Дьявольские пряники

- -
- 100%
- +

Внезапно из книги вырвалась голограмма прабабки Тенеяра – и вместе с ее образом в зал ворвался жаркий вихрь, пахнущий серой, пряностями и отдаленно – раскаленным металлом. Голограмма мерцала, то вспыхивая багрянцем, то растворяясь в тенях, словно пробивалась сквозь сотни слоев ада.
– Ну наконец-то вспомнили старушку! – рявкнула она басом, от которого задребезжали хрустальные подвески на люстре. – А то я уж думала, вы там, в своем офисе Низшего Света, совсем разучились печь что-нибудь путное, демоны бестолковые!
– Бабуля! – обрадовался разгоряченный Тенеяр, всплеснув руками. – Мы как раз проклинали твое существование!
– Какое упоительное осуждение в твоих словах, внучок! – ответила старушка, и ее голограмма вспыхнула особенно ярко, окрасившись в багрово‑алый. – Слушайте сюда, хвостатые недоумки, – на этих словах Люциус закатил глаза, закрыв лицо рукой. – Нам понадобится: щепотка амбиций. Их можно заменить на зависть, если амбиции закончились, что часто случается. Далее стакан иллюзий, процеженных через сито самообмана. Три капли абсолютного знания – но только чтобы обмакнуть кончик ложки, иначе получится слишком правдиво, а это может перейти в привкус слишком приторной злобы. Мука из перетертых несбывшихся надежд – обязательно просеять трижды, чтобы не осталось комков раскаяния. Мед демонических пчел, которые собирали нектар с цветов сомнений. Корицу из садов запретных желаний – щепотку, не больше! Переложите – и вместо намека получите прямой приказ на исповедь. А я за такие косяки не отвечаю! И глазурь из кристаллизованного тщеславия – блестит так, что слепит глаза даже у ангелов.
Повар осторожно отмеривал ингредиенты, приговаривая:
– Так, амбиции… иллюзии… о, как же они липнут к пальцам! – он стряхнул с руки мерцающую дымку. – Абсолютное знание… кап-кап-кап… Только кончик ложки, только кончик…
Когда он добавил корицу, воздух наполнился пряным, дурманящим запахом, от которого у всех присутствующих на мгновение закружилась голова. Прабабка разгневалась:
– Осторожнее с этим, остолоп рогатый! Говорила, ни горстью больше! Иначе от одного аромата язык зачешется выдать какую‑нибудь тайну.
Повар тем временем замесил тесто – оно пульсировало в миске, меняя цвет от темно‑фиолетового до мерцающего золотого.
– Теперь в печь! – скомандовал он, ставя противень в раскаленную топку, дверца которой была украшена надписью «Для особо откровенных случаев».
Через несколько минут по залу поплыл дурманящий аромат – сладкий, пряный, с ноткой чего‑то запретного. Пряники покрылись глазурью, которая сверкала так ярко, что черти у стен зажмурились.
– Готово! – повар вытащил противень, и каждый пряник сиял, будто крохотное солнце. – Первая партия к отправке в Нижний Новгород!
Люциус взял один из пряников, повертел в пальцах. Глазурь переливалась, отражая лица присутствующих.
– И правда… ослепительно, – прошептал он. – Надеюсь, все ангелы не подкоптятся от зависти, когда узнают, что мы тут натворили!
Голограмма прабабки расхохоталась:
– Ха-ха-ха! Какие ангелы? Да сами Серуфимы и Херувимы первыми прибегут за добавкой! А потом – бац! – и уже на площади поют серенады грешникам!
И растаяла в воздухе, оставив после себя лишь аромат пряников и отдаленный звон адских колоколов.
Тенеяр улыбнулся, глядя на сверкающие пряники:
– Ну что ж… спасибо, бабуля, ты, как всегда безмерно порочна!
Люциус поднес пряник к лицу, вдыхая дурманящий аромат – сладкий, пряный, с ноткой чего‑то запретного, что даже сам воздух вокруг стал гуще и насыщеннее. Глазурь переливалась на свету, отражая мерцание факелов и тени присутствующих.
– Ну что ж… испытаем творение на создателе, – пробормотал он и откусил небольшой кусочек.
В первый миг он почувствовал лишь волну чистого удовольствия – пряник оказался неожиданно нежным, тающим на языке, с богатым, многослойным вкусом.
