули, и что у меня на поиск остаётся около четырёх минут.
— Тимка, — говорю. — Огни за нами продолжают гореть?
— Горят.
— Следи. Если погаснут сразу все разом — доложишь.
— А если погаснут, это что значит?
— Это значит, что ими кто-то управляет из одного места, — говорю я. — И значит, мы правильно ушли. Но это будет уже сведение на будущее, не на сегодня.
Через минуту он докладывает:
— Не гаснут.
— Понял. Пиши в журнал: цепь ровных огней, координаты по счислению, не совпадает с путём, за полторы минуты не сместилась. Всё, дальше забыли.
Забыть, конечно, не получается. Я ловлю себя на том, что дважды кошусь влево, будто цепочка может вдруг тронуться и доказать мне, что я дурак.
— Аркадий. Где мы и что у нас со временем?
— Мы в районе. Времени у нас четыре минуты поиска вместо шести. Спасибо ложным фонарям.
— Куда смотреть?
Литвинов отвечает не сразу. Я слышу, как он шуршит там картой.
— Слушай, — говорит он. — Я сейчас скажу, а ты не спорь сразу, дослушай. Мы его ищем не по всей линии. Мы его ищем там, где он мог притормозить.
— Разъезды?
— Разъезды и подход к узлу. Смотри: Климов говорил, что перед приёмом состав всегда сбавляет и часто вообще встаёт. Значит, самое вероятное место — не перегон, где он несётся, а последние километры перед горловиной. Там же и скорость малая, и он там дольше всего находится.
— То есть искать у себя под носом.
— То есть искать там, куда мы и так летим. — В его голосе появляется что-то похожее на веселье. — Это, Паша, называется удачное совпадение лени и расчёта.
— Веди.
Мы разворачиваемся на боевой подход и идём по нему медленно — я специально держу поменьше, чтобы у Литвинова было время смотреть, а у Тимки с Федей — шарить глазами по земле.
Земля молчит.
Тридцать секунд. Минута. Полторы. Ничего: тёмные поля, тёмный лес, тёмная нитка насыпи, которую Аркадий узнаёт по тому, как она режет опушку.
— Две минуты осталось, — говорит он.
— Вижу свет! — говорит Тимка. — Внизу справа, движется! Точки, одна за другой!
Я смотрю. Точки действительно движутся — цепочкой, с одинаковой скоростью, и у меня опять на секунду поднимается то самое.
— Аркадий?
— Дорога, — говорит Литвинов, даже не помедлив. — Шоссе. Оно у меня вот здесь, идёт рядом с путями километра четыре, потом отходит.
— Точно дорога?
— Точно. Смотри сам: они идут не по прямой. Их ведёт, как тропинку. Железная дорога так не гнётся на коротком.
— Автоколонна, — говорит Тимка со вздохом. — Опять не наше.
— Наше, — поправляю я. — Просто не сегодняшнее. Запиши: колонна, время, направление. Кому-нибудь пригодится.
— А нам?
— А нам сегодня нельзя. У нас груз расписан под стрелки и под воду, и если я его вывалю на грузовики, завтра здесь пройдёт эшелон, и все наши грузовики окажутся дешёвым удовольствием.
Собственно, это мне сейчас и приходится сказать самому себе, а не Тимке.
— Полторы минуты осталось, — говорит Литвинов.
Я уже начинаю складывать в голове второй вариант — бить горловину без поезда, — и в этот момент Федя говорит:
— Внизу искра. Одна. Слева, примерно... сорок.
— Где?
— Уже нет. Была одна, короткая.
— Аркадий, там что?
— Там насыпь и подход к приёмным. Держи курс.
Мы идём ещё двадцать секунд, и Федя говорит снова, и теперь голос у него другой — тот, который у стрелка появляется, когда он уже не сомневается:
— Есть масса. Тёмная. Длинная. Идёт вдоль насыпи, отсюда вижу край. Не пятно, а продолговатое.
— Движется?
— Кажется, да.
— «Кажется» — плохое слово, — говорю я. — Аркадий, бери отсчёт.
— Взял.
Вот тут я делаю то, что месяц назад сделал бы позже: я снижаюсь. Не героически — метров на четыреста, ровно настолько, чтобы у нижней точки открылся угол.
— Федя, теперь?
— Теперь вижу лучше. Длинная, тёмная, ровная. Есть отдельные... не знаю, как назвать. Бугорки. Как крыши.
— Дым видишь?
Пауза.
— Вижу, — говорит Федя. — Впереди неё, стелется. Не столбом. Полосой назад.
Дым сам по себе ещё ничего не доказывает: и стоящий паровоз ветер укроет шлейфом. Нужен отсчёт относительно земли.
— Аркадий, второй отсчёт.
— Считаю... — Он молчит десять секунд, которые тянутся как минута. — Сместилась. За двадцать пять секунд — на глаз метров двести пятьдесят. То есть под сорок в час, может, меньше.
— Медленно.
— Медленно, — подтверждает он. — Наш расчёт был на шестьдесят. Значит, он либо гружёный тяжело, либо его уже придерживают перед приёмом. И вот теперь, Паша, я тебе скажу главное: он идёт по правому пути. Тому самому, который через приёмные выводит к нашей выходной горловине.
Я ещё секунду держу.
Признаки: продолговатая масса, стелющийся назад дым, смещение за контрольный промежуток, правильный путь, правильное направление, короткая искра до этого. Ни одного из них поодиночке мне бы не хватило. Все вместе — хватает.








