Пограничье

- -
- 100%
- +
А для неё, Пряхи-Хранительницы, что сидит на изнанке мира и нити стережет, имя — это самый тяжелый, самый крепкий якорь. Тот самый, что держит человеческую душу в Яви, не давая ей в стылую пустоту сорваться.
Здешние-то старики, хуторские да таежные, малым детям с соплей в головы вбивают: зашел за околицу, ступил сапогом на сырой мох, под сень елей — всё, забудь, как тебя мать у люльки назвала. Не откликайся, коли из чащи, из бурелома глухого окликнут. А уж самому в лесу голос подавать, кричать, имя свое выть... Это всё одно что вену себе вскрыть в мутной воде, где старые, голодные щуки ходят. Лес ведь — он отродясь пустым не был. В нем всегда есть тот, кто слушает. Тот, кому для полной, безраздельной власти над твоей теплой плотью не хватает лишь одной малости. Одно-единственного ключа. Твоего подлинного имени.
Заварите-ка чай покрепче. Пусть настоится на зверобое да листе брусничном, чтоб горечь на губах осела. Пряха расскажет вам то, что давеча в Богучарских краях записали, да только беда эта повсюду бродит, от южных ковыльных степей до северной, мшистой тайги. Историю о том, как легко стать сытным кормом для топи, коли забудешь, кто в лесу гость, а кто — истинный Хозяин.
***
Опытный охотник — это завсегда гордец. Гордыня их и губит, не клыки звериные. Игнат лес знал лучше, чем изгибы на теле собственной бабы. Вся жизнь его по тропам да заимкам прошла. Он бил здесь секача пудового, бил утку на перелетах, знал каждую лисью нору и каждую поляну, где по осени сладко и дурманно тянет прелым листом да грибницей. Для него тайга была — что кладовая. Угодья. А он в них — барином ходил, с ружьем наперевес да с патронташем тяжелым. Шел, ветки сапогом ломал, не кланялся.
В тот вечер, в самом конце октября, когда земля уже стекленеть начинает от первых заморозков, пошел он за дичью. Погода стояла стылая, сухая, звонкая. Воздух — хоть ножом режь, до того прозрачный. Места Игнату знакомые до последней шишки. Вот тут, за поворотом, три березы кривые, из одного корня растущие, вот овражек лисий, а там уж и просека выведет к дому.
Шел Игнат уверенно, шаг чеканил, ружье на плече покачивалось. И вдруг, на полушаге, остановился.
Понял он, что свет ложится не так. Солнце, что должно было ему в правый глаз красным закатом бить, вдруг оказалось слева, да не красное, а какое-то мутное, как яичный желток в грязной воде.
Игнат моргнул, головой тряхнул — мало ли, почудилось. Огляделся. А трех берез-то нет. Как корова языком слизала. И овражек лисий исчез, а вместо него по земле пополз густой, белесый туман. Не как от сырости бывает, а плотный, ровно овечья шерсть нечесаная. Пополз, закрутился, и вмиг затянуло всё так, что собственных носков сапог не разглядеть.
Лес вокруг Игната вдруг сомкнулся. Деревья, что час назад были привычными, ровными соснами, теперь придвинулись вплотную, обступили. Ветки их, узловатые, голые, скрючились и потянулись к охотнику, похожие на переломанные старушечьи пальцы. Тишина упала такая тяжелая, что в ушах зазвенело. Ни писка мышиного, ни скрипа ствола.
Покрутился Игнат на месте. Компас из-за пазухи рванул — а стрелка там волчком крутится, как бешеная. Шаг вправо ступил — грудью в непролазный бурелом уперся, стволы в три обхвата гнилые лежат. Шаг влево — глухая стена ельника, черного, колючего, которого отродясь в этом квадрате не бывало.
Накатила на Игната липкая, первобытная паника. Та самая, что из нутра ледяными когтями за сердце берет. Городские, книжные люди, это «потерей ориентира» кличут, а наши, деревенские, знают четко — «морок». Хозяин лесной играть начал. Водить. Кругами пускать.
И тут охотник совершил самую страшную, самую глупую свою ошибку. Гордость его мужицкая, баринова, взбунтовалась против этого нутряного страха. Как это так — он, Игнат, в трех соснах заблудился?! Не бывать такому!
Набрал он полную грудь морозного воздуха да как рявкнет в белесую муть: — Эй! Люди! Есть здесь кто-нибудь?! Отзовитесь!
Крикнул раз — тишина его голос сожрала, даже эха не отдала. Крикнул два — с надрывом, с хрипцой. На третий раз лес ответил.
Голос прозвучал не из-за деревьев, не спереди и не сзади. Он зазвучал словно прямо из самого тумана, со всех сторон разом, обволакивая, залезая под шапку. Голос был тихий, ровный, гладкий. И совершенно человеческий.
Вот только в лесу так не бывает. В нем не было слышно ни сбитого дыхания, ни хруста веток под тяжелыми ногами того, кто говорил, ни шороха сухой травы. Просто звук, висящий в пустоте.
— Я здесь. Следуй за мной. Как тебя зовут?
Игнат сперва выдохнул с облегчением. Взопрел весь под телогрейкой. «Лесник, видать, или из местных кто браконьерит», — мелькнула в голове спасительная, глупая мысль. Охотник сделал шаг на голос. Потом еще один. Туман расступался ровно на полшага, давая ногу поставить.
— Как тебя зовут, путник? — снова мягко, вкрадчиво, ровно медом по губам мазнул, позвал невидимый провожатый из мути. — Назовись, мил человек, чтобы мне знать, кого я к свету веду. За кого перед Богом в ответе.