Но уже через секунду по телу прокатилась странная волна тепла, словно внутри зажглась крошечная искра. Мысли, которые он годами держал за семью замками, вдруг стали всплывать на поверхность – легкие, свободные, готовые сорваться с губ.
Люциус резко выпрямился, глаза его расширились.
– О… – вырвалось у него. – Так вот как это работает…
Тенеяр, наблюдавший за ним с любопытством, подался вперед:
– Что? Что вы чувствуете, Ваше Крововейшество?
– Чувствую… – Люциус запнулся, пытаясь удержать слова, но они уже рвались наружу, – во‑первых, ненавижу эти ваши поклоны! Ну что это за жалкое приседание, будто вы не придворные, а приседающие макаки, готовые испустить нужду?!
Он всплеснул руками:
– Риверанс – это искусство! Вот так: спина прямая, но гибкая, как лоза под ветром. Взгляд – не в пол, нет! В глаза мне смотрите, но с должным почтением. Плавно опускаетесь – не падайте, не плюхайтесь, а именно опускаетесь, будто скользите по гладкой шелковой нити. И вот ты уже касаешься пола кончиками пальцев, словно даришь ему блаженный поцелуй! А у вас что? Какое‑то судорожное дерганье, будто кто‑то сзади дал вам неуклюжий пинок под зад!
– Во‑вторых, – Люциус ткнул пальцем в сторону Морвега, – Дьявольский инспектор по делам сомнительных соблазнов вечно делает вид, что читает древние свитки, а у самого там любовные романы про эльфийских принцесс! Я видел обложку! «Поцелуй ледяного дракона» – серьезно?!
Морвег покраснел так, что его обычно бледная кожа приобрела оттенок адского пламени:
– Это… это для исследования культурных тенденций!
– А в моих величественных покоях находится коф… – Люциус с усилием сжал себе рот, не закончив фразу. Владыка, все еще пребывающий под действием пряника, расхохотался:
– Демонически замечательно! Просто адски замечательно! Пряники работают!
Люциус сделал глубокий вдох:
– Знаете что? Мне… нравится. Это как будто… высморкаться после тысячелетия заложенного носа! Отослать пряники в Нижний Новгород! И немедленно назначить наблюдателя! Ответственным назначается младший советник Тенеяр! Но помни: если объект не оправдает ожиданий, твой следующий доклад будет проходить в неиспробованном котле с новой поставки для особо ретивых советников. И тогда твое резюме перейдет в архив с пометкой «Вынужденный экспериментальный режим».
Тенеяр сглотнул, но голос его прозвучал твердо:
– Принято, Ваше Крововейшество. Запуск проекта «Анализ факторов хронического несчастья среди душ» – в течение двадцати четырех астральных часов.
Люциус кивнул и нажал едва заметную кнопку на подлокотнике. В стене открылся тайник, откуда выплыл свиток, мерцающий алым светом, а с другой стороны бар с чертом-барменом в копытах на высокой платформе с бокалом шампанского.
– Вот тебе полномочия. Главная задача – организовать комплексный аудит причин людского несчастья в сегменте «Человеческий мир». Провести данные сквозь призму рукописи объекта наблюдения. Пусть каждая его строка станет свидетельством нашего строгого соблюдения договоренностей. Когда материал будет собран, оформи его в виде неопровержимого документа по примеру бессрочного закона Наблюдателя Булгакова. Если Высший Свет попытается отвергнуть представленные доказательства… мы обратимся в Верховный суд. И там, перед лицом беспристрастных арбитров, каждая строка рукописи станет весомым аргументом в нашу пользу. Но если что‑то пойдет не так – ты ответишь первым. И не вздумай оправдываться. Особенно если вместо исследования наш Наблюдатель вдруг опять решит открыть коучинговый центр или запустить марафон «Как стать счастливым за семь дней». У меня уже цифровой овердоз, всеужасающие господа-советники! Помните опыт в разделе «Неудачный HR‑подбор. Экстра‑класс»? Котел и не такое может еще изжарить. А теперь выпьем за это как следует!
Тенеяр принял свиток. Его пальцы слегка дрожали.
– Я не подведу, Ваше Злодейшество.
