Люболь 3. Страсть цыгана

- -
- 100%
- +
— Пусти меня, скотина! Там мой ребенок!
— Успокойтесь!
— Я успокоилась на кладбище! — меня трясло так, что слова бились друг о друга, как осколки стекла. — Я была очень спокойной, когда мне показали маленький гроб. Очень послушной, когда запретили открыть крышку. А теперь открой эту проклятую дверь!
За нею что-то тихо стукнуло. Не плач — движение, шаг, торопливый шорох ткани. Я замерла в руках охранника и услышала собственное сердце: оно колотилось о кости, требуя выбраться наружу и добраться до сына раньше меня.
— Там кто-то есть, — прошептала я. — Я слышу.
— Разумеется, слышишь.
Голос Даниила прошел по коридору мягко, почти ласково, и от этой ласки меня обдало холодом. Он стоял у арки, заслоняя собой свет, будто не вошел, а вытек из темноты. Черная ряса делала его грузным, золотой крест лежал на груди вызывающе ярко, а толстые пальцы с кольцами медленно перебирали четки. Только лицо было не таким, как раньше. Под привычной елейностью проступило напряжение; возле виска блестела капля пота, хотя в Храме было холодно.
— Отпусти ее, — приказал он охраннику. — Нельзя обращаться с больным человеком грубо.
Больным.
Это слово ударило сильнее рук. Охранник разжал объятия, и я едва не упала, но удержалась, прижав ладонь к стене. Перед Даниилом я не позволила бы себе согнуться, даже если бы позвоночник переломили пополам.
— Открой дверь.
— Ольга, за этой дверью хозяйственные комнаты.
— Тогда тебе нечего скрывать.
— Мне — нечего. А тебе стоит бояться того, что происходит в твоей голове.
Он подошел ближе. От него пахло ладаном, дорогим табаком и потом. Когда-то этот запах заставлял меня замирать от подросткового ужаса, потому что Даниил всегда появлялся бесшумно, всегда смотрел слишком долго, всегда умел превратить любое прикосновение в грязь, которую не смоешь водой. Теперь я смотрела на его ухоженное лицо и видела не служителя Бога — крысу, научившуюся носить крест, чтобы никто не заметил клыков.
— В моей голове плачет сын, которого вы похоронили без меня? — спросила я, и собственный голос показался чужим, иссушенным. — Удобное безумие, правда? Оно отвечает на все вопросы.
— Горе часто принимает знакомые голоса.
— А ложь часто носит рясу.
Его глаза потемнели. Всего на миг. Потом губы снова сложились в снисходительную улыбку.
— Ты всегда была неблагодарной.
— А ты всегда был трусом. Даже когда обжег пальцы о свечу, подглядывая за мной, соврал, что пострадал во время молитвы.
Он резко перехватил мои запястья. Кольца впились в кожу, ногти надавили на пульс. Охранник отвернулся, будто вдруг заинтересовался побелкой на стене. Вот так здесь и совершались преступления: один причинял боль, второй не видел, третий потом клялся перед иконой, что ничего не произошло.
— Следи за языком, — прошипел Даниил, приблизив лицо к моему. — Ты больше не в том положении, чтобы оскорблять людей, способных тебя защитить.
— От кого? От вас?
— От цыгана, который однажды тебя украл и присвоил, как вещь. Ты забыла, кем была рядом с ним?
Имя Ману он не произнес, но оно все равно вспыхнуло между нами, обожгло горло и заставило молоко болезненно налить грудь под черным платьем. Ненавистное предательство тела. Даже сейчас, после могилы, после крови, после мертвого сына, одного намека на мужчину, который сказал «моя» и не спросил, хочу ли я принадлежать ему, хватило, чтобы память ожила: черные глаза, тяжелая ладонь на затылке, голос, от которого дрожали колени, — не от слабости, а от ярости, слишком похожей на страсть.