Слова уже вертелись на языке у Игната. «Игнат я, с нижнего конца, Петрова сын!», — хотел крикнуть он во всю глотку, чтобы закрепить связь с живым человеком. Уже и рот открыл, набрал воздуха...
Да вдруг челюсти свело. Будто судорогой железной стянуло.
То ли прадедова таежная кровь взыграла, вспомнив старые заветы. То ли ангел-хранитель, чуя смертную беду, рот ему своей незримой ладонью зажал. Да только не назвал он имени. Подавился словом. Промолчал, только ружье свое двуствольное покрепче перехватил, до побеления костяшек, и пошел следом за голосом, вслепую.
Шел он долго. Как во сне, как в бреду горячечном. Туман окутал его так плотно, что стал похож на сырую вату. Звуки собственных шагов глохли, ноги передвигались сами собой, не чувствуя ни корней, ни ям, ни кочек. Морок баюкал его, оплетал разум липкой паутиной, тянул жилы, выпивал мужицкую волю.
А голос впереди всё мурлыкал. Звал, выпрашивал, уговаривал. Он менял интонации: то просил жалобно, то сулил горячую печь, крепкий чай и свет в окне, то грозил мягко, мол, брошу тут одного, коли не скажешь, кого веду. Выуживал имя, как рыбак щуку на блесну. Но Игнат стиснул зубы так, что эмаль заскрипела, а по подбородку слюна потекла. Шел и молчал. Молчал и шел.
И вдруг голос оборвался. Стих разом, в одну секунду, будто задули свечу в темном погребе.
Игнат вздрогнул, очнувшись, будто его на морозе ледяной колодезной водой окатили. Туман рассеялся так же быстро, как и наплыл — сдернуло его невидимой рукой. Охотник моргнул, протер глаза и посмотрел под ноги.
У него подкосились колени.
Он стоял на осклизлом, черном, прогнившем насквозь пне. Одном-единственном твердом пятачке. А вокруг него, куда только хватало расширенных от ужаса глаз, пузырилась черная, маслянистая, бездонная топь. Смердящее болотное окно, затянутое ядовито-зеленой ряской, гнилой травой и разлагающимся валежником. От воды поднимались редкие пузыри болотного газа, лопаясь с тихим, издевательским чавканьем.
Сделай Игнат еще один, даже самый маленький, половинчатый шажок за тем ласковым голосом — и тяжелые кирзовые сапоги, зимняя телогрейка да ружье утянули бы его на илистое дно в единый миг. Без единого всплеска, без крика. Болото своих мертвецов не отдает, оно их в торфе тысячелетиями маринует.
Он чудом не сорвался в черную пасть. Бросил ружье в грязь — не до него теперь. Опустился на четвереньки, скуля от пережитого ужаса, и пополз. По гнилым, скользким корягам, по шатким кочкам, изодранный в кровь, мокрый по самую грудь, Игнат выползал на твердую землю. Он шел напролом, ломая ногти о корни, не разбирая дороги, подгоняемый одним лишь животным страхом, пока, наконец, не вывалился с треском на жесткий, серый асфальт трассы.
Машину он поймал уже в глубоких сумерках. Старый, тарахтящий УАЗик вильнул и остановился. Водитель, местный мужик с изрезанным морщинами, угрюмым лицом, долго и молча смотрел на Игната. А Игнат, сидя на обочине, трясущимися, измазанными болотной жижей руками пытался прикурить сломанную сигарету и всё бормотал, сбиваясь: про то, как «заблудился», про туман, про «доброго лесника», что вывесть обещал.
Игнат тогда даже не понял, не осознал еще, что вышел из леса не у своей родной деревни, а за тридцать верст от нее, в совершенно другом, соседнем районе. Лес протащил его сквозь пространство, как сквозь кисель.
Водитель УАЗика, выслушав этот сбивчивый лепет, сплюнул густую слюну в приоткрытое окно, прямо в сгущающуюся темноту, и мрачно бросил:
— Лесник, говоришь? Добрый? Повезло тебе, мужик, несказанно повезло, что ты имя свое ему не отдал. Что зуб на зуб удержал. Назвал бы, как мамка кликала — он бы тебя на тот берег болота перевел. Обязательно перевел бы. Только не ногами твоими живыми, а душой. Никогда бы ты из того леса не вышел. Сгнил бы там в торфе безымянным куском мяса, а имя твое, суть твою, он бы забрал себе. Вплел бы в свою морок-сеть. Хозяин, он ведь жадный. Но больше всего он любит тех, кто сам, по доброй воле, ключи от своей жизни ему в лапы отдает. Садись давай, подкину до живого.
Игнат больше в тот лес с ружьем не ходил. Да и ружье его там, в топи, сгинуло. Стал он тихим, всё больше дома сидел, в окно глядел. Потому что понял он одну простую, страшную правду: опытный ты или нет, сколько бы раз ты зверя ни бил, а для изнанки, для лесной хтони ты — просто кусок теплого мяса. И остаешься человеком лишь до тех пор, пока крепко держишь свое имя за зубами. А как отдашь, как откликнешься на зов из тьмы — станешь ничем. Лишь еще одной безымянной тенью на гнилом, чавкающем болоте.
***
Пряха обрывает нить. Узелок завязан, история вплетена в узор. Свеча догорает, плавится воск, пряча в себе сухой ковыль. Чай ваш остывает. Пейте. И помните, когда в следующий раз пойдете за околицу: молчание — не просто золото. На Пограничье молчание — это жизнь.