Едва он закончил фразу, как зал Нижнего Света внезапно преобразился. Тьма, царившая в углах, отступила перед ослепительным сиянием. Из‑под сводов хлынули потоки разноцветных огней – изумрудных, сапфировых, рубиновых. С потолка хлынул дождь из мерцающего конфетти – не бумажного, а живого, как бражник «мертвая голова» с дьявольскими лицами на крыльях. Оно кружилось в воздухе, касалось лиц, оседало на мантии советников, оставляя на ткани едва заметные искорки.
В этот миг Низший Свет не был похож на царство мрака. Он стал истоком новой истории – истории, которая вот‑вот выйдет за пределы Преисподней и ворвется в человеческий мир.
Где‑то вдали, в мире людей, еще ничего не подозревающий писатель открыл чистую страницу. Руки замерли над клавиатурой, ожидая своего первого слова.
Глава IV. Невидимые нити
Дмитрий Громов сидел за письменным столом из коричневого дуба – фамильной реликвией, доставшейся ему от деда. Стол занимал почетное место в самом центре комнаты напротив большого окна в просторной гостиной. За стеклом тихо шелестели вековые липы, а их тени под светом фонарей скользили по паркету, выложенному сложным узором.
Квартира Громова дышала сдержанной элегантностью – словно застывшая мелодия классика в тонах серого, бежевого и древесного, изредка расцвеченная глубокими акцентами бордового. У Громова не было кричащей роскоши, но каждая деталь говорила о вкусе и внимании к мелочам.
Большой книжный шкаф соседствовал с лаконичным кофейным столиком из стекла и металла, резной комод в цвет письменного стола с эргономичным креслом современного дизайна. На стенах – карты мира в старинных рамках, медные подсвечники и литература от философских трактатов до современных романов. Книги расставлены не только по алфавиту, но и по цвету – как палитра художника, который любит порядок во всем.
В воздухе витал тонкий аромат: свежесваренный кофе, табачный дым, старая бумага. Из окна доносились приглушенные звуки вечернего города – шум машин, звон трамвайных колес, – но там, в укромном пространстве, время текло медленнее. Освещение было продумано до мелочей: мягкий свет торшера с кремовым абажуром, приглушенное сияние бра с матовыми стеклами. Все дома у Громова создавало атмосферу, где мысль могла раскрыться без суеты.
Сам хозяин квартиры выглядел как человек, для которого внешний облик – не прихоть, а часть самовыражения. Крепкая фигура с широкими плечами и уверенной посадкой головы сочеталась с изысканной небрежностью: белоснежная рубашка идеально выглажена, манжеты аккуратно застегнуты на запонки, брюки со стрелками сидят по фигуре, туфли начищены до зеркального блеска. Иногда на плечи ниспадал тонкий кашемировый свитер или свободный пиджак – словно штрих, смягчающий строгость образа.
Его лицо притягивало взгляд: высокий лоб, слегка неровный нос, волевой подбородок, обрамленный легкой щетиной, которую он брил с хирургической точностью. В уголках глаз уже проступали первые тонкие морщинки – следы частых улыбок и пристального внимания к миру. Но главное – глаза: темно‑карие, почти черные, с живым, цепким взглядом, который, казалось, фиксировал каждую деталь. В них то мерцала ирония, то загорался неподдельный интерес к жизни.
Густые каштановые волосы с легким медным отливом он носил коротко, но так, чтобы оставалась возможность взъерошить их рукой в момент задумчивости. Они всегда выглядели ухоженно – ни намека на небрежность. Движения Громова были непринужденными: как он пластично наливал чай, переворачивал страницу книги, прикуривал сигарету. В нем чувствовалась привычка к хорошему обществу и умение держаться в любой компании.

На его столе стоял открытый ноутбук с мерцающим экраном, стопка блокнотов в кожаных обложках, ручка Parker с золотым обрамлением, чашка с крепким американо, всегда наполовину полная и хрустальная пепельница с единственной сигаретой, выкуренной лишь на одну четверть. За спиной – полка с книгами, среди которых можно найти издания Кафки, Пруста, Набокова. Рядом с книгами – фотографии в простых черных рамках: старый снимок родителей, групповое фото друзей, кадр из путешествия по Италии. Ни пылинки, ни случайного предмета – каждая вещь на своем месте. Даже сигареты в пепельнице лежали строго параллельно друг другу. Это не была стерильность музея – скорее продуманная гармония, где каждая деталь имела смысл и место.