— Я ничего не забыла, — выдохнула я. — Особенно то, как мужчины любят называть нас вещами, когда боятся услышать наш ответ.
— Твой ответ привел тебя к могиле.
Я ударила его. Ладонь обожгло, голова Даниила дернулась в сторону, золотой крест качнулся на груди. В коридоре стало так тихо, что я услышала, как он провел языком по внутренней стороне рассеченной губы.
— Открой дверь, — повторила я. — Или я подниму такой крик, что сюда сбежится весь Храм.
— Кричи. Люди увидят обезумевшую роженицу, которая ищет мертвого младенца в кладовой. Думаешь, это поможет тебе сохранить дочь?
Мир качнулся.
— Не смей говорить о Мире.
— Почему? Она твоя единственная живая связь с реальностью. Стоит врачам решить, что ты опасна для себя и для нее… — он сделал паузу, наслаждаясь тем, как меняется мое лицо, — девочку отдадут тем, кто способен о ней позаботиться.
Я хотела снова ударить его, но пальцы не слушались. Он нашел единственный нож, способный вскрыть меня без крови. Не сын. Мира. Моя маленькая темноволосая девочка, которая ночью прижималась щекой к моему плечу и спрашивала, почему папа не пришел нас спасать. Если они отнимут ее, во мне не останется ничего человеческого.
— Где она?
— В своей комнате.
— Я хочу ее видеть.
— Увидишь, когда успокоишься.
— Сейчас.
— Сначала поговоришь с доктором.
Словно ждал за углом, из арки вышел худой мужчина в сером костюме. У него были бесцветные глаза и маленький кожаный саквояж. Он представился Александром Сергеевичем, но я сразу поняла: настоящего врача здесь было не больше, чем настоящего священника в Данииле. Он не спросил, где болит. Не осмотрел швы, не измерил температуру, не поинтересовался кровотечением. Он смотрел на меня так, как торговец смотрит на лошадь перед покупкой, оценивая, насколько сильно она будет брыкаться.
— Ольга Андреевна, вы пережили тяжелейшую потерю, — произнес он заученно. — Слуховые иллюзии после родов встречаются часто.
— Ребенок заплакал за дверью.
— Вы ожидали его услышать.
— Я не ожидала. Я шла по коридору.
— Именно так работает травма. Мозг подменяет действительность тем, чего вы отчаянно желаете.
Я посмотрела на дверь. Молчаливая, тяжелая, с темной полосой у порога. Может ли мозг создать плач настолько настоящий, что грудь отзывается болью? Может ли материнское тело сойти с ума раньше разума? Молоко просочилось сквозь ткань, оставляя влажные пятна, и унижение накрыло меня горячей волной. Даниил заметил. Его взгляд опустился, задержался, сделался липким. Я скрестила руки на груди, ненавидя себя за слабость, его — за удовольствие, с которым он ее рассматривал, и весь мир — за то, что женское горе всегда проступает наружу кровью, молоком, дрожью, тогда как мужчинам достаточно надеть чистую рубашку, чтобы казаться невиновными.
— Вы слышите его сейчас? — спросил доктор.
Я прислушалась до боли в висках.
Ничего.
— Нет.
— Вот видите.
— Я видела и маленький гроб. Это тоже была иллюзия?
Доктор бросил быстрый взгляд на Даниила. Такой быстрый, что его можно было не заметить, если бы меня не научили выживать среди мужчин, которые договариваются глазами.
— Вам нужно поспать.
— Мне нужно увидеть Миру и позвонить отцу.
— Телефон пока останется у нас, — мягко сказал Даниил. — Ты слишком возбуждена.
— Вы украли мои документы.
— Сберегли. В твоем состоянии легко потерять важные вещи.
— А дочь вы тоже сберегаете от меня?
Он улыбнулся, и эта улыбка была хуже пощечины.
— Пока ты ведешь себя разумно, тебе нечего бояться.
