Собрание сочинений. Том 3. Ремесло

- -
- 100%
- +
В конце речи Дон Кихот приводит стихи:
Тернистый этот путь ведетТуда, где славное бессмертье обитает.Кто раз взошел туда, назад уж не пойдет.– Ах! я, несчастная, воскликнула племянница, – так вы, дяденька, еще и поэт! Все-то он знает, на все руки он мастер. Бьюсь об заклад, что, вздумай он сделаться каменщиком, он живо выстроил бы дом: тяп-ляп – вот и клетка.
– Уверяю тебя, племянница, ответил Дон Кихот, – что, если бы размышления о рыцарстве не отвлекали меня и на них не уходили бы все мои способности, не нашлось бы вещи, с которой бы я не справился, и дела, которое выпало бы у меня из рук, а тем более такое, как клетка или зубочистка.
Это клетка возвращает нас к Алонзо Доброму – Дон Кихоту до сумасшествия. Интересно заметить здесь, что сам Сервантес не замечал, что Дон Кихот до сумасшествия со своими клетками и зубочистками не мог быть так широко мудрым, как мудр безумный рыцарь Печального Образа. Мудрость Дон Кихота не предусмотрена автором ни в начале, ни в середине романа. Алонзо только добр. Набором цитат и воспоминаний, какой-то хрестоматией является речь Дон Кихота о славе, привожу ее в отрывке для образца.
Вся эта речь, очевидно, внесена извне, приблизительно так, как в «Недоросля» внесены отрывки из словаря синонимов (разговор Стародума с Митрофанушкой).
Это похоже на то, Санчо, сказал Дон Кихот, – что случилось с одним знаменитым современным поэтом, который, написав злую сатиру на всех легкомысленных великосветских дам, не упомянул и не назвал одной, о которой не знал ничего наверное; но та, видя, что она не попала в список этих дам, стала жаловаться на это поэту, спрашивал у него, что нашел он в ней такого, что не пожелал поместить ее в числе других, и стала просить его продолжить сатиру и включить в нее и ее имя, а если он этого не сделает, пусть подумает о том, что из этого выйдет. Поэт исполнил ее желание и отделал ее лучше всех сплетниц вместе. Она осталась очень довольна такой славой, на самом деле бесславной. То же случилось с тем пастухом, про которого рассказывают, что он поджег и сжег дотла знаменитый храм Дианы, считавшийся одним из семи чудес света, единственно для того, чтобы имя его осталось в грядущих веках. И хотя был отдан приказ, чтоб никто не осмелился ни называть его словом, ни упоминать его имени на письме, чтоб помешать исполнению его желания, – все-таки стало известным, что звали его Геростратом. Сюда же подходит и то, что случилось с великим императором Карлом V и римским патрицием. Император пожелал видеть ротонду, тот знаменитый храм, который в древности назывался храмом Всех Богов, а теперь называется с большим основанием храмом Всех Святых. Это здание сохранилось в наибольшей целости из тех, что воздвигнуло язычество в Риме, и оно же громче других свидетельствует о славе, пышности и великолепии своих Основателей. Оно построено в виде круглого купола огромных размеров, очень светлого, хотя освещается только одним окном или, лучше сказать, круглым отверстием в его вершине. Отсюда-то император и любовался зданием, а рядом с ним стоял римский патриций и объяснял ему красоты и тонкости этого великолепного сооружения и его замечательной архитектуры. Когда же император сошел с хор, он сказал ему: «тысячу раз, ваше августейшее величество, мне приходило в голову желание, заключив ваше величество в объятия, броситься в этот пролет вниз и таким образом оставить на свете вечную по себе память». – «Благодарю вас, ответил император, – за то, что вы не привели в исполнение столь злого умысла; но отныне я постараюсь не оставить вас в положении, в котором ваши верноподданнические чувства могли бы подвергнуться испытанию, и потому приказываю вам никогда не обращаться ко мне и не находиться там, где буду я». И это было с его стороны еще большой милостью.