Громов отошел от окна, расстегнул первую пуговицу белоснежной рубашки и сел за кресло у письменного стола. В руке – сигарета. Тонкий столбик дыма поднимался к потолку, растворяясь в приглушенном свете настольной лампы. Он затянулся, выдохнул, посмотрел на экран. Курсор мигал, гипнотически унося Громова в утренний разговор с начальником.
Тот вызвал Громова к себе сразу после планерки – в кабинет, пропахший старым табаком и полиролью для мебели. Борис Семенович, грузный мужчина с седыми усами и толстой папкой в руках, встретил его кивком и сразу перешел к делу:
– Дима, у нас новый проект – «Лица Нижнего Новгорода». Нужно показать город через людей: не забудь про мэра. И про других представителей городской элиты – директоров крупных предприятий, влиятельных бизнесменов, меценатов. Это же костяк города, его движущая сила. Сделай несколько материалов – покажем, как они работают на благо города.
– Рекламный материал? – нахмурился Громов.
– Давай повыделывайся мне тут еще! Рекламный, не рекламный – не твоего ума дело. Нужна статья и тебя волновать не должно – аналитическая или рекламная. Надо будет – и про женские тампоны писать начнешь. Понял меня?
Громов сжал челюсти, но сдержал рвущийся наружу резкий ответ. Он знал этот тон Бориса Семеновича – тон человека, привыкшего к беспрекословному подчинению.
– Понял, – коротко ответил Громов, стараясь сохранить спокойствие. – Но позволю себе заметить: если мы будем писать только о мэре и элите, проект потеряет суть. «Лица Нижнего Новгорода» – это, в первую очередь, не про власть и деньги. Это про людей, которые делают город живым. Как вам мастер-обувщик, который чинит туфли сорок лет на одной улочке? Бабушка, выращивающая розы на балконе?
Борис Семенович раздраженно махнул рукой:
– Опять ты со своими бабушками!
– Бабушки – это хорошо, – засмеялся Громов.
– Прохор Шаляпин тоже так считает, кстати! Подкинуть номерок? Вы найдете общий язык! Ну что за шутки, Громов! Мэр – это бренд. Директор завода – это экономика. А твой обувщик – это… ну, мило, возможно, но на третью полосу, не выше.
– А я считаю, что именно эти «третье полосные» истории и есть настоящий Нижний Новгород, – твердо возразил Громов. – Потому что в простых жителях – душа города.
Редактор откинулся в кресле, побарабанил пальцами по столу:
– Душа, значит… – протянул он с сарказмом. – А рекламодателям ты тоже душу продавать будешь?
– Нет, она давно продана. Дьяволу, – рассмеялся Громов, не осознавая правдивости сказанных слов.
Редактор молчал, взвешивая слова. Он знал: что проект может превратится в набор официальных портретов. Но если писать про одних бабушек и обувщиков проект рискует получиться скучным – не во благо рекламодателям, конечно же.
– Нет, пишем про мэра и прочих. – подытожил Борис Семенович.
– Хорошо, – наконец произнес Громов. – Напишу я про мэра. Но с одним условием.
Борис Семенович удивленно поднял брови:
– Условием? Ты в своем уме, Громов?
Громов знал: ему позволяется ставить условия. Не из дерзости и не из самоуверенности – а потому что за годы работы он выстроил с Борисом Семеновичем отношения, где ценились не покорность, а результат и честность.
Он не злоупотреблял этим правом. Никогда не выдвигал требований по мелочам, не торговался из‑за гонораров, не ультиматумил. И за все время ни разу не просил премий.