— Тогда ответь разумно хотя бы на один вопрос. Кто осматривал моего сына после смерти?
Улыбка не исчезла, но застыла, словно ее прибили к лицу.
— Ты находилась в горячке.
— Я спросила не о себе. Кто констатировал смерть?
— Повитуха.
— Как ее зовут?
— Не помню.
— Ты распоряжался похоронами ребенка, но не помнишь имени женщины, объявившей его мертвым? — Я говорила медленно, цепляясь за каждое слово, потому что впервые сквозь туман горя проступала не надежда даже, а страшная, режущая ясность. — Почему мне не позволили увидеть его? Почему гроб был закрыт? Кто его нес? Где запись о смерти?
Доктор кашлянул и принялся протирать очки, хотя стекла были чистыми. Охранник у двери переступил с ноги на ногу. Только Даниил не отвел взгляда.
— Убитая горем мать пытается найти виноватых, — сказал он. — Это естественный этап принятия.
— Какая удобная у меня болезнь. Задаю вопрос — это отрицание. Требую доказательства — истерика. Слышу ребенка — безумие. А если найду его за этой дверью, вы скажете, что он мне привиделся на руках?
— Ты не найдешь там сына.
— Потому что он умер?
— Потому что мертвые не возвращаются.
Он ответил слишком быстро и все же не произнес главного: «Да, твой сын умер». Слова ходили вокруг правды, как волки вокруг огня, не решаясь приблизиться. Я посмотрела на его пальцы. Правой рукой он перебирал четки, а большой палец левой снова и снова тер кольцо. Так он делал, когда лгал отцу о пожертвованиях; я видела это много лет назад за праздничным столом и тогда не придала значения. Тело помнит грех лучше души.
— Открой гроб, — сказала я.
Даниил побледнел.
— Что?
— Завтра. При свидетелях. Я хочу увидеть ребенка, которого похоронила.
— Это кощунство.
— Нет. Кощунство — прятать ложь за именем Бога.
Он отпустил четки. Они ударились о крест, коротко звякнув, и в этом звуке я услышала ответ яснее любого признания. Даниил боялся не моего безумия. Он боялся моей памяти, вопросов и могилы, которую можно раскопать.
Доктор приблизился, стараясь говорить успокаивающе:
— Подобная фиксация опасна. Вам кажется, будто сомнения облегчат боль, но они лишь усугубляют состояние. Позвольте организму восстановиться.
— Моему организму? — я расцепила руки, и влажные пятна на груди стали видны всем. Пусть смотрят. Пусть подавятся моим унижением. — Он не знает, что ребенок умер. Он продолжает кормить сына, которого вы у меня забрали. Объясните ему своим ученым голосом, что это всего лишь этап принятия.
Мужчина покраснел и отвел глаза. Даниил — нет. Он смотрел жадно, и от этого взгляда кожа покрылась мурашками, будто по мне ползли насекомые.
— Прикройся, — бросил он.
— Почему? Разве болезнь умеет стыдиться? Или тебе неприятно видеть последствия ваших решений?
— Мне неприятно видеть, во что ты превратилась.
— А мне — во что ты никогда не превращался, потому что человеком не был.
Я поняла: дверь они не откроют. Не потому, что за ней обязательно находился мой сын. Возможно, доктор прав и плач родился в моей голове, истерзанной пустой колыбелью. Но даже если там были только ведра и тряпки, Даниил уже получил то, чего хотел: увидел мой страх за Миру и сделал из него поводок.
— Хорошо, — сказала я, опуская глаза.
Он поверил. Самодовольство расслабило его плечи.
— Умница.
— Я пойду к дочери.
— После лекарства.
Доктор достал из саквояжа ампулу и шприц. Стекло тихо щелкнуло. От этого звука внутри меня все сжалось. Я отступила.
— Таблетку.
— Инъекция подействует быстрее.