Я хочу сказать этим, Санчо, что желание приобрести славу в высшей степени заманчиво. Что, думаешь ты, заставило Горация броситься с моста в глубокие воды Тибра в полном вооружении? Что заставило Муция сжечь себе всю руку? Что побудило Курция кинуться в глубину горящей пропасти, разверзшейся посреди Рима? Что, вопреки всем противным предзнаменованиям, побудило Цезаря перейти Рубикон? А из примеров новейших времен: что заставило нарочно потопить корабли и выкинуть на сушу в чужой стране доблестных испанцев, ведомых храбрейшим Кортесом в Новый Свет, лишив их возможности отступления и надежды на помощь? Все эти и другие различные подвиги суть, были и будут делами славы, потому что смертные желают иметь награду и уделом своим бессмертие, которого бы заслуживали их дела; хотя мы, христиане-католики и странствующие рыцари, должны скорее стремиться к вечному блаженству в грядущем веке, в пространстве небесного эфира, а не к суетной славе, приобретаемой в наше преходящее время.
Интересно отметить, что пока становится все мудрее и мудрее Дон Кихот, нечто аналогичное происходит и с Санчо Пансой: «С каждым днем, Санчо, сказал Дон Кихот, – ты становишься менее глупым и более умным» (гл. 12, часть вторая).
Дело в том, что Санчо служит для нанизывания на него мудрости фольклора, в то время как Дон Кихот набирает на себя книжно-светскую мудрость. Расцветом мудрости Пансы являются его суды, которые, как известно, представляют из себя доменизацию (усвоение во владение) романом преданий о мудрых судах.
Привожу образчик одного из бесчисленного нанизывания пословиц Санчо Пансой. Особенно такие нанизывания характерны для второго тома романа.
Бог даст, все устроится к лучшему, сказал Санчо, – потому что где гнев, там и милость, и не знаешь, где найдешь, где потеряешь, а утро вечера мудренее, и упустишь огонь, не потушишь; а мне случалось видеть, что дождь идет и сквозь солнце, и одно другому не мешает; иной ляжет с вечера здоровый, а на завтра найдут его мертвым. И скажите мне, найдется ли такой человек, который мог бы похвастаться, что вырвал спицу из колеса фортуны. Разумеется, не найдется, а между женским да и нет я не рискнул бы просунуть и кончик иголки: сломится. Поручитесь, что Китерия от всего сердца и всей душой любит Басилио, и я скажу, что у него счастья непочатый мешок, потому что я слыхал, что любовь смотрит в такие очки, сквозь которые медь кажется золотом, бедность богатством, а бисер жемчугом.
В конце третьего тома Санчо выступает на первый план и заслоняет собой даже Дон Кихота. Явление в истории романа довольно обычное; так у Рабле Панург в конце романа выдвигается на первый план. Значит это то, что, в сущности говоря, старый роман уже кончился и идет новый, основанный часто на новых приемах.
Очень интересно проследить уже употребляемое автором как прием чередование мудрости и безумия у Дон Кихота в эпизоде встречи его с доном Диего. Разговор начинается «рыцарской» речью Дон Кихота, а потом он быстро переходит на литературные темы, поражая читателя (из тех, кто читает не пропуская) своими профессиональными знаниями литературы. Мотивировка речи та, что у дона Диего есть сын-поэт. Сперва безумный рыцарь говорит о долге родителей перед детьми, а потом переходит на критическую статью. К сожалению, недостаток места мешает мне привести эту речь, занимающую около половины XVI главы третьего тома. Говоря мудрые речи, Дон Кихот остается верным своему безумию, надевает на голову таз цирюльника, который он считает за шлем, да еще надевает в то время, когда Санчо забыл в этом тазе недоеденный творог.
Но следующее приключение Дон Кихота, эпизод со львами, которых он вызывал на бой, уже как-то выделяется из ряда обычных, однообразно побоями кончающихся авантюр, и речь Дон Кихота, являющаяся, как всегда при приключении, мерилом отклонения его действительного поступка от его воображаемого вида, не вносит в эпизод пародийного характера.
Но всех их лучше странствующий рыцарь, который по пустыням и безлюдным местам, по перекресткам, по лесам и дебрям ищет опасных приключений с целью привести их к счастливому и благополучному концу, единственно для того, чтобы добиться почетной и долговечной славы. Лучше их, говорю я, странствующий рыцарь, помогающий вдовице где-нибудь в захолустье, чем придворный рыцарь, нашептывающий любезности столичной барышне. У всякого рыцаря свои особые обязанности: придворный ухаживает за дамами, придает пышность королевскому двору ливреями своих слуг, поддерживает бедных рыцарей роскошной сервировкой своего стола, участвует в судах чести, отличается на турнирах, является важным, щедрым и великолепным, и если он еще сверх того и добрый христианин – то он исполнил все свои главные обязанности и т. д.
Но странствующий рыцарь идет на край света, вступает в самые запутанные лабиринты, на каждом шагу добивается недостижимого, в пустынях подвергается жгучим лучам солнца в полдневный зной летом, а зимой суровой неблагосклонности ветров и стужи. Не страшат его львы, не ужасают вампиры, не приводят в трепет драконы, потому что искать тех, нападать на этих и побеждать их всех – вот его главное и истинное занятие. Поэтому и я, раз мне выпало на долю попасть в число странствующих рыцарей, не могу отказываться от борьбы с тем, с чем по долгу своему я считаю нужным бороться. Вот почему напасть на львов, как я это сделал, было моей прямой обязанностью, хотя я отлично знаю, что это неслыханная дерзость. Ибо я хорошо знаю, что такое доблесть, потому что эта добродетель находится между двух преступных крайностей, а именно между трусостью и заносчивостью.
В следующей главе профессионально-литературные знания Дон Кихота, бедного захолустного ламанчского дворянина, Алонзо Доброго, известного искусством делать клетки, все увеличиваются. Привожу отрывки из его речей:
– Если речь идет о литературном турнире, постарайтесь получить второй приз, потому что первый всегда выпадает на долю протекции или высокого имени, второй присуждается просто справедливостью, и третий, таким образом, делается вторым, а первый по этому счету окажется третьим, подобно тому, как раздаются степени в университете. Но все-таки лицо, получающее первый приз, – важное лицо.
– Пока, подумал про себя дон Лоренсо,– я не могу назвать его безумным. Посмотрим, что будет дальше.
Или вот другой пример:
Один мой приятель и умный человек, – сказал Дон Кихот, – был того мнения, что писать вариации на заданные стихи не стоит труда по той причине, говорит он, что никогда вариация не соответствует тексту и что часто, и даже в большинстве случаев, вариация далека от смысла и содержания темы, которая в ней разрабатывается; кроме того, рамки ее чрезмерно узки, в ней не допускаются вопросы, выражения вроде: «говорят, сказал он», употребление отглагольных существительных и тому подобные придирки и стеснения, которые связывают пишущих на тему в стихах, как это должно быть вам хорошо известно.
Речи Дон Кихота далее развернуты еще более специальным материалом. Сервантес снабжает его знаниями в лингвистике и теоретическими познаниями в теории перевода.
Цимбалы, – сказал Дон Кихот, – это такие металлические пластинки, вогнутые и пустые внутри, похожие на подсвечники, ударяя которыми друг о друга, производят звуки если не слишком изящные и гармоничные, то и не неприятные, которые вполне отвечают простонародной волынке и тамбурину; а название их albogui мавританское, как и все слова, что в нашем кастильском языке начинаются со слова al, которых, должно быть, немного. И только три есть на нашем языке мавританских слова, оканчивающихся на і; а другие, сколько по своему первоначальному al, так и по і, которым оканчиваются, известны как арабские. Все это я тебе говорю мимоходом, потому что все это мне пришло на память по случаю того, что я назвал цимбалы.
Или вот еще более специальное сообщение:
– Какое заглавие у книги? – спросил Дон Кихот. На это автор ответил:
– Сеньор, книга по-тоскански называется le Bagatelle.
– А чему соответствует по нашему, по-кастильски le Bagatelle? – спросил Дон Кихот.
– Это, сказал автор, – то же самое, как если бы мы по-кастильски сказали «пустяки». И хотя у этой книги такое скромное название, но она содержит в себе и заключает вещи очень хорошие и существенные.
– Я, сказал Дон Кихот, – немножко знаю по-тоскански и пою несколько строф из Ариосто. Но скажите мне, ваша милость, – и это я вас спрашиваю не потому, что хочу убедиться в образовании вашей милости, а единственно из любопытства, – не попалось ли вам в вашем сочинении слово pignata?
– Да, много раз, – ответил автор.
– А как ваша милость перевели его на кастильский?
– Да как же его еще перевести, – возразил автор, – если не словом кастрюля.
– Ах, черт побери, – воскликнул Дон Кихот, – ваша милость далеко ушли в тосканском языке. Я поставлю какой угодно заклад, что там, где итальянец скажет «ріасе», ваша милость скажет «нравится», а где он скажет: «ріú», вы скажете «больше», а его «su» переведете «наверху», a «giu» – внизу.
– Вероятно, – сказал автор, – так как это все соответственные выражения.
– Ну так смею поклясться, – сказал Дон Кихот, – что ваша милость неизвестны свету, который не любит награждать яркие таланты и достойные похвал труды. Сколько способностей пропадает даром, сколько непризнанных дарований, сколько неоцененных талантов. Но все-таки мне кажется, что перевод с одного языка на другой, если только он делается с греческого или с латинского, этих царей всех языков, похож на то, как если бы кто-нибудь стал смотреть фламандский ковер с изнанки, где, хотя и видны все фигуры, их закрывает множество концов и нет той гладкости и той отделки, как с лица. А переводить с легких языков не требует ни большого ума, ни уменья владеть слогом, как этого не требуется от того, кто переводит или переписывает одну бумагу на другую. Я этим не хочу сказать, что труд переводчика не заслуживает похвалы, так как человек может заниматься многими худшими занятиями, приносящими ему еще меньше выгоды. Два знаменитых переводчика сюда не в счет: первый – доктор Кристобал де Фигероа в своем «Pastor Fido», и второй – Дон Хуан де Хауреги в своей «Амите», где оба блестящим образом заставляют сомневаться, перевод это или оригинал. Но скажите мне, ваша милость, эта книга печатается на ваш счет или вы продали свое право какому-нибудь издателю?
Последнее рассуждение напоминает аналогичное место в Лисенсиате Стеклянном. Вообще же можно сказать, что все речи второго тома отрывочней, эпизодичней речей первого. Вообще второй том, как я уже говорил, мозаичнее первого, и если в нем нет больших вставных новелл, которые в первом вытесняют временами Дон Кихота из романа, зато много мелких эпизодов-анекдотов, вставленных как-то наскоро.
Подвожу некоторые итоги, хотя и не люблю делать этого: выводы делать должен читатель.
1) Тип Дон Кихота, так прославленный Гейне и размусленный Тургеневым, не есть первоначальное задание автора. Этот тип явился как результат действия построения романа, так как часто механизм исполнения создавал новые формы в поэзии.
2) Сервантес к середине романа осознал уже, что, навьючивая Дон Кихота своею мудростью, он создал двойственность в нем; тогда он использовал или начал пользоваться этой двойственностью в своих художественных целях.
IIВставные новеллы в «Дон Кихоте»…мы в настоящее время, в наш век, небогатый веселыми развлечениями, не только наслаждаемся прелестью его правдивой истории, но и рассказами и эпизодами, входящими в нее, большей частью не менее приятными, интересными и правдивыми, чем сама эта история, каковая, продолжая тянуть свою обрывающуюся, перекрученную и растрепанную нитку, повествует…
Так начинает Сервантес четвертую книгу «Дон Кихота».
Действительно, нить действия в «Дон Кихоте» растрепана и прерывается. Вставные новеллы в «Дон Кихоте» можно разделить, по способу ввода в роман, на несколько категорий, но я вставлю классификацию после описания.
Если делить новеллы по описываемому ими «быту», то прежде всего мы встречаем ряд пастушеских новелл. Эти новеллы начинаются с эпизода о пастушке Марселе (т. I, стр. 84–124, пер. Басанина). Вернее, эпизод начинается с речи Дон Кихота о золотом веке (уже разобранной мной), потом переходит на стихотворение, вставленное очень наивно.
…Чтобы было еще верней, что ваша милость, господин странствующий рыцарь, говорите, что мы приняли вас от всего сердца и со всем удовольствием, мы желаем развлечь и потешить вас, заставив спеть одного из наших товарищей, который скоро будет здесь.
Далее идут стихи. Как видите, вставка стихов мотивирована приблизительно так, как исполнение куплетов в водевиле или же чтение стихов героями «1001 ночи» не только перед красавицами, но и перед шайтанами.
Далее (стр. 92) идет собственно эпизод с Марселой. Новелла вставлена так:
Между тем вернулся еще парень, ходивший вместе с другими в деревню за провизией, и сказал:
– Знаете, что случилось в деревне, товарищи?
– Откуда нам знать? – ответил один из пастухов.
– Ну так знайте, продолжал парень, – что сегодня утром умер тот известный пастух-студент, что звали Хрисостосом, и идет слух, что умер он от любви к проклятой девчонке Марселе, дочери богача Гуильермо, той самой, что шляется в платье пастушки здесь по окрестностям.