Начальник ценил его за точность в работе с фактами, за умение находить неожиданные ракурсы в привычных темах и за готовность браться за самые неудобные сюжеты, которые другие обходили стороной. Это основание не было пустым. Громову поручали самые острые сюжеты, позволяли отстаивать свою точку зрения на планерках, от этого в финансовом плане начальник никогда его не обижал. Громов имел одну из самых высоких зарплат среди своих коллег. И потому Громов старался держать планку. Не ради похвалы и не ради карьерного роста, а потому что не хотел разочаровать человека, который в него верил. Он помнил, как однажды Борис Семенович, прочитав его черновик о злоупотреблениях в строительной отрасли, сказал: «Материал сильный, но, если опубликуем в таком виде – нас завалят исками, а потом перекроют кислород все подрядчики. Давай перепишем ключевые абзацы так, чтобы факты остались, а поводов для суда не было». Тогда Громов внутренне сопротивлялся – ему хотелось резкости, бескомпромиссности, – но со временем осознал, что нужно работать над дальновидностью. Пока другие без конца жаловались на отсутствие честной журналистики, Громов принимал правила игры – и умел в них побеждать. Он не ныл о «продавшихся редакторах» и не обвинял систему, не устраивал демонстративных жестов вроде отказа от заданий или публичных скандалов. Он четко осознавал: журналистика – это бизнес. А в бизнесе выживает тот, кто умеет сочетать принципы с прагматизмом.
– Да. Я напишу про мэра, но не как про чиновника, а как про человека. Без пресс‑релизов, без заготовленных фраз. Я проведу с ним несколько часов в обычной жизни. Покажу его не на совещании, а за чашкой кофе. Не на открытии объекта, а когда он возвращается домой уставший. Тогда будет честный портрет. Хорошо же?
Редактор задумался. Он понимал: такой подход может обернуться как блестящим материалом, так и скандалом. Но в словах Громова была логика – читатель любит искренность.
– Ладно, – неохотно согласился Борис Семенович. – Но смотри у меня: без провокаций. И параллельно начинай собирать материал на других героев – тех самых твоих обувщиков и бабушек. Но чтобы в каждом очерке была не просто история, а какая‑то идея, какой‑то нерв. Понял меня, Громов?
– Понял, – кивнул Дима, чувствуя, как внутри разливается облегчение. – Будет нерв. И будет правда.
Тогда Громов еще не осознавал, что правда действительно будет. Но какой ценой?
Дмитрий сидел, все еще уставившись на экран. Что именно он будет писать? В голове крутилось множество мыслей, но ни одна не хотела складываться в четкую фразу. Он откинулся на спинку кресла, провел рукой по темным волосам, затем снова взглянул на экран. Это был особенный вечер. Он ощущал в себе не просто желание написать статьи. Это было ощущение, будто что‑то давно дремлющее в нем наконец пробудилось. Каждый день Дмитрий работал с текстами – шлифовал журналистские статьи для газеты «Волжская панорама», выводил на чистую воду полутона в рецензиях, ловил неуловимые оттенки смысла между своих же строк. Он привык к этому ритму: утро начиналось с кофе и правки черновиков, полдень – с интервью или выезда на место событий, вечер – с неторопливого анализа собранного материала. Слова были его инструментом, его воздухом, его игрой, но появилось нечто другое. Ранее незнакомое чувство. Не мимолетный порыв, не каприз его творческого настроения. Это была интенция – глубокая, почти физическая потребность писать о людях. Ранее подобного он никогда не испытывал.
– Это безумие, – пробормотал про себя Громов, вновь затягиваясь сигаретой. – Да кто я такой вообще, чтобы рассуждать и писать об этой жизни? Летописец? Историк? Философ?
Но другой голос в голове, тихий и настойчивый, ответил: «Ты тот, кто видит. Ты тот, кто слышит. Ты тот, кто помнит. И тот, кто знает, как правильно ставить запятые..»
Лицо Громова озарила его неизменная улыбка. Его губы изгибались не резко, а плавно, словно рисунок на фарфоровой чаше – с идеальной симметрией, но без холодной безупречности. В выражении лица таилась скорее полуулыбка, намекающая: «Я вижу больше, чем вы думаете, но не буду этого показывать». В этой улыбке был весь Громов: с легкой иронией, искренним интересом и едва уловимой теплотой, будто он делился с миром некой общей тайной.
В глубине души он знал, что голос внутри говорит правду. Он всегда на все смотрел «со стороны», не просто фиксируя события, а проживая их «своей шкурой», только через призму чужого опыта.
Громов дошел до буфета в цвет письменного стола, в котором нащупал бутылку выдержанного армянского. Он любовно поглаживал прохладное стекло, словно здороваясь со старым знакомым. Затем налил ровно на три пальца в тяжелый хрустальный бокал – ни больше, ни меньше. Дмитрий Громов не пил коньяк залпом. Он смаковал его, как писатели смакуют удачную фразу. Сначала вдыхал аромат: ноты дуба и чуть пряной теплоты. Потом делал маленький глоток, чтобы почувствовать, как мягкий огонь растекается по языку, согревает изнутри, но не обжигает. И наконец задерживал вкус на мгновение, прежде чем проглотить.