— Я сказала — таблетку.
— А я сказал, что тебе помогут, — вмешался Даниил.
Охранник шагнул вперед. Еще один появился у арки. Я оказалась между тремя мужчинами, и каждый называл насилие заботой. Это было самое страшное: не сила их рук, не игла, блеснувшая в пальцах врача, а спокойная уверенность, что после они смогут рассказать миру правильную версию. Ольга кричала. Ольга потеряла ребенка. Ольге мерещилось. Ольга нуждалась в лечении. А то, что она билась, царапалась и умоляла не трогать ее, станет доказательством болезни.
Я рванулась к лестнице.
Меня поймали почти сразу. Охранник заломил руку за спину, второй прижал к стене. Щекой я ударилась о холодную штукатурку, во рту появился вкус крови. Платье задралось выше колен, волосы рассыпались по лицу, закрывая их, как последняя жалкая защита. Я услышала смешок Даниила и дернулась так яростно, что плечо обожгло болью.
— Не смотри на меня! — закричала я. — Не смей, ублюдок!
— Держите крепче. Она опасна.
— Я мать! Я хочу к своему ребенку!
— К какому именно, Ольга? — спросил он почти нежно. — К живому или к тому, которого ты придумала за дверью?
Игла вошла в бедро сквозь ткань. Я вскрикнула и пнула назад, попав кому-то по ноге. Ругательство, тяжелое дыхание, пальцы на шее — все смешалось. Лекарство разлилось по телу ледяной тяжестью. Стены начали дышать, лики святых поплыли в золоте, а лицо Даниила осталось четким, будто ад предусмотрительно сохранял очертания своего хозяина.
— Мира… — язык стал огромным, неповоротливым. — Приведи ее.
— Конечно.
— Поклянись.
— Перед Богом.
Я рассмеялась. Смех вышел сломанным, мокрым от слез.
— Ты и Бога… запер бы… если бы он заплакал не вовремя.
Ноги подломились. Меня подхватили, понесли по коридору. Запертая дверь проплыла мимо, и в тот миг, когда сознание уже проваливалось в черноту, оттуда донесся звук. Не плач. Тихое, убаюкивающее женское пение.
Я не сошла с ума.
Эта мысль стала последней спичкой в темноте.
Очнулась я от холода. Комната была черной, только лунный свет лежал на полу узкой полосой, похожей на лезвие. Голова раскалывалась, язык прилип к небу, руки и ноги казались чужими. Я лежала поверх покрывала в том же платье, задранном и испачканном у колена. На запястьях темнели синяки, на внутренней стороне бедра горело место укола. Несколько секунд я не могла вспомнить, где нахожусь, а потом память вернулась вся сразу — плач, дверь, Даниил, игла.
— Мира.
Я села слишком резко, и комнату повело. Рядом пустовала маленькая кровать дочери. Одеяло было аккуратно расправлено, подушка холодная. Ее красный свитер исчез со спинки стула. Исчезли ботинки. На тумбочке не было ни моей сумки, ни документов, ни телефона. Я открыла шкаф: пусто с той стороны, где висели вещи Миры.
— Мира!
Я бросилась к двери. Заперто.
— Откройте! Где моя дочь?!
Никто не ответил. Я ударила кулаком, потом плечом, снова кулаком, пока костяшки не лопнули. Кровь размазалась по дереву. За окном ветер гнул черные ветви, внизу темнел двор Храма, у ворот двигались мужские фигуры. Я прижалась лбом к стеклу, пытаясь различить среди них маленькую девочку.
И тогда ночь разорвал первый выстрел.
Следом второй — ближе, громче. Во дворе закричали, вспыхнули фары, люди метнулись к стенам. Я отшатнулась от окна, а из темноты за воротами донесся рев моторов — тяжелый, нарастающий, знакомый до дрожи в костях.
Ману приехал за своим.
