ОДИССЕЯ: ИСТОРИЯ ОДНОГО АЛИБИ

- -
- 100%
- +
Логика, конечно, хромала на обе ноги — боги, как известно любому, кто хоть немного знаком с их нравом, предпочитают появляться не заранее, предупреждая о недовольстве, а как раз в самый неподходящий для виновника момент, — но спорить с подобными настроениями, охватившими уже почти всё собрание, Амфином не рискнул. Он тихо отошёл в сторону, решив для себя, что участвовать в самой засаде точно не станет, хотя и открыто мешать остальным тоже, к сожалению, не будет — трусость, конечно, но трусость, свойственная не ему одному в этом доме.
К вечеру план оформился окончательно: два десятка добровольцев во главе с самим Антиноем и его ближайшим приятелем Эвримахом снарядили быстроходный корабль и, дождавшись темноты, отчалили в сторону узкого пролива, где, по всем расчётам, должен был пройти корабль Телемаха на обратном пути домой.
Тем временем во дворце оставшиеся женихи, не участвовавшие в засаде, продолжали пировать как ни в чём не бывало — кто-то даже отпускал шутки насчёт того, что теперь-то уж точно скоро освободится место наследника, и можно будет обсудить, кому из них больше пойдёт итакийский трон, — совершенно не заботясь о том, что разговоры эти ведутся вслух, буквально в двух шагах от покоев самой Пенелопы.
Именно так весть о заговоре и дошла до царицы — не через тайное расследование или преданного шпиона, а благодаря чистой случайности и остаткам совести одного-единственного человека во всём этом доме.
Медонт, старый глашатай, служивший ещё при самом Одиссее и сохранивший к хозяйскому дому куда больше преданности, чем к новым временным хозяевам жизни, случайно подслушал разговор двух женихов во дворе — те, не таясь, обсуждали, кто первым метнёт копьё, когда корабль Телемаха покажется в проливе. Медонт, не будучи храбрецом в привычном смысле слова — открыто выступить против сотни вооружённых наглецов он бы не рискнул, — всё же решил, что промолчать в подобном случае было бы уже слишком даже для человека его осторожности.
Он дождался темноты и тихо проскользнул в покои Пенелопы, где та, как обычно в эти дни, сидела у окна, глядя на море, — привычка, ставшая для неё почти ритуалом с того самого дня, как сын покинул остров.
— Госпожа, — прошептал Медонт, оглядываясь на дверь, будто опасаясь, что кто-то мог проследить за ним даже сюда, — у меня страшная весть, и я не мог оставить её при себе.
Пенелопа, услышав рассказ о засаде, побледнела так, что Медонт на мгновение испугался, не лишится ли она чувств прямо на месте. Но царица, при всей своей внешней хрупкости, обладала выдержкой, закалённой годами непрерывного давления, — она справилась с первым приступом ужаса быстрее, чем можно было ожидать, и тут же перешла к делу.
— Когда они отплыли? — спросила она резко, уже без следа прежней растерянности в голосе.
— Сегодня на закате, госпожа. Быстрый корабль, два десятка человек во главе с Антиноем.
— Значит, у меня в лучшем случае несколько дней, чтобы хоть что-то предпринять, — проговорила Пенелопа, глядя в темноту за окном, будто надеясь разглядеть там ответ. — Собери мне всех верных слуг, каких найдёшь в такой час. Нужно решить, есть ли хоть какой-то способ предупредить сына, прежде чем он попадёт в эту западню.
Дальнейшие несколько часов прошли в лихорадочных, но по большей части безрезультатных попытках хоть что-то сделать. Верная нянька Эвриклея, разбуженная среди ночи, пришла в ужас не меньший, чем сама Пенелопа, но практических советов дать не смогла — единственный корабль, способный догнать засадный отряд, давно ушёл вместе с самим Телемахом, а других мореходных судов, готовых к немедленному выходу в море, во дворце попросту не было.
— Может, послать весть на материк, к соседним царям? — предложила одна из служанок. — Пусть предупредят его на обратном пути.
— К тому времени, как весть доберётся хоть до кого-то, кто способен помочь, — покачала головой Пенелопа, — мой сын уже либо благополучно доберётся до дома, либо... — она не договорила, но все присутствующие и без того прекрасно поняли, что она имела в виду.