В эти минуты квартира начинала меняться. Тени от ламп становились еще мягче, шум города за окном – приглушеннее, а мысли – отчетливее. Коньяк не затуманивал разум, а, напротив, прочищал его. Коньяк был похож на Громова в редакции, который вычитывал готовый текст: убирал лишнее, оставляя самую суть.
С бокалом в руке он подошел к окну и краем бедра присел на подоконник. За окном раскинулся Нижний Новгород – город, который многие называли «городом грехов». И это прозвище не было пустой метафорой: оно отражало двойственную природу места, где соседствовали величие и упадок, духовность и пороки, красота Волги и тенистые закоулки, хранящие секреты. Нижний Новгород раскинулся на слиянии двух рек – Волги и Оки, и его ландшафт словно отражал раздвоенность человеческой души: верхние части города были парадными – с золотыми куполами храмов, купеческими особняками, широкими бульварами, где царили респектабельность и показная благопристойность, а нижние районы представляли собой тесные, извилистые улочки, полуразвалившиеся доходные дома, кабаки, где до рассвета звучали пьяные песни, и тайные притоны, куда не заглядывали обычные городовые.
Громов сознательно выбрал для жизни один из таких районов – Рождественскую слободу, где фасады старинных зданий скрывали за собой лабиринты дворов‑колодцев, а в воздухе витал запах речной сырости, табака и чего‑то неуловимо тревожного. Для него Нижний Новгород был не просто фоном – он резонировал с его собственным мироощущением. Здесь легко было поверить, что случайная встреча у моста или обрывок разговора в трактире могут изменить судьбу. Город, где на одной площади молились в соборе, а за углом заключали сомнительные сделки. Нижний Новгород – символ человеческой природы – падшей, но не лишенной надежды.
Особенно Громов любил наблюдать за городом в сумерках. Тогда фонари зажигались один за другим, бросая дрожащие отблески на мостовую, а тени становились длиннее и загадочнее. В этот час Нижний Новгород словно сбрасывал маску обыденности и обнажал свою истинную суть. Громов увидел, как на мосту встретились двое – мужчина в черном пальто и женщина с зонтиком. Они обменялись парой слов, затем разошлись, но в голове Громова созрела уже целая история.
Громов почувствовал, как внутри разгорается теплый и ровный огонь. Это был не коньяк и даже не вдохновение – так созрело понимание. Он с самого начала знал, о чем будет писать. Представил, как будет выстраивать статьи – не как сухие рассуждения, а как истории. Как сама жизнь. Как невидимая нить, связывающая судьбы. Слова, только что рожденные в потоке мыслей, словно повисли в воздухе. «Невидимые нити» – он повторил про себя эту фразу, и внутри что‑то щелкнуло: вот оно. «Невидимые нити…» – прошептал он, пробуя слова на вкус. Они идеально ложились на замысел.
Он наклонился к экрану компьютера и, ощущая прохладу клавиатуры своего ноутбука начал писать:
«Сегодня я понял, что я – нитка. Мы все – нити в ткани мира. Кто‑то блестящий шелковый, кто‑то уютный хлопковый, а кто‑то – слегка пушистый и склонный к запутыванию, как я. И каждая нить нужна. Я не вижу общей картины нашего гобелена – и, честно говоря, даже не хочу. Вдруг выяснится, что мы ткем розовый гигантский шарф для жирного неопрятного космического великана? Но я точно знаю, эта история про вас, дорогие читатели. Из ваших нитей – наш город. Из ваших стежков – наша история.»
Громов откинулся в кресле, задумчиво покрутил в пальцах ручку. В голове выстраивались образы, ситуации, мгновения – те, что обычно ускользают от взгляда, но на самом деле меняют все вокруг. Он представил статью на развороте газеты: строгий шрифт, минимум декора. Можно немного юмора. Иллюстрации чернилами. Ничего кричащего – как и сама идея. Люди, связи, судьбы – все это существует скромно, без фанфар. Руки сами потянулись к воплощению в жизнь, желая добавить каплю самоиронии:



