Люболь 3. Страсть цыгана

- -
- 100%
- +
— Тогда поздравляю. Теперь вас две.
— Ты не изменился.
— Изменился. Раньше спорил дольше.
Он положил на стол журнал. Раскрыл нужную страницу и повернул ко мне. Чернила расплывались перед глазами. Две строчки. Два младенца. Егор Тихонов — смерть зафиксирована. Вадим — пустая графа.
Пустота оказалась страшнее слова «умер». В нее можно было провалиться, придумать тысячу надежд и каждую потерять.
— Это ничего не доказывает.
— Доказывает, что тебе солгали.
— Мне могли просто не оформить запись.
— За запертой дверью лежал младенец. Его кормила жена Тихона. У ребенка красный полумесяц возле левого уха.
Я перестала дышать.
Мира закрыла рот ладонью.
— Откуда ты знаешь про метку? — спросила я.
— Ты сама сказала. Когда носила его.
Он помнил. Среди войны, ненависти и угроз он сохранил эту крошечную фразу, которую я сама едва помнила. От этого стало еще больнее.
— Метка бывает у Лебединских, — прошептала Мира. — У господина Макара тоже была.
— Не называй его господином, — резко бросил Ману.
— Сейчас не время мериться ненавистью к моей семье!
— Мое время началось, когда они вырезали мою.
— А мое когда начнется? Когда вы все закончите решать, чья кровь важнее моей боли?
Он умолк. Впервые не нашел ответа, и это испугало сильнее угроз.
Из коридора донеслись тяжелые шаги. Двое цыган ввели Тихона. Руки за спиной, лицо разбито, ряса разорвана. Он поднял глаза и увидел меня.
Все во мне окаменело.
— Нет, — сказал он.
Ману медленно повернул голову.
— Что именно тебе не нравится, монах? Что она жива или что придется говорить правду?
— Не здесь. Не так.
— Ты уже однажды выбрал, как ей узнать о смерти сына. Второго выбора не будет.
Я шагнула к Тихону. Ноги дрожали, но я дошла. Он не смотрел в глаза.
— Чей ребенок был в гробу?
Молчание.
Ману ударил его в живот. Тихон согнулся, цыгане удержали.
— Я спросила! — закричала я. — Чей лоб я целовала? Кого называла Вадимом? Чьего мертвого сына вы положили мне на руки?
— Моего, — выдохнул Тихон.
Мир не рухнул. Он уже был разрушен, и теперь просто осыпалась пыль.
— Как его звали?
— Егор.
Имя вошло под ребра. У мертвого младенца было имя. Была мать, которая, возможно, не знала, где лежит ее сын. А я присвоила его смерть, плакала над ним, как над своим, и даже в могиле он оставался жертвой чужой лжи.
— Где Вадим?
— У Ларисы.
— Жив?
Тихон закрыл глаза.
— Жив.
Я ждала, что это слово исцелит. Что внутри расправятся легкие, перестанут болеть кости, исчезнет холод могилы, поселившийся под кожей. Но «жив» оказалось не светом — взрывом. Оно разорвало все, что я успела выстроить вокруг смерти сына, и обломки рухнули на меня. Если Вадим жив, значит, каждый мой поцелуй у гроба достался другому младенцу. Каждая молитва была обращена не туда. Каждая минута, когда я соглашалась продолжать существовать без него, становилась предательством.
— Когда ты его забрал?
— Ночью после родов.
— Я держала его утром.
— Ты держала Егора.
— Нет.
— Ольга…
— Нет! У Вадима были темные волосы. У того малыша тоже. У него был маленький рот, складка на подбородке… — Я лихорадочно перечисляла черты, пытаясь доказать хотя бы себе, что видела сына. — Он сжимал палец. Я помню.
Тихон поднял на меня глаза, и жалость в них стала последним унижением.
— Мертвые дети не сжимают пальцы.
Меня качнуло. Ману удержал за локоть.
— Значит, я это придумала?
— Ты была в горячке. Повитуха вложила твой палец ему в ладонь и сказала, что он держит. Ты хотела верить.
Я закрыла рот рукой. Из памяти всплыла женщина с опущенными глазами, ее шепот: «Смотрите, матушка, он вас чувствует». Не чувствовал. Не мог. Они создали для меня последнее движение сына, чтобы ложь стала убедительнее.
