Вычеркнутые

- -
- 100%
- +
— Я не хитрю.
— Вы собираете бумаги, — сказал Куницын. — Человек, который собирает бумаги об отказах, готовится их кому-то показать. Я вам не мешаю, я только хочу знать заранее: когда вы их покажете, меня в этой стопке не будет?
— Не будет.
Куницын надел очки, потом снова снял.
— И ещё одно, и вы этого не записывайте. Я подписываю бумаги со словом «нездешнее» тридцать лет. Ни разу его не видел. Ни разу. Домовые, утопленники, порченые — всё это у меня проходит на бумаге, и на бумаге оно вполне убедительно. Вы принесли мне две книги с чертой вместо имени и говорите, что черта убивает. Я подписал второй разряд, потому что порча документов — это наше и потому что положено. Но верить я в это не обязан. И не верю.
— Я не прошу верить.
— Знаю, что не просите. Я говорю это для себя. Чтобы после, когда всё это кончится ничем, помнить, что я не верил с самого начала. Ну и ступайте.
Прошение ушло наверх во вторник, в четвёртом часу.
Ответ пришёл в четверг утром, и это было первое, что Немова насторожило. Он знал сроки: прошение идёт в приёмную, из приёмной в реестр входящих, из реестра к делопроизводителю, от делопроизводителя на резолюцию. Самое скорое, на что он рассчитывал, — десять дней, и он уже прикидывал, чем их займёт.
Пантелеймонов подал ему конверт в половине десятого.
Немов вскрыл его стоя, у конторки, и прочёл не садясь.
«На прошение коллежского асессора Немова о допущении к книгам годовых явок сообщается, что сведения о лицах, состоящих на особом учёте, составляют предмет, не подлежащий сообщению чинам иных отделений, независимо от разряда производимого дела. В допущении отказать».
Внизу стояла подпись. Немов посмотрел на неё дольше, чем следовало смотреть на подпись.
Модест Пшеничный.
Он отнёс бумагу к себе, сел и положил её на стол перед собою, а рядом положил своё прошение, точнее, отпуск с него, оставленный по форме. И долго сидел, переводя глаза с одной бумаги на другую.
Три недели назад этот человек остановил его на лестнице и сказал, что не отдаст дела в третье отделение, потому что там все шестеро одарённые, а Немову нельзя отвести глаза. Он говорил это без нужды, по доброй воле, зная, что подчинённый не смеет его о том спрашивать. Он сказал, что распорядится топить в Отделении дознаний. И в Отделении дознаний топили с того самого дня.
Тот же человек теперь запирал перед ним единственную дверь, за которой лежал ответ.
Немов перечёл отказ в третий раз и остановился на словах «независимо от разряда производимого дела».
Это была лишняя оговорка. Прошение его основывалось на разряде, и отказать можно было проще: сведения не сообщаются, и всё. Приписка отвечала на возражение, которого Немов не высказывал, — отвечала заранее, на тот случай, если он вздумает настаивать.
Так пишут не тогда, когда отказывают. Так пишут тогда, когда закрывают дверь наглухо.
Он взял перо и на чистом листе, для себя, столбиком, выписал то, что знал наверное.
Первое: у сорока человек назначены числа и места явок, и назначил их кто-то один.
Второе: книги этих явок ведутся в Списательской части, куда за двадцать лет не заходил даже начальник Архива.
Третье: двое из сорока умерли осенью, каждый в свою неделю, и оба не дожили до явки или дожили едва.
Четвёртое: доступ к этим книгам закрыт подписью вице-директора.
Пятое: вице-директор Департамента нездешних дел, Модест Аркадьевич Пшеничный, состоит в Списательской части, и Немов узнал это три недели назад из одного-единственного источника — из его собственных слов, сказанных на лестнице по доброй воле.
Немов посмотрел на пятый пункт и медленно его зачеркнул, потому что это было не знание, а догадка, а догадкам он в своих бумагах места не давал.
Потом взял чистый лист и переписал все пять пунктов заново, вместе с пятым.
В дверь заглянул Ряхин и сказал, что Куницын спрашивает, получен ли ответ.
— Получен, — сказал Немов.
— Отказ?
— Отказ.
Ряхин постоял, подержался за косяк и вдруг спросил — не насмешливо, а как-то неловко:
— Аркадий Ильич, а вы дальше-то что?
Немов поднял голову.
За окном, на Фонтанке, шёл дождь, и фонарщик, слишком ранний для четырёх часов пополудни, тащил лестницу вдоль набережной. В комнате было тепло. Топили четвёртую неделю, по распоряжению его превосходительства.
— Не знаю, — сказал Немов. — Подумаю.
Он сложил обе бумаги в папку, завязал тесёмки и до конца дня не сделал ничего.
Глава десятая. Решение
Думал он три дня.