Здесь мы видим, что для вставки употреблен «гонец»-рассказчик, как будто похожий на «вестника» античной трагедии, но роль его существенно иная. «Вестник» передавал события, необходимые для уяснения хода основного сюжета трагедии, здесь же «гонец» представляет место прямой вставкой новеллы к основному сюжету.
Начинается рассказ гонца. К этому времени все остальные ушли на место убийства.
Для связи вставного рассказа с основным в него введено и участие Дон Кихота, которое сводится к тому, что он делает стилистические поправки к рассказу.
– Затмение, друг мой, а не затемнение, прервал Дон Кихот. – Так называется такое явление, когда эти два великих светила покрываются тенью.
Но Педро, не останавливаясь на таких мелочах, продолжал свой рассказ:
– Угадывал он еще и то, когда год будет урожайный и когда будет неурод.
– Недород, хочешь ты сказать, мой друг, опять поправил Дон Кихот.
– Недород или неурод, возразил Педро, – все одно на одно выходит. Одно скажу, что с его слов и отец его, и друзья, что верили ему, разбогатели, делаючи то, что он им советовал; скажет им: сейте в этом году овес, а не пшеницу, а в нынешнем можете сеять горох, а не овес; в будущем будет урожай на оливы, а в следующие три года не соберете масла ни капли.
– Эта наука называется астрологией, сказал Дон Кихот (стр. 94).
Или еще так:
– Пожалуй, а то так и без всякого пожалуй, вам не слыхать ничего подобного во всю свою жизнь, хоть бы вы прожили дольше самой Сарны.
– Сарра надо говорить, поправил Дон Кихот, который не мог помириться с тем, как калечил слова пастух.
– Живет и Сарра, возразил Педро, – а только вот что, сеньор, что ежели вы будете на каждом шагу вылащивать всякое мое слово, то нам вовек не кончить (стр. 95).
Дальше перебивания становятся менее частыми. Такой способ ввязывания новеллы путем напоминания все время о действующих лицах главного сюжета довольно употребителен.
У Стерна в «Тристраме Шенди» речь об инквизиции, затягивающаяся, перебивается эмоциональными возгласами Трима. Или же иногда в других местах сам автор перебивает себя, напоминая о других мотивах, то об узлах и петлях, то об Джени, то восстанавливая в памяти читателя существование главной новеллы путем повторения той фразы, на которой она была оставлена. Но об этом при разборе Стерна.
У Сервантеса ввязывание новелл достигается следующими способами: 1) Перебиванием действующим лицом главной новеллы действия второстепенной. Пример мы привели только что. Так же перебивает Дон Кихот запутанную сеть новелл второго тома своею речью с сравнением судьбы студента и солдата. Еще более типично перебивание не словами, не речью, а действием. Так бой Дон Кихота с бурдюками перебивает бесконечно тянущуюся новеллу «о безрассудно любопытном» (вставленную в основную новеллу по принципу «найденная рукопись»).
Немного оставалось дочитать в повести, когда с чердака, где почивал Дон Кихот, спустился взбудораженный Санчо Панса, крича:
– Сюда, господа, поскорее, помогите моему барину, который ввязался в самую ужасную и трудную битву, какую когда-либо видели мои глаза. Как Бог жив, он так здорово полоснул великана, недруга госпожи принцессы Микомиконской, что снес ему голову как по ниточке, что твою репу (стр. 124, том 2).
2) Участием действующих лиц вводной новеллы в действии главной. В более развитом виде это показано в участии Доротеи (героини самой крупной вводной новеллы) в мистификации, предпринятой над Дон Кихотом. Ему выдают ее за принцессу Микомиконскую.
Он рассказал Карденио и Доротее, что было они придумали, чтобы помочь Дон Кихоту или по крайней мере отвести его домой. Тогда Доротея вызвалась вместо цирюльника представить несчастную барышню, тем более что у нее есть с собой платье, в котором все выйдет очень натурально, с тем чтобы ей предоставили разыграть свою роль, как она найдет нужным, чтобы добиться своей цели, так как она читала много рыцарских романов и знает, в каком тоне обращались оскорбленные дамы к странствующим рыцарям, прося у них заступничества.
В более же наивном виде это дается у Сервантеса в двух эпизодах просто дракой Дон Кихота с действующими лицами вводных новелл.