Отчаяние, охватившее царицу в эту ночь, было, пожалуй, самым сильным за все двадцать лет ожидания мужа. Прежде она хотя бы могла надеяться, что муж жив и просто задерживается по неведомым причинам, — надежда зыбкая, но всё же надежда. Теперь же над единственным оставшимся у неё близким человеком, родным сыном, нависла вполне конкретная, осязаемая угроза, и предотвратить её собственными силами она не могла при всём желании.
— Пусть боги вас всех покарают, — повторила она в ту ночь слова, которые уже произносила однажды, узнав об отъезде Телемаха, только теперь в её голосе звучало не просто отчаяние, а нечто похожее на настоящую, выстраданную ярость. — Если есть хоть капля справедливости в этом мире, пусть она вспомнит про этот дом раньше, чем будет поздно.
Заснула Пенелопа только под утро — не от спокойствия, а от чистого изнеможения, слишком долго державшего её в напряжении. И, как это иногда случается на самой грани отчаяния, сон принёс ей неожиданное облегчение.
Ей привиделась младшая сестра, давно умершая, — облик, который на самом деле, конечно, приняла всё та же неутомимая Афина, решившая, что царице пора дать хоть немного покоя перед новыми испытаниями.
— Не тревожься так сильно, — сказал призрачный образ сестры, присев на край постели. — Твой сын под защитой более надёжной, чем любой земной корабль или охрана. Не всякому смертному выпадает такая удача — путешествовать бок о бок с тем, кто способен отвести и копьё, и стрелу, и саму судьбу, если понадобится.
— А муж? — спросила Пенелопа во сне, не в силах отделаться от главного своего вопроса, преследовавшего её вот уже двадцать лет. — Жив ли он? Хоть что-нибудь скажи мне о нём.
Но образ сестры лишь покачал головой с сожалением.
— Об этом мне не позволено говорить, — ответила она уклончиво, что, конечно, было чистой правдой — Афина знала о судьбе Одиссея куда больше, чем могла себе позволить раскрыть даже во сне, поскольку окончательное решение об его возвращении домой всё ещё оставалось за советом богов на Олимпе, а не за одной лишь её собственной волей. — Но за сына своего не бойся. Обещаю тебе это твёрдо.
Пенелопа проснулась с рассветом уже не в том состоянии полного отчаяния, в каком засыпала, — тревога, конечно, никуда не делась, но к ней добавилось нечто похожее на слабый, едва тлеющий огонёк надежды, странным образом подкреплённый сном, который она сама не могла толком объяснить рационально, но который почему-то чувствовался правдивее обычного ночного видения.
Тем временем в проливе между Итакой и соседним островом Антиной со своим отрядом уже третий день терпеливо поджидал корабль Телемаха, расположившись на скалистом мысу с хорошим обзором на морской путь.
— Не мог же он плыть вечно, — раздражённо бормотал Эвримах, вглядываясь в горизонт. — Рано или поздно покажется.
Но горизонт оставался пуст день за днём — и вовсе не потому, что Телемах медлил с возвращением, а потому, что тот же самый невидимый покровитель, что превращался то в старого друга семьи, то в птицу на глазах у изумлённого Нестора, позаботился и о безопасном маршруте домой. Пока засадный отряд напряжённо всматривался в привычные морские пути, Телемах — по совету всё того же Ментора, чьей истинной природы юноша к этому моменту уже не сомневался, — направил свой корабль обходным путём, минуя опасный пролив стороной, чтобы высадиться на другом берегу острова, вдали от глаз затаившихся убийц.
Женихи в засаде об этом, разумеется, не подозревали и продолжали упорно караулить пустое море, всё больше раздражаясь и всё больше подозревая, что мальчишка, возможно, попросту почуял неладное и вовсе не собирается возвращаться домой обычным путём.
— Может, он решил остаться у Менелая насовсем, — предположил один из отряда без особой уверенности.
— Или узнал про нас и передумал плыть вообще, — мрачно добавил другой.
Антиной на эти предположения только раздражённо отмахивался, но в глубине души и сам начинал понимать, что план, ещё несколько дней назад казавшийся безупречно простым, начинает трещать по швам самым необъяснимым образом — будто кто-то невидимый методично разрушал их расчёты один за другим, оставаясь при этом полностью незаметным для человеческого глаза.