Все три дня он ходил на службу, писал бумаги по другим делам, обедал в кухмистерской на Гороховой и возвращался к себе на Разъезжую в девятом часу. Со стороны это была обыкновенная жизнь обыкновенного чиновника, и никто в Отделении не заметил бы разницы, кроме разве Ряхина, который перестал отодвигаться вместе со стулом и вместо того стал изредка поглядывать.
Кухмистерская была из тех, где кормят чиновников восьмого класса: щи, каша, на второе котлета, в четверг пирог, за всё тридцать пять копеек. Немов ел там четвёртый год, за одним и тем же столиком у окна, и половой, не спрашивая, ставил перед ним щи и уходил. На второй день, в пятницу, он поймал себя на том, что смотрит на щи и не ест. Он смотрел на пар над тарелкой и думал, что швея варила морошку и не ела её, а только угощала. Потом взял ложку. Щи были горячие, и это было первое горячее за день, и он почувствовал, как тепло доходит до пальцев и не удерживается в них.
За соседним столом два титулярных советника из казённой палаты обсуждали, кому дадут Станислава к Новому году. Немов слушал и не понимал ни слова, как не понимают чужого языка, хотя пять лет назад слушал такие же разговоры и участвовал в них.
Домой он шёл пешком, по Гороховой до Загородного, потом по Разъезжей. Снег ещё не лёг, и под ногами была та петербургская осенняя жижа, которая не замерзает и не сохнет. Сапоги промокли к Загородному. Он знал, что промокнут, и не взял извозчика, потому что извозчик стоил двугривенный, а жалованье было до двадцатого.
Дома он снял сапоги, поставил их к печке и растопил. Дрова были сырые, и печь дымила первые четверть часа, как дымила всегда. За стеной у телеграфиста укладывали детей: кто-то не хотел, кто-то плакал, потом стихло, и стало слышно, как сам телеграфист, вернувшись со смены, ест — стучит ложкой о миску и говорит жене что-то короткое, и жена отвечает. Немов сидел у печки в носках, грел руки о кружку с чаем и слушал эту ложку.
Руки не грелись. Он давно перестал этому удивляться, но сегодня, слушая, как за стеной шестеро укладываются в двух комнатах, подумал, что за стеной тепло не от печки.
Он взвешивал.
За девять лет службы он не нарушил ни одного правила — не из добродетели, а потому что правила были устроены разумно и он это понимал лучше многих. Порядок допуска в Архив оберегал Реестр от человека, который захотел бы узнать лишнее. Запрет сообщать о поднадзорных оберегал самих поднадзорных: сорок человек, чьи имена стали бы известны, прожили бы до первого доноса. Всё было устроено правильно.
И всё это правильное устройство работало теперь на того, кто вычёркивал.
В пятницу вечером он сел за стол, взял лист и написал сверху: «Что я теряю». Ниже выписал: чин, девять лет службы, пенсион, доброе имя, возможность впредь заниматься этим делом вовсе. Потом взял второй лист, надписал «Что теряют они» и остановился, потому что писать было нечего: тридцать восемь строк, тридцать восемь человек, и он не знал ни одного имени.
Он сжёг оба листа в печи и на другой день пошёл в Архив.
Стоял конец октября, с Невы несло, и на Фонтанке уже шла шуга. Он поднялся на четвёртый этаж, отдал расписку унтеру и прошёл через комнату с клетями, мимо шести конторок, и за каждой подняли голову.
Вера Аполлоновна писала.
— У меня нет для вас справок, Аркадий Ильич.
— Я не за справкой.
— А за чем же?
Немов положил на её конторку отказ Пшеничного.
Она прочла, не беря в руки, сверху вниз, и не изменилась в лице. Только перо, которое она держала на весу, опустилось на подставку — аккуратно, без стука.
— Пойдёмте, — сказала она. — У нас есть комната с бумагой на списание. Там пахнет мышами, зато туда никто не ходит.
Комната оказалась в конце коридора, за поворотом, и в ней вдоль стен до потолка стояли связки старых дел, перевязанные шпагатом. Пахло действительно мышами и пылью. Вера Аполлоновна затворила дверь и осталась стоять, прислонясь к ней спиной.
— Говорите.
— Мне нужны книги годовых явок, — сказал Немов. — Без них я ничего не могу. Я знаю сорок адресов и не знаю ни одного имени, а без имени я не могу ни предупредить, ни охранить, ни даже похоронить по-человечески. Официального пути нет, он закрыт этой подписью.
— И вы хотите пойти ночью.
— Я хочу пойти ночью.
Она молчала. Немов ждал и смотрел на связки дел за её плечом — сотни папок, каждая с печатью, каждая когда-то была чьей-то бедой, а теперь лежала в списании.
— Вы понимаете, что со мной будет, — сказала она наконец. Это был не вопрос.
— Понимаю.