Глава 5
Первый выстрел ударил в небо.
Не в человека — пока нет. Я дал им последнее предупреждение, хотя внутри меня уже не осталось ничего человеческого, способного предупреждать. За черными стенами Храма держали мою женщину, там же мне соврали о смерти сына, и каждая секунда перед закрытыми воротами выворачивала ребра наружу, словно кто-то засунул руку мне в грудь и медленно проворачивал кулак.
— Открывай! — крикнул Савелий, вскинув автомат. — Баро пришел!
Над воротами показался охранник. Белое лицо, дрожащие губы, винтовка в руках. Слишком молодой, чтобы умирать, и достаточно взрослый, чтобы понимать, на кого ее направил.
— Территория Храма закрыта! Уходите, иначе мы откроем огонь!
Я посмотрел на него снизу и усмехнулся. Получилось плохо. В последние дни любое движение губ напоминало оскал мертвеца, который еще не понял, зачем продолжает ходить.
— Ты уже открыл рот, мальчик. Этого достаточно, чтобы я счел войну объявленной.
Он дернул стволом. Второй выстрел разнес фонарь возле его головы. Стекло брызнуло на камень, парень пригнулся, а мои люди загудели за спиной. Ромалэ стояли плотной стеной: черные куртки, темно-синяя краска на скулах, серебро на шеях, кровь Огнево в венах. Так наши мужчины выходили не пугать — мстить. Старики говорили, что синий цвет не позволяет смерти узнать лицо цыгана и забрать его раньше срока. Я никогда не верил в сказки, но сегодня сам провел полосы по лицу. Если смерть явилась за мной, пусть сначала назовет мое имя правильно.
— Ману, — тихо произнес Савелий. — Дай слово.
Я поднял руку.
Таран ударил в ворота. Железо взвыло, цепь натянулась, каменные столбы содрогнулись. Второй удар вырвал петлю вместе с куском кладки. После третьего створки рухнули внутрь, подняв облако пыли, и мой табор вошел в Храм, как входит огонь в сухой дом: быстро, жадно, не спрашивая разрешения у стен.
Сверху открыли огонь.
Пуля прошла возле уха, другая ударила в капот. Савелий повалил меня за машину, и я с такой яростью отшвырнул его руку, будто он оскорбил меня спасением.
— Еще раз тронешь — сломаю.
— Сначала найди свою рыжую, потом ломай что хочешь, — огрызнулся он. — Мертвый баро ей на хер не нужен.
— Живой тоже оказался не нужен.
— Врешь. Если бы не был нужен, ты бы сейчас не дрожал.
Я не дрожал. Меня колотило изнутри так, что зубы хотелось стиснуть до крошки. Я видел перед собой маленький холм мерзлой земли и крест с именем Вадима. Моего сына. Мальчика, о существовании которого я узнал слишком поздно. Сначала Ольга отняла у меня право ждать его рождения, потом эти святые ублюдки отняли даже тело. Я собирался выяснить, кто из них приложил руку, а потом отрубить каждую по отдельности.
— Правый корпус мой, — приказал я. — Савелий, бери людей и режь путь к колокольне. Без моего слова никого не убивать. Даниил мой.
— А если он будет стрелять?
— Стреляй в ноги. Я хочу, чтобы он долго объяснял Богу, за что кричит.
Мы двинулись через двор. Охрана Храма сдавалась быстро. За рясами и иконами прятались обычные наемники, а у обычных наемников всегда есть цена и предел, после которого деньги перестают греть мертвое тело. Двое бросили оружие, третий попытался пробежать к боковой двери. Дани сбил его прикладом.
— Где Лебединская? — спросил я, придавив мужчине горло сапогом.
— Не знаю.
Я сильнее надавил.
— Неправильный ответ.
— Второй этаж… женское крыло… клянусь!
— Цыгану клянешься? Смело. У нас за ложную клятву язык вырезают.