И оставалось им пока лишь одно — сидеть в засаде дальше и ждать, сами не зная, чего дожидаются: то ли долгожданной жертвы, то ли момента, когда придётся признать полное поражение собственного, казалось бы, безупречного плана.
Но чем этот план закончится в итоге — и что тем временем происходило с самим Одиссеем, всё ещё запертым на далёком острове нимфы Калипсо, — об этом уже следующая глава.
Глава 6. Огигия: остров Калипсо
Пока на Итаке разворачивалась вся эта суматоха с засадами, снами и подслушанными разговорами, сам виновник торжества — Одиссей, царь Итаки, о котором столько лет вспоминали, гадали и спорили, — сидел на берегу далёкого острова и, выражаясь попросту, тосковал так, что смотреть на него было тяжело даже привычной ко всему прислуге нимфы, у которой он проживал уже седьмой год подряд.
Остров назывался Огигия — крошечный клочок земли посреди моря, настолько удалённый от всех обычных морских путей, что ни один смертный мореход в здравом уме туда бы попросту не заплыл. Место было, если совсем честно, райское: вечнозелёные рощи, источники с прозрачной водой, виноградные лозы, склоняющиеся под тяжестью гроздьев в любое время года, птицы, поющие с утра до вечера, и хозяйка — нимфа Калипсо, чья красота, по общему признанию всех, кто её видел, не уступала красоте самих богинь.
Казалось бы, живи и радуйся. Именно так, собственно, Одиссей и жил первые несколько лет — насколько вообще можно радоваться жизни, находясь вдали от дома против собственной воли, но с бессмертной возлюбленной под боком, вечным летом за окном и полным отсутствием бытовых забот. Калипсо кормила его на убой, ублажала со всем усердием, на какое способна нимфа, влюблённая в смертного мужчину настолько, что готова была предложить ему бессмертие взамен на согласие остаться с ней навсегда.
Но время шло, и то, что в первые год-два выглядело почти сказочным отпуском после десяти лет войны и скитаний, к седьмому году превратилось в изощрённую, хоть и невольную пытку. Каждое утро Одиссей выходил на скалистый берег и подолгу смотрел на горизонт — туда, где, по его расчётам, должна была находиться Итака, хотя, конечно, никакого способа проверить эти расчёты у него не имелось. Каждый вечер он возвращался во дворец Калипсо, ужинал с ней за одним столом, делил с ней постель — но взгляд его, по свидетельству нескольких нимф-прислужниц, оставался при этом каким-то отсутствующим, будто мыслями он всегда находился где-то за тысячи миль от роскошного острова, на котором физически проводил уже седьмой год подряд.
— Опять весь день на камнях просидел, — сказала как-то Калипсо, застав его в очередной раз на берегу, где он смотрел на волны с самого утра. — Что смертный муж, что смертная тоска — оба одинаково упрямы, как я погляжу. Еды у меня в достатке, вина довольно, ложе моё тебе не претит, насколько я могу судить. Так в чём дело?
Одиссей поднял на неё усталый взгляд человека, которому в тысячный раз приходится объяснять очевидное.
— Дело не в тебе, — ответил он мягко, стараясь не звучать при этом обидно, хотя за семь лет подобные разговоры давно перестали удаваться ему с прежней дипломатической лёгкостью. — Дело в доме. У меня есть жена, которую я не видел двадцать лет. Есть сын, которого я оставил младенцем и который теперь, наверное, уже взрослый мужчина, если, конечно, жив ещё. Есть царство, которым я обязан управлять, а не отдавать неведомо кому на разграбление, пока сам прохлаждаюсь на райском острове.
— Пенелопа, — произнесла Калипсо имя соперницы с той особой интонацией, с какой обычно произносят имена людей, которых заочно успели невзлюбить всей душой. — Простая смертная женщина, которая к этому моменту наверняка постарела и подурнела, если вообще ещё жива. Разве я хуже её? Разве недостаточно я хороша собой, чтобы ты предпочёл меня — бессмертную, вечно юную, готовую сделать бессмертным и тебя самого, — какой-то смертной жене, чья красота увянет через десяток лет, даже если ты к ней вернёшься?
Вопрос был не праздный — Одиссею и правда предлагали бессмертие, что называется, всерьёз и без обмана: останься со мной навсегда, и старость с тобой никогда не случится. Предложение, от которого, казалось бы, ни один нормальный смертный отказаться не должен — вечная жизнь без страданий, без болезней, без неизбежного конца, ожидающего каждого человека, всё это в обмен на разлуку с женщиной, которую он не видел два десятилетия и о судьбе которой давно не имел никаких вестей.