— Повитуха знала?
— Я заплатил ей.
— Чем?
— Деньгами Храма.
— Сколько стоила моя могила?
Тихон молчал.
— Я спрашиваю, сколько!
— Пять тысяч.
Я рассмеялась. Пять тысяч. Мою жизнь разломали за сумму, которую отец когда-то оставлял официанту после ужина. Вадиму назначили цену раньше, чем имя успели вписать в документы.
— А гроб?
— Даниил велел закрыть.
— Почему?
— У Егора был шрам на груди после попытки реанимации. Ты могла заметить.
— Но мне позволили открыть.
— Ненадолго. Лицо подготовили. Тело завернули.
— Подготовили… — повторила я. — Как вещь для продажи.
— Я хотел признаться возле могилы.
— Но не признался.
— Лариса пришла с Вадимом. Он впервые спокойно спал у нее на руках. Она улыбалась. После смерти Егора она не улыбалась ни разу. Я увидел их и… не смог.
— Не смог разрушить ее счастье, поэтому оставил меня разрушенной.
— Да.
Честность не облегчила. Она просто сняла последнюю повязку с раны.
Мира плакала рядом. Я почувствовала ее пальцы на своем плече и резко отстранилась.
— Ты знала?
— Нет! Госпожа, клянусь, я не знала. Я сама видела малыша только после того, как его завернули. Я думала… — голос Миры сорвался, — я тоже думала, что это Вадичка.
— Мы обе не узнали.
— Нас не пустили к нему сразу. Вы были без сознания, я искала врача. Они все сделали до того, как мы вошли.
— Но мать должна знать.
Ману схватил меня за подбородок и заставил поднять лицо.
— Хватит.
— Убери руки.
— Они украли ребенка, а ты помогаешь им добивать тебя. Хватит повторять, что должна была узнать. Ты не виновата.
— Тебе удобно так говорить. Тогда виноват только Тихон, и его можно убить. А ты? Ты угрожал сыну, выгнал меня, заставил бежать. Если бы я не боялась тебя, он остался бы рядом со мной.
Лицо Ману окаменело.
— Я сказал, что разберусь с собой позже.
— Ты всегда разбираешься с собой чужой кровью.
— Тогда возьми мою.
Он вытащил нож и вложил мне в ладонь. Рукоять была теплой от его тела.
— Режь. Но после того, как обнимешь сына. Я не позволю твоей ненависти украсть у него еще одну минуту с матерью.
Я смотрела на лезвие, на его грудь, куда достаточно было ударить один раз. Когда-то я уже сделала это ядом. И все же разжала пальцы. Нож упал на каменный пол.
— Не сейчас, — прошептала я.
— Значит, позже, — ответил он и оттолкнул оружие носком сапога. — Я никуда не уйду.
Я ударила его. Потом еще раз. Не помню, кричала ли. Помню хруст его губы под костяшками, вкус крови во рту, хотя кровь была не моя, и руки Ману, перехватившие меня сзади. Я билась в них, пиналась, выла, пыталась дотянуться до монаха ногтями.
— Ты слышал, как я плакала! — голос рвался мясом. — Ты стоял за дверью! Ты позволил мне просить прощения у чужого ребенка!
— Ольга…
— Не произноси мое имя!
— Я думал, ты умрешь. Вадим голодал. Лариса потеряла ребенка и хотела уйти за ним. Я сказал себе, что спасаю вас.
— Ты спас жену моей могилой!
Тихон побледнел. Ману сжал меня сильнее, не позволяя броситься вперед.
— Отпусти! Я убью его!
— Нет.
— Ты обещал!
— Он сначала приведет нас к сыну.
— Я знаю дорогу, — сказал один из цыган. — Наши уже везут ребенка.
Везут.
Надежда вцепилась зубами в горло. Я перестала вырываться.
— Когда?
— Скоро будут.
— Насколько скоро?
— Ольга, — Ману повернул меня к себе, — дыши.
— Не приказывай мне дышать! Я дышала, когда он лежал в земле. Я ела, спала, ходила, пока мой ребенок был жив у чужой женщины. Какая мать так может?
— Та, которую обманули.
— Я должна была узнать Егора!
— Ты видела Вадима несколько часов после родов, больная и изможденная.
— Я мать!
— Именно поэтому ты сейчас рвешь себя на части за чужую ложь.
Я ударила его ладонями в грудь.
— Не смей меня оправдывать! Ты не был рядом!
Он перехватил запястья.
— Да. Не был. Хочешь еще одну спину для плети — бей меня. Но сына верну.
— А потом?
— Потом заберу вас обоих.
— Он не вещь!
— Он мой наследник.
— Он мой ребенок!
— Наш, — рявкнул Ману, и комната замолчала. — Он наш сын, Ольга. Можешь ненавидеть меня, можешь снова попытаться убить, но даже твое горе не вырежет мою кровь из его вен.
Я смотрела в его бешеные глаза и впервые понимала: он тоже боялся. Не потерять власть, не показаться слабым перед людьми — поверить, что сын жив, и снова увидеть могилу. Его страх был таким же уродливым, как мой: мой заставлял отталкивать надежду, его — приказывать ей.
С улицы донесся рев моторов.
Я вырвала руки и бросилась к двери. Мир качался, ступени расплывались, кто-то позвал меня, но я бежала. Босые ноги скользили по камню, платье цеплялось за перила. Ману догнал внизу, схватил за талию.
— Отпусти!
— Упадешь.
— Тогда упаду к нему!
Во двор въехали две машины. Цыгане окружили первую. Задняя дверь открылась, и вышла женщина с младенцем на руках.
Темные волосы, бледное лицо, кровь на виске. Лариса.
Она держала моего сына.
Я узнала его прежде, чем увидела лицо. По тому, как маленькая голова лежала у нее под подбородком. По кулачку, высунувшемуся из одеяла. По запаху молока, который мне, наверное, только привиделся через весь двор. Грудь пронзило болью, ткань платья мгновенно стала влажной.
— Вадим…
Младенец повернул голову на мой голос.
Мир остановился.
Я шагнула вперед. Лариса отступила.
— Не подходи.
— Это мой сын.
— Я знаю.
— Отдай его.
Ее руки сомкнулись крепче.
— Я не могу.
Я засмеялась. Из горла вырвался страшный звук, похожий на треск ломаемых костей.
— Ты не можешь? Я похоронила чужого ребенка, пока ты кормила моего, и теперь ты не можешь?
— Я не знала!
— А теперь знаешь. Отдай.
— Он испугается. Он не знает тебя.
Это было правдой. Самой жестокой из всех. Мой сын смотрел на меня чужими глазами, а когда я протянула руки, прижался лицом к груди Ларисы.
Меня разорвало.
Я согнулась, потому что иначе боль переломила бы позвоночник. Ману удержал, не дал упасть. Я ненавидела его руки и цеплялась за них одновременно, пока слезы лились по лицу.
— Он меня боится, — прошептала я. — Мой ребенок меня боится.
— Он младенец. Он ничего не понимает.
— Он понимает, кто его мать. И это не я.
Лариса заплакала. Ее лицо исказилось, и на секунду я увидела не воровку — женщину, которой тоже сейчас вырывали сына, пусть не по крови, но по каждому прожитому рядом часу.
Ману не увидел. Или не захотел.
Он подошел к ней и протянул руки.
— Отдай моего сына.
— Нет.
Цыгане вокруг напряглись. Тихона вывели из машины и поставили на колени. Лариса посмотрела на мужа, потом на Ману.
— Если отнимете силой, он будет кричать.
— Пусть кричит, — голос Ману стал ледяным. — В моем роду дети имеют право кричать у отца на руках.
Он забрал Вадима.
Лариса закричала так, будто ей вскрыли грудь. Тихон рванулся, получил удар прикладом и упал в снег. Младенец заплакал, выгибаясь в руках Ману, а я стояла напротив и не могла сделать шаг. Мой сын был жив. Совсем близко. И между нами лежала целая могила.
Ману посмотрел на меня поверх маленькой головы.
— Бери.
Я протянула руки.
Вадим плакал, пока не коснулся щекой моей груди. Потом замер. Всхлипнул. Повернул лицо к влажной ткани, узнавая запах, который тело сохранило для него вопреки смерти, лжи и земле.
Я провела пальцем по его щеке. Теплой. Живой. Не восковой, не холодной, не приготовленной чужими руками для прощания. Под тонкой кожей бился пульс, и каждый удар отдавался во мне, как возвращенное сердцебиение. Я плакала ему в волосы и боялась моргнуть: вдруг мир снова отнимет его, стоит закрыть глаза.
И открыл рот в беззубой улыбке.
Глава 8
Мой сын улыбнулся Ольге.
Не мне. Не людям, вставшим перед ним на колени. Не серебряному знаку дома Алмазовых, лежавшему на одеяле. Ей. Рыжей, босой, измученной женщине, которая держала его так, будто боялась, что мир снова передумает и заберет обратно.
Я смотрел на них и не мог сделать вдох.
Вадим уткнулся лицом в ее грудь, маленькие пальцы вцепились в черную ткань, а Ольга плакала ему в волосы. Тихо. Без истерики, без крика — слезы просто текли по ее белому лицу и падали на его лоб. Так плачут не от счастья. Счастье не умеет выворачивать кости и заставлять сердце биться с перебоями. Это была боль женщины, которой вернули ребенка после похорон, но забыли вернуть прожитые без него дни.
— Он меня узнал, — прошептала она.
— Конечно, узнал.
— Не говори так, будто был уверен.
Я не был. Когда Вадим прижался к Ларисе, а от Ольги отвернулся, меня прошило страхом, настолько диким, что я чуть не вырвал младенца у обеих. Хотелось приказать сыну помнить мать. Приказать крови заговорить. Приказать судьбе вернуть все правильно, потому что иначе я разнесу ее на куски вместе с небом.
— Теперь уверен.
Ольга подняла на меня глаза. Бирюзовые, огромные, залитые слезами. Огненные волосы спутались вокруг лица, губа была разбита, платье испачкано кровью. И все же я никогда не видел ее красивее. Красота не должна выглядеть так — как открытая рана, к которой хочется прижаться ртом и умереть от потери крови вместе с ней.
— Отвернись, — сказала она.
— Зачем?
— Я хочу его покормить.
— Корми.
— Без тебя.
— Нет.
Она закрыла глаза. Я увидел, как под тонкой кожей на виске забилась жилка.
— Ману, вокруг десятки мужчин.
Я повернулся к людям.
— Все вышли со двора.
Никто не переспросил. Ромалэ начали расходиться, увлекая пленных. Савелий махнул рукой, освобождая галерею. Через минуту остались только я, Ольга, Мира и врач, которого притащили из соседнего поселка.
— Теперь довольна?
— Ты тоже мужчина.
— Я отец ребенка.
— Это не дает тебе права смотреть.
— Мне право никогда не требовалось.
Она хотела ударить, но Вадим захныкал. Ольга мгновенно забыла обо мне. Прижала сына, зашептала что-то бессвязное, целуя его щеку. Врач указал на комнату первого этажа, куда принесли чистые простыни и зажгли лампы.
— Ей нельзя стоять. У женщины лихорадка, обезвоживание и, возможно, воспаление. Ребенка тоже нужно осмотреть.
— Осматривай.
— Наедине.
— Сегодня все слишком хотят остаться наедине с моей семьей.
Ольга посмотрела с ненавистью.
— Выйди. Или я не позволю врачу ко мне прикоснуться.
— Это угроза себе, не мне.
— Значит, тебе будет не больно смотреть, как я умру.
Я наклонился к ее лицу.
— Еще раз произнесешь это слово, рыжая, я привяжу тебя к кровати и заставлю жить назло.
— Вот она, твоя любовь. Веревки, угрозы и запертые двери.
— Другой у меня нет.
Ее губы дрогнули. Не от страха. Будто эта честность попала туда, где ложь уже не могла причинить большего вреда.
Я вышел, но остался за дверью. Слышал, как врач задает вопросы, как Ольга раздраженно отвечает, как Вадим начинает плакать. Потом наступила тишина, и через несколько минут до меня донеслись тихие глотки.
Сын ел.
Я прислонился затылком к стене. Внутри все разом ослабло. Впервые за много лет мне захотелось не убивать, не мстить, не отнимать — просто закрыть глаза и слушать, как мой ребенок дышит за дверью.
— Красиво, правда?