– Не могу избавиться от одной мысли, сказал Карденио при первом разговоре с Дон Кихотом, и никто в свете не может избавить меня от нее, и никто не заставит меня думать иначе, и большой негодяй будет тот, кто убежден и уверен в противном, а именно, что этот пошлый дурак Элизабад не был в связи с королевой Мадазимой.
– Нет и нет, клянусь чем угодно! – воскликнул с величайшим гневом Дон Кихот, по обыкновению выходя из себя, – это низкая сплетня, чтобы не сказать – подлость. Королева Мадазима была дама высокой добродетели, и нельзя предположить, чтобы принцесса такого высокого положения сошлась с каким-то знахарем. А кто иначе об этом думает, тот лжет как последний негодяй, и я ему готов доказать это, пешим или конным, вооруженным или безоружным, ночью или днем, когда и как ему будет угодно.
Карденио смотрел на него с величайшим вниманием. У него уже начался приступ безумия, и он не в состоянии был продолжать свою историю, точно так же, как и Дон Кихот не в состоянии был ее слушать: до того его рассердило то, что он услышал о королеве Мадазиме. Странное дело! – он готов был вступиться за нее, как точно она на самом деле была настоящей и его законной королевой: до того овладели им его взбалмошные книги. Карденио же, находясь в припадке безумия и услышав, что его называют лгуном и негодяем и тому подобными прозвищами, плохо принял эту шутку и, подняв здоровый булыжник, лежавший у него под ногами, так ударил им в грудь Дон Кихота, что тот упал навзничь.
Точно таким же образом подновлена связь с основной новеллой в одном из пастушеских эпизодов, в котором пастух рассказывает про солдата, увлекшего гордую пастушку Леандру своими нарядами (гл. LIII).
Очень любопытны комментарии, которыми снабдил этот рассказ Сервантес.
Рассказ пастуха доставил общее удовольствие всем, кто его слышал. Особенно он понравился канонику, который с бесподобной наблюдательностью обратил внимание на слог, каким он был изложен, далеко не напоминавший грубого пастуха, а скорее обличавший остроумного светского человека, и сказал, что священник говорил правду, что леса воспитывают ученых.
Здесь автор прямо указывает на «книжность» своей новеллы.
У Сервантеса есть одна очень любопытная новелла; написана она, если я не ошибаюсь, около 1618 года, в промежуток между выходом первой и второй части Дон Кихота. Название ее «Разговор двух собак».
Строение этой новеллы банально, как газетная передовица, но необычны герои-собаки, вернее, одна собака Берганца, так как друг ее пес Сципион только выслушивает историю жизни своего товарища. Как обычно в романах типа нанизывания, произведение это сшито из ряда новелл-эпизодов, иногда только намеченных, связанных между собой тем, что они происходят перед одной и той же собакой, ищущей для себя место (службу) и переходящей от хозяина к хозяину. Эта новелла – собачий Лазарильо или Жиль Блаз. Любопытно, что поиски места как мотивировка связи между эпизодами сохранились до литературы сегодняшнего дня. Так построен «Дневник горничной» Октава Мирбо (указано Андр. Левинсоном) и «В людях» Максима Горького. В странствиях своих собака служит на скотобойне, потом у пастухов, полицейских, у солдат, у цыган, у мавра, у поэта, потом в театре и, наконец, в госпитале. Обычно каждому пребыванию Берганцы в новом месте соответствует новая новелла, но иногда оно служит только мотивировкой вставки небольшой картины нравов.
Посмотрим, что увидела Берганца у пастухов. Прежде всего, собаку поразило то, что жизнь пастухов совершенно не соответствовала тем книжным рассказам про них, которые она слышала от любовницы своего первого хозяина. Пастухи не играли на флейтах и гобоях, а только иногда при пенье самых простых деревенских песен постукивали в такт своими палками или черепками, которые вкладывали между пальцами. День они проводили не в мечтах о пастушках, а чиня обувь и ища насекомых. Они называли друг друга не Аморисами, Филидами, Галатеями, Лозардами, Гиацинтами, а Антонами, Доминиками, Павлами и Флорентами. Любопытно сравнить эту протестующе-реалистическую картину с тем, как описывал Сервантес в «Дон Кихоте» пастухов до и после написания «Разговора двух собак». Вот для сравнения окончание уже упомянутой мною новеллы о Леандре.