— Дело не в том, кто красивее, — сказал Одиссей после долгого молчания, тщательно подбирая слова, чтобы не оскорбить хозяйку острова, от чьей милости, в сущности, зависела вся его дальнейшая жизнь. — Пенелопа смертна, да. Она постареет, да. Но она моя, понимаешь? Мой дом, моя семья, моя жизнь, которую я строил сам, своими руками, а не получил в подарок от благосклонной судьбы. Даже если бы ты предложила мне вечность в раю, я бы всё равно хотел провести хоть остаток дней в собственном доме, а не в чужом, пусть и куда более роскошном.
Калипсо тогда не ответила ничего — просто развернулась и молча ушла во дворец, а Одиссей ещё долго сидел на берегу в одиночестве, гадая, не разозлил ли он бессмертную хозяйку острова настолько, что теперь его положение станет ещё хуже прежнего.
Однако решить судьбу Одиссея предстояло не самой Калипсо, при всей её власти над собственным маленьким владением, а куда более высоким инстанциям, до которых, наконец, дошли настойчивые просьбы Афины.
На Олимпе, в отсутствие Посейдона — тот как раз отлучился к дальним народам эфиопов принимать положенные ему жертвы и оттого пропустил самое важное собрание богов за последние годы, — Афина в очередной раз подняла вопрос об Одиссее перед самим Зевсом.
— Сколько ещё этому человеку страдать? — вопрошала она с тем упорством, которое отличало её во всех делах, касавшихся любимого героя. — Он не сделал ничего, что заслуживало бы такого наказания, — разве что ослепил сына Посейдона, защищая себя и своих людей от прямой угрозы быть съеденными заживо. А теперь его сын тем временем рискует собственной жизнью, разыскивая отца, о котором никто вот уже двадцать лет не может сказать ничего определённого.
Зевс, надо признать, и сам давно был не прочь разрешить эту затянувшуюся историю — не столько из личной симпатии к Одиссею, сколько из общего принципа порядка: человек достаточно натерпелся, достаточно долго расплачивался за проступок, совершённый едва ли не по чистой необходимости, и пора было, наконец, поставить в этом деле точку, тем более что главный противник героя, Посейдон, как раз отсутствовал и не мог немедленно воспротивиться решению совета.
— Быть по сему, — согласился верховный бог. — Отправь Гермеса к Калипсо с моим приказом: пусть отпустит смертного домой без дальнейших проволочек. А ты позаботься о том, чтобы сын его благополучно вернулся с материка, минуя все ловушки, которые ему готовят на Итаке.
Гермес, вестник богов, славившийся не только быстротой, но и особым умением подать самую неприятную новость максимально изящно, отправился на Огигию, надев золотые сандалии, позволявшие ему перемещаться над водой и сушей с равной лёгкостью, будто на крыльях самого ветра.
Калипсо встретила его во дворце с обычным для нимф гостеприимством — усадила, поднесла амброзию и нектар, расспросила о новостях с Олимпа, — но стоило Гермесу озвучить настоящую цель визита, как её лицо переменилось так резко, что стало ясно: подобных гостей она бы предпочла не принимать вовсе.
— Отпустить его? — переспросила она с горечью, в которой смешались и гнев, и обида, накопленная за семь лет. — Вы, боги, всегда так поступаете — стоит смертной женщине, пусть и бессмертной по крови, полюбить простого человека, как тут же находится причина этому помешать. А когда богини сами берут себе смертных возлюбленных — Эос своего Ориона, Деметра своего Иасиона, — то небожители словно из зависти немедленно устраивают несчастному смертному какую-нибудь погибель. Вот и мне теперь велят самой оттолкнуть от себя того, кого я спасла собственными руками, когда он чуть не утонул, потерпев кораблекрушение, и выхаживала все эти годы с заботой, которой позавидовала бы иная смертная жена.
Гермес, впрочем, был вестником, а не судьёй, и препираться с недовольной хозяйкой острова у него не имелось ни полномочий, ни особого желания.