—Не понимаете. Вас отставят от должности. Меня отставят от должности и запретят службу во всех ведомствах, а других ведомств, которые взяли бы женщину на такую работу, в России нет. Мне двадцать семь лет. У меня после отца остались долги, которые я плачу второй год.
— Я знаю. Я и не прошу вас идти.
— А как же вы попадёте?
— Через дверь, — сказал Немов. — У меня есть расписка и право входа в дневные часы. Я войду днём и останусь.
Вера Аполлоновна посмотрела на него так, как смотрят на ребёнка, объясняющего, что до луны можно доехать в конке.
— Комнату запирают в семь и обходят в восемь. Унтер считает расписки: сколько взял, столько вернул. Вы не выйдете до утра и не сможете зажечь свет, потому что окна во двор, а во дворе ночной сторож. Книги явок в Списательской части, на втором этаже, а не у нас. И на двери у них замок, к которому у меня нет ключа и никогда не было.
— Тогда я не попаду.
— Не попадёте.
— Значит, я пойду другим путём, — сказал Немов. — Их сорок. Я знаю адреса. Я обойду тридцать восемь дверей и в каждой спрошу про осеннюю поездку. Кто-нибудь да скажет — куда ездил и к кому.
— И через неделю об этом узнают все сорок участков, а через две — тот, кто вычёркивает.
— Вероятно.
— Не вероятно. Наверное.
Она отошла от двери, прошла вдоль связок и остановилась у окна — маленького, забранного решёткой, за которым виднелся кусок двора и крыша флигеля.
— Аркадий Ильич, вы приходите ко мне второй раз и второй раз кладёте на стол свою голову. Вам не приходит в голову, что я могу отнести этот ваш отказ наверх и получить за него благодарность?
— Приходит.
— И?
— И я всё равно пришёл, — сказал Немов. — Я не умею иначе. Вы про меня верно сказали в первый день: я не умею лгать. Это не добродетель, это неспособность, вроде глухоты.
Вера Аполлоновна засмеялась — коротко, без веселья, — и повернулась к нему.
— Хорошо, — сказала она. — Тогда слушайте, и слушайте внимательно, потому что дважды я этого не повторю.
Она подошла ближе и заговорила негромко.
Книги годовых явок действительно хранятся в Списательской части, и туда хода нет ни ей, ни ему. Но всякая явка есть действие делопроизводственное, и всякое такое действие оставляет след не в одном месте, а в двух. Приняв явку, Списательская часть сносится с Архивом: в книгу Реестра против соответствующей строки ставится отметка о том, что лицо явилось и запись подтверждена. Отметку эту ставит архивный писец, и ставит он её не в Реестр — к Реестру писцов не подпускают, — а в оборотную опись, которая после того подшивается.
— Оборотные описи у нас, — сказала она. — В двенадцатом шкафу. За три года — девять связок.
— В них есть имена?
— В них есть номера строк и даты. Имён нет.
— Тогда они бесполезны.
— Нет, — сказала Вера Аполлоновна. — Потому что если человек не явился, отметки не будет. Вы получите не имена, Аркадий Ильич. Вы получите номера строк, против которых в этом году отметки нет.
Немов стоял молча.
— Сколько их может быть?
— Не знаю. Явка кончается пятнадцатого октября. Сегодня двадцать третье. Опись за этот год уже сведена.
— А вы её видели?
— Нет, — сказала она. — Я её не открывала.
И вот тут, впервые за весь разговор, Немов заметил, что она лжёт, — не по лицу, лицо у неё было спокойное, а по тому, что она произнесла эти четыре слова на полтона ниже, чем все предыдущие.
Он не подал виду.
— Когда? — спросил он.
— Завтра. В воскресенье Архив закрыт, унтера нет, а я имею право входа по описи на списание, потому что списание идёт в конце месяца. Со мною может быть посторонний в качестве носильщика связок. — Она помолчала. — Наденьте что-нибудь похуже. В мундире носильщиков не бывает.
— Вера Аполлоновна.
— Что?
— Спасибо.
— Не благодарите, — сказала она и пошла к двери. — Я вам уже говорила: я это делаю не для вас.
Она взялась за ручку и остановилась.
— И ещё одно. Раз уж на то пошло. — Она говорила, не оборачиваясь, и голос у неё был ровный. — С книгами в Архиве кто-то работает по ночам. Не с нашими описями — с Реестром. Я знаю это по пыли: у нас там на полках шестой год пыль лежит слоями, а на двух шкафах она стёрта поперёк, как стирают рукавом. Я говорила Нилу Петровичу. Он сказал, что это сквозняк.
— Давно?
— Второй год, — сказала Вера Аполлоновна. — С прошлого октября.
С прошлого октября, подумал Немов. В прошлом октябре умер её отец.
Она вышла, и он остался один в комнате, где до потолка стояли связки старых дел и пахло пылью и мышами.
Г
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