— Она там! Рыжая! Ее заперли!
Я убрал ногу и побежал. За спиной гремели выстрелы, кто-то кричал, звонил колокол — бессвязно, бешено, будто сам Храм звал на помощь небеса. Пусть зовет. Сегодня даже Бог не встал бы у меня на дороге, если не хотел узнать, как далеко способен зайти отец, которому показали могилу сына.
Внутри пахло ладаном, лекарствами и страхом. Люди жались к стенам. Женщина в сером платке перекрестилась, увидев мои щеки, и прошептала: «Нечистый». Я остановился так резко, что идущий следом Дани врезался мне в плечо.
— Где Ольга?
— Господи, спаси…
— Он занят. Отвечай мне.
Она указала наверх трясущейся рукой. Я перескакивал через три ступени, и сердце било по горлу, мешая дышать. За каждой дверью мне мерещилось ее лицо — белая кожа, невозможные бирюзовые глаза, огненные волосы, которые я наматывал на кулак, заставляя смотреть на меня. Моя. Украденная, присвоенная без ее согласия, выжженная на внутренней стороне костей так глубоко, что вырвать можно только вместе со скелетом.
Пусть ненавидит. Пусть плюет в лицо, царапает и снова попытается убить. Только пусть будет жива.
Коридор оказался пуст. У дальней арки лежал охранник, держась за простреленное плечо. Я схватил его за ворот и поднял.
— Комната Лебединской.
— Дальше… последняя слева.
— Где ребенок?
Его глаза метнулись к темной двери справа.
Я заметил.
— Какой ребенок? — выдавил он.
Ударил один раз. Не сильно — ровно настолько, чтобы нос хрустнул и человек понял: дальше я буду задавать вопросы его костям.
— Мой.
— Он умер.
Я ударил снова.
— Где тело?
— На кладбище!
— Я был на кладбище. Теперь спрашиваю, почему ты посмотрел на эту дверь.
Он замотал головой, захлебываясь кровью. Из-за темного дерева не доносилось ни звука. Замок был новым, массивным, ключа в связке охранника не оказалось. Я выстрелил дважды. Металл разлетелся, дверь распахнулась от удара сапога.
Комната была пуста.
Не кладовая. Маленькая постель, таз с водой, смятые пеленки, бутылочка на тумбе. В воздухе стоял теплый, сладковатый запах молока и младенческой кожи. Я вошел медленно, словно под ногами были не доски, а тонкий лед. Коснулся пеленки. Еще влажная.
— Здесь был ребенок.
Дани заглянул через плечо и выругался.
— Недавно. Унести далеко не успели.
На белой ткани темнел короткий рыжий волос. Не младенческий — женский. Я зажал его между пальцами, и позвоночник прошило таким холодом, что перед глазами потемнело.
— Ольга была здесь?
— Нет, — простонал охранник из коридора. — Она только слышала плач. Ее не пустили.
Я медленно повернулся.
— Чей плач?
— Не знаю.
— Ты сегодня очень хочешь остаться без языка.
— Тихон принес младенца! Его жена кормила! Клянусь, больше ничего не знаю! Отец Даниил приказал вывезти их после того, как рыжая подняла шум.
Тихон.
Имя легло на память занозой. Монах, сопровождавший Ольгу. Человек, который хоронил ее сына. Я шагнул к охраннику, но Дани встал между нами.
— Куда вывезли?
— Через северные ворота. У них старая синяя машина. Я не знаю куда.
— Время.
— Минут двадцать… может, меньше.
Я свистнул. Коротко, два раза. Из нижнего коридора отозвались, и через несколько секунд появился Гриша — седой ром с золотой серьгой, который служил еще моему отцу и понимал приказы раньше, чем их договаривали.
— Синяя машина, северная дорога. Тихон, женщина и младенец. Возьмешь шестерых.
— Живыми?
Я посмотрел на пеленки. Влажное пятно, маленькая вмятина на подушке, запах ребенка, от которого у меня сводило челюсть. Где-то на зимней дороге сейчас увозили чужого младенца, и почему-то вся моя кровь выла, требуя гнаться следом. Разум говорил, что это может быть ловушка. Что сын мертв. Что надежда — самая грязная разновидность пытки: сначала воскрешает, потом заставляет похоронить второй раз.
— Всех живыми, — сказал я. — Если на ребенке будет хоть царапина, спрос будет с каждого.
Гриша приложил кулак к сердцу.
— Как велишь, баро.
— И не пугайте женщину. Она при младенце.
Он вскинул бровь. Мои люди привыкли слышать приказы ломать двери, отнимать оружие и возвращать долги. Просьба не пугать женщину звучала из моих уст почти неприлично.
— Что смотришь?
— Думаю, не подменили ли нашего баро, — спокойно ответил он. — Но глаза больно бешеные. Значит, свой.
— Уйди, пока я не помог тебе перестать думать.
Он усмехнулся и исчез. Через двор почти сразу пронесся рев моторов. Шесть ромалэ отправились за неизвестным ребенком, потому что я произнес слово, и в этом была вся тяжесть баронства: сотни мужчин признавали мою власть, а я не сумел защитить одну женщину и одного сына.
Охранник сполз по стене. Я присел перед ним и вытер его кровь большим пальцем, оставляя красную полосу на щеке рядом с белой кожей.
— Посмотри на меня. Ты видел младенца?
— Издалека.
— Возраст?
— Совсем маленький. Недели… не знаю.
— Волосы, глаза, приметы.
— Он был завернут. Только жена монаха держала его и никому не давала.
— А Даниил зачем приходил?
— Увидел что-то за ухом ребенка. Потом будто взбесился. Велел молчать и готовить машину.
За ухом.
Ольга однажды, еще беременная, положила мою ладонь себе на живот и сказала, что у Лебединских дети рождаются с красным полумесяцем возле левого уха. Тогда я рассмеялся, назвал их всех мечеными дьяволами и пообещал проверить сына сам. Я не проверил. Не был рядом. А теперь эта забытая фраза поднялась из памяти и сомкнулась вокруг горла.
— Какое ухо?
— Левое, кажется.
Я поднялся. Мир стал ослепительно ясным и невыносимо хрупким. Мне хотелось назвать это совпадением, прежде чем надежда разорвет меня изнутри, но цыганская кровь не верила в совпадения. Старые женщины в Огнево говорили: если мертвый зовет тебя голосом живого, не закрывай уши — иногда судьба возвращает долг.
— Не сейчас. Сначала Ольга.
— Убери руку.
— Баро, посмотри на меня. Если она под лекарством, ей нужен врач, а не твоя месть. Найдем женщину, потом младенца, потом ты хоть весь Храм разбери на камни.
Я ненавидел его за правоту. Ненавидел каждого, кто вынуждал выбирать, кого спасать первым. Моя семья должна была находиться в одном доме, под моей рукой, а не быть разбросанной по чужим комнатам и могилам, словно после взрыва.
Я пошел к последней двери слева. Заперта. Изнутри раздался глухой удар, потом еще один.
— Откройте! Где моя дочь?!
Ее голос.
Я замер. Все звуки исчезли: выстрелы, колокол, топот людей. Осталась только Ольга за дверью, живая, обезумевшая от горя, и мое сердце, которое вдруг вспомнило, что умеет болеть.
— Отойди, рыжая.
Тишина.
— Ману?.. — так тихо, что я скорее прочел имя по движению собственной крови, чем услышал.
— От двери отойди. Сейчас войду.
— Нет.
Я прикрыл глаза. Вот она. Даже запертая, избитая и загнанная в угол, первым словом для меня выбрала отказ. Моя проклятая гордость едва не рассмеялась от облегчения.