— Приказ есть приказ, — ответил он со всей возможной дипломатичностью, на какую был способен. — Зевс велел передать: если ты ослушаешься его прямой воли, последствия будут куда тяжелее, чем просто расставание с одним смертным мужчиной, каким бы дорогим он тебе ни был.
Калипсо долго молчала после этих слов, глядя в окно на море, а затем произнесла со вздохом, в котором звучало окончательное, хоть и вынужденное смирение:
— Хорошо. Я отпущу его. Но помогу ему на прощание всем, чем смогу, — ибо я не чудовище, что бы там ни говорили обо мне на Олимпе. Пусть хотя бы уходит от меня не с пустыми руками и не на голом плоту без всякой надежды выжить в открытом море.
Разговор с самим Одиссеем вышел, пожалуй, самым странным за всю историю их семилетнего сожительства. Калипсо нашла его, как обычно, на берегу, тоскующего и совершенно не подозревающего, что именно этот день окажется переломным во всей его многолетней одиссее.
— Хватит горевать, — сказала она, присаживаясь рядом с ним на камни, и в голосе её слышалась смесь горечи и решимости одновременно. — Я отпускаю тебя. Можешь строить плот и плыть домой, к своей смертной жене, коли уж тебе так неймётся вернуться к ней, а не остаться со мной в вечной юности и довольстве.
Одиссей, услышав эти слова, которых ждал долгих семь лет, отреагировал, признаться, не с той бурной радостью, которую можно было бы ожидать, — годы разочарований и несбывшихся надежд научили его относиться к любым обещаниям с известной долей осторожности, даже когда обещания эти исходили от бессмертной хозяйки острова, обладавшей властью буквально над каждым камнем на этой земле.
— Ты не обманываешь меня? — спросил он прямо, глядя ей в глаза. — Не проверяешь ли ты меня каким-то новым способом, чтобы убедиться в моей верности тебе, прежде чем снова передумать?
— Поклянусь тебе водами реки Стикс, если понадобится, — ответила Калипсо с оттенком обиды в голосе, — той самой клятвой, которую даже боги не смеют нарушить под страхом самого сурового наказания. Я не замышляю против тебя ничего дурного. Просто мне велено тебя отпустить — и я, как ни горько мне это, подчиняюсь воле того, кто выше меня.
Удовлетворившись этой клятвой — а клятва водами Стикса и правда считалась среди богов самой нерушимой из всех возможных, — Одиссей наконец позволил себе поверить в реальность происходящего, и на смену многолетней апатии в нём начала просыпаться прежняя, знакомая всем ахейцам под Троей энергия человека действия.
Строительство плота заняло у него четыре дня непрерывного труда — притом что Калипсо, верная своему обещанию, снабдила его всеми необходимыми инструментами: острым топором, теслом для обработки дерева, буравом для скрепления брёвен, и даже сама указала ему, какие деревья на острове лучше всего подходят для прочной постройки.
Одиссей работал с тем же азартом, с каким когда-то строил осадные машины под Троей или придумывал хитрости, помогавшие греческому войску одерживать победы там, где грубая сила не справлялась. Он срубил двадцать деревьев, тщательно обтесал каждый ствол теслом, буравом просверлил в брёвнах отверстия и скрепил их деревянными гвоздями и верёвками в прочный настил, установил мачту, сплёл из ивовых прутьев ограждение по бокам плота, чтобы защититься от захлёстывающих волн, и, наконец, соорудил простое, но функциональное рулевое весло.
Калипсо, наблюдая за этой работой со стороны, испытывала, судя по всему, чувства крайне противоречивые — с одной стороны, данное слово обязывало её помогать его отплытию всеми доступными средствами, с другой стороны, каждый забитый гвоздь, каждая обтёсанная доска приближали момент, когда мужчина, которого она полюбила и с которым провела семь лет, навсегда исчезнет из её жизни.
На пятый день, когда плот был окончательно готов, Калипсо снарядила его в дорогу с той же щедростью, с какой в своё время принимала его на своём острове: снабдила запасом хлеба и вина на много дней пути, свежей водой в прочных бурдюках, тёплой одеждой на случай непогоды, и в последний момент, уже перед самым отплытием, наколдовала для него попутный, ровный и надёжный ветер.