Лариса стояла в конце коридора. Двое моих людей держались позади, не приближаясь. Ее темные волосы растрепались, кровь на виске запеклась, руки были пустыми и прижатыми к животу, будто она еще пыталась удержать исчезнувший вес младенца.
— Что именно?
— Как легко настоящая мать заняла мое место.
— Оно никогда не было твоим.
Она вздрогнула. Я увидел, как слова ударили, но не забрал их. В моем мире за украденное платят, даже если воровка не знала, что держит чужое.
— Я не крала его.
— Ты жила с человеком, который украл.
— А Ольга жила с тобой. Значит ли это, что она отвечает за каждого убитого тобой?
Я медленно повернул голову. У этой тихой женщины оказалось больше смелости, чем у половины мужчин Храма.
— Следи за словами.
— Зачем? Ты уже забрал единственное, чем мог напугать.
За дверью снова пискнул Вадим. Лариса побледнела и сделала шаг, но цыган преградил дорогу.
— Я хочу его увидеть.
— Нет.
— Он привык засыпать у меня. После кормления у него болит живот, нужно держать столбиком. Если положить сразу, начнет кашлять.
Я ненавидел, что она знает моего сына лучше нас. Знает, как он спит, чего боится, какой звук издает перед плачем. Каждое ее знание было украденным днем Ольги и моим собственным опозданием.
— Врач разберется.
— Врач не был с ним ночью.
Дверь открылась. Мира выглянула наружу.
— Баро… госпожа просит Ларису, — сообщил мужчина, не поднимая глаз; просьба Ольги явно пугала его сильнее возможного приказа Ману.
— Зачем?
— Малыш не берет вторую грудь. Она говорит, Лариса может знать, почему.
Я стиснул челюсти. Лариса закрыла глаза, и по ее щеке покатилась слеза. Не торжество. Облегчение оттого, что она еще нужна ребенку.
— Пять минут, — сказал я. — Дверь открыта.
— Ты даже материнскую боль выдаешь по минутам? — спросила она.
— Радуйся, что вообще выдаю.
Она прошла мимо. Я вошел следом.
Ольга сидела на кровати, прикрытая простыней. Рыжие волосы рассыпались по голым плечам. У груди лежал Вадим, теплый, сонный, с молоком в уголке рта. Картина ударила в пах раньше, чем я успел назвать себя последней тварью. Желание вспыхнуло мгновенно, грязно и мучительно: к женщине, только что вернувшей сына, больной, израненной, ненавидящей меня. Я отвернулся на секунду, сжимая кулаки, но Ольга заметила.
— Прекрати на меня так смотреть.
— Как?
— Будто можешь взять все, что видишь.
— Могу.
— Только попробуй.
— Не сейчас.
Два слова повисли между нами угрозой и обещанием. Ее щеки вспыхнули, в глазах мелькнула ярость, слишком похожая на тот огонь, который всегда заставлял меня терять разум.
Лариса приблизилась к кровати. Ольга мгновенно натянула простыню выше.
— Почему он отворачивается?
— Молоко идет слишком быстро. Он захлебывается, — тихо сказала Лариса. — Держи его выше и сцеди немного сначала.
Ольга подчинилась, хотя каждое движение выдавалось ей унижением. Лариса не касалась ребенка, только показывала на собственных руках. Через минуту Вадим снова ел спокойно.
Две женщины смотрели на него. Одна родила. Другая спасла и выкормила. Я стоял рядом и впервые понимал, что сила здесь ничего не решает. Можно отнять младенца, приставить оружие к виску, заставить всех признать кровь Алмазовых, но нельзя приказать Ларисе перестать любить. И нельзя заставить Ольгу не ненавидеть ее за эту любовь.
— Спасибо, — выдавила Ольга.
Лариса зажала рот ладонью.
— Он просыпается около четырех. Не любит тугое пеленание. Если трет нос, значит хочет спать, а не есть. И… — голос сорвался, — он успокаивается, когда ему поют.
— Что?
Лариса запела едва слышно. Простая колыбельная, русская, без цыганских переливов. Вадим замер у груди Ольги и прислушался.
Ольга побелела.
— Хватит.
— Я только хотела…
— Хватит! Он мой сын. Я сама узнаю, как его успокаивать.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