— Прощай, — сказала она просто, стоя на берегу, пока Одиссей поднимался на свой самодельный плот. — Не знаю, вспомнишь ли ты меня когда-нибудь добрым словом, или же семь лет, проведённых здесь, останутся в твоей памяти лишь досадной задержкой на долгом пути домой. Но знай — что бы ты обо мне ни думал, я хотя бы сдержала слово и отпустила тебя, как и обещала, а это, поверь, для бессмертной куда труднее, чем может показаться простому смертному.
Одиссей, стоя на своём плоту и глядя на удаляющуюся фигуру нимфы на берегу, испытывал, надо признать, чувства не менее противоречивые, чем сама Калипсо, — благодарность за семь лет заботы и крова, облегчение от того, что мучительное ожидание наконец закончилось, и лёгкий, едва уловимый оттенок вины за то, что радость его отъезда неминуемо станет для хозяйки острова источником горя.
Семнадцать дней плот Одиссея шёл по открытому морю без единой заминки — Одиссей правил рулевым веслом днём и ночью, ориентируясь по звёздам, как учила его когда-то Афина, а попутный ветер, наколдованный Калипсо, надёжно нёс самодельное судёнышко в нужную сторону.
Но на восемнадцатый день, когда впереди уже начали проступать на горизонте очертания земли — по всей видимости, острова феаков, куда, собственно, и вёл Одиссея его невидимый путь, — случилось то, чего опасался в глубине души каждый моряк, знакомый с непредсказуемым нравом морской стихии: Посейдон, возвращавшийся в это время от эфиопов на своей колеснице и проезжавший мимо гор Солимов, заметил оттуда, с высоты горного хребта, небольшой плот, идущий по его владениям, и, приглядевшись повнимательнее, узнал в одиноком путнике того самого человека, что ослепил его любимого сына, циклопа Полифема.
— Вот, значит, как, — процедил бог морей с яростью, копившейся все эти годы. — Пока меня не было на Олимпе, остальные боги решили без меня облегчить участь моего врага. Что ж, посмотрим, как далеко он уплывёт теперь, когда я лично взялся за дело.
Он поднял свой трезубец и с силой ударил им по волнам, взбаламутив разом всё море — сгустил тучи, сорвал с четырёх сторон света противоборствующие ветра и обрушил их разом на одинокий плот, будто нарочно устроив бурю такой мощи, какую редко видели даже опытные мореходы.
Волны выросли размером с горы, небо потемнело так, что день стал похож на глухую ночь, а плот Одиссея, ещё недавно уверенно рассекавший спокойные воды, теперь швыряло из стороны в сторону с такой яростью, что удержать его на курсе не представлялось никакой возможности.
— Горе мне! — вскричал Одиссей, цепляясь за остатки мачты, пока волны одна за другой обрушивались на его хрупкое судно. — Лучше бы я погиб под Троей вместе со всеми, кто пал там смертью, достойной героя, чем теперь бесславно утонуть в открытом море, так и не увидев больше ни жены, ни сына, ни родного дома!
Мачта, не выдержав напора очередной особенно яростной волны, с треском переломилась пополам, паруса и снасти рухнули в бушующее море, а самого Одиссея огромной волной смыло с плота в холодную, ревущую пучину, где он, тяжело нагруженный одеждой, которую предусмотрительно дала ему в дорогу Калипсо, начал стремительно погружаться на дно, едва не захлебнувшись при первом же глотке солёной воды.
Спасла его в этот критический момент — как это часто случалось в его богатой на приключения жизни — вовремя подоспевшая помощь свыше, на этот раз в лице морской богини Левкотеи, некогда бывшей смертной женщиной по имени Ино, а после смерти обретшей бессмертие и покровительство над моряками, терпящими бедствие.
Она вынырнула рядом с тонущим Одиссеем в облике чайки, а затем на мгновение приняла собственный истинный облик, чтобы обратиться к нему напрямую.
— Несчастный, — сказала она с искренним сочувствием, — за что только Посейдон так на тебя ополчился, что решил утопить непременно сегодня? Впрочем, погибнуть ему всё равно не удастся, как бы он ни старался. Сбрось с себя одежду, что тянет тебя на дно, оставь свой плот на волю волн — он всё равно тебе больше не поможет, — и возьми вот это покрывало. Обвяжи его вокруг груди, и оно не даст тебе утонуть, сколько бы ни бушевало море. А как только доберёшься до суши, немедленно брось покрывало обратно в море, отвернувшись, и не оглядывайся, покуда полностью не выйдешь на берег.



