Тайники партизанских троп

- -
- 100%
- +
– У тебя только бабы на уме, – беззлобно сказал Ермоха, поправляя шторку на окне.
– Это у меня-то с чего? – хмыкнула Матрёна. – Это они у тебя всю дорогу интерес имели.
– Прямо-таки интерес. Слова какие она говорит!
– Не так, что ли? С молодости ещё.
– Так это с молодости, – согласился Ермоха. – А сейчас другое дело.
– Дело другое, а мечты те же.
– О чём ты балаболишь? Какие, к шутам, мечты?
– Сам знаешь, какие. В голову тебе не залезешь, но жизнь прожили, я тебя насквозь знаю. И чего думаешь, и чего хочешь.
– В том-то и дело, Матрёна, что жизнь прожили. Девок вырастили, в люди вывели. Обе выучились на фельдшериц. Давно не виделись. Соскучилась я по ним.
– Я тоже соскучился. – Ермоха обнял жену за полные плечи. – Им теперь там, в госпитале, дел невпроворот.
– И то правда, – вздохнув, согласилась она, освобождаясь от рук мужа. – А чего такие нежности вдруг? Чего заластился? Вроде не с похмелья…
– Только с похмелья и можно обняться? Чтобы налила стакашек?
– А всё же кого там высматривал-то?
– Матвей проехал на кобыле.
– Куда?
– Знамо, куда. Поди в тайгу на разведку собрался с утра пораньше.
– Говорят, ружья у охотников отберут.
– Кто говорит?
– В сельпо говорили бабы.
– И кто отберёт?
– Власти, конечно.
– Кому они помешали?
– Кто?
– Охотники.
– Не они помешали, а ружья.
– А ружья при чём?
– Бабы говорили, что с милиции приедут отбирать. Вспомнила! Давеча-то к Матвею приезжали.
– К Глушаку?
– Кто у нас Матвей, если не Глушак? К нему, конечно. Мирониха видела. Прямо к калитке машина чёрная подъехала, и вылезли из неё два военных в фуражках со звёздочками.
– Ты смотри-ка! – встрепенулся Ермоха. – И Мирониха видела, что военные с ружьём Матвеевским выходили со двора?
– Этого Мирониха не видела. Ушла с улицы в дом от греха подальше.
– Погоди, так это, наверное, не военные, а милиция? Те тоже в форме?
– Нет, у Миронихиной сватьи племянник в городе в милиции служит.
– И что?
– У милиционеров форма другая. Эти, которые приезжали, военные. У них зелёные гимнастёрки и синие галифе. И на рукавах нашивки.
– Нашивки? – удивился Ермоха. – Какие нашивки?
– Не знаю. Не я же видела ту машину с приезжими, а Мирониха. А какие нашивки-то, Ермолай?
– Военные так просто на легковых автомобилях по деревням не разъезжают, – продолжал рассуждать тот.
– Тебя не поймёшь. Не милиционеры, не военные. Тогда кто они?
– Кто-кто? Конь в пальто, – понижая голос и почему-то поглядев на входную дверь, отозвался Ермоха. – Остаётся, что органы.
– Кто? – переспросила Матрёна.
– Органы, что до войны по ночам на „воронках“ ездили, – почти шёпотом пояснил Ермоха и опять скосил глаза на входную дверь.
– Да что ты говоришь? – ужаснулась Матрёна, приседая на табуретку. – Они самые? – Она указала вверх на потолок большим пальцем.
Ермоха молча кивнул. Затем резко встал с места, подошёл к окну и зачем-то задёрнул полностью шторку. Обернулся к жене, о чём-то задумываясь.
– Что? Что, Ермолай?
Тот мрачно усмехнулся и неопределённо произнёс, обращаясь к жене:
– А тогда зачем же сегодня Глушак в тайгу собрался, если у него ружьё изъяли? А, Матрёна?
Та пожала плечами, не сводя настороженного взгляда с мужа.
– Зачем поехал в тайгу, если охоту теперь запретили? – повторил в поисках внутреннего ответа Ермоха, но ответа он найти не мог. А Матрёна вообще теперь пребывала в полной растерянности. Одна мысль у неё напирала на другую и в итоге в голове образовалась каша.
– Если только у одного Глушака забрали ружьё, то почему у других нет? Не один же Глушак в деревне охотой промышляет? Мирониха, значит, не видела, что машина к другим подъезжала?
– Может, и подъезжала, деревня-то у нас не с кулачок. Может, на другом конце к другим тоже эти, в фуражках, наведывались?
– Может, – согласился Ермоха. – Только самых заядлых охотников-то мобилизовали. Сейчас и Чистохин, и Лыков, и Козлов далеко отсюда.
– Они-то далеко, а ружья? – сказала Матрёна.
– Окромя Миронихи, никто ничего не говорил? Вот ведь загадал загадку Глушак, – допытывался Ермоха. Он почему-то вдруг перестал называть соседа по улице Прокопьичем, официально перешёл на фамилию.
– Никто, – подтвердила Матрёна.
– Дела. – Ермоха по привычке яростно почесал плешь на голове. – Тогда получается, что никто у него ружья и не изымал? Тогда зачем же эти приезжали? Вальку бы расспросить, а, Матрёна?
– Нет, Ермолай. Лучше носа не совать… Потом всё равно узнаем. Вернётся, сам у него и спросишь. А лучше молчать. Я же говорю, лучше носа не совать…
Супруги с минуту помолчали.
– Ладно, пора за свои дела приниматься, – нарушила молчание Матрёна.
– Пора, – согласился Ермоха. – Пойду коровник почищу. Вари обед.
– Ты мне картошки подкопай на щи. Сырая земля-то. И когда теперь копать огород будем с этими дождями?
– Ты про свой огород теперь, Матрёна, забудь. На колхозном поле грязи по колено. Сначала там картоху надо вытаскивать. Бригадир сказал давеча, что, как маленько распогодится, так и всем миром надо навалиться. Что? Что, Матрёна, рот закрыла-то? Ещё не привыкла?
– Не привыкла я, Ермолай. – Она вдруг безвольно присела на табуретку и утёрла посудным полотенцем вдруг повлажневшие глаза.
Ермоха в полунадетом дождевике подошёл, наклонился, тронул за плечо жену.
– Ничего, мать, привыкнем, переживём.
– Переживём, если не помрём. – Матрёна опять утёрла глаза полотенцем. – Ой, посудное же!
– Не помрём, Матрёна Ивановна, не помрём.
– Ладно. Иди уже. Мне скоро тоже бежать на вечернюю дойку…
* * *– Видел Вальку? – спросила у мужа вечером Матрёна.
– Где с ней видеться-то? – буркнул тот в ответ.
– Ходил же к столбу последние новости слушать?
– И что с того?
– И Матвея не видать…
– Глушака-то?
– А кого ж ещё? А чего ты, Ермолай, вдруг перестал его по имени называть? Строго теперь по фамилии кличешь.
– А с чего ты меня строго Ермолаем стала звать?
– С чего? С чего? С того, что не век же тебе Ермохой быть? Все тебя в селе так называют.
– Так и ты меня завсегда Ермоха-Ермоха…
– Ну, конечно, завсегда! Скажешь тоже.
– Не так, что ли?
– Не бреши. По молодости в Ермолашах ходил. Не помнишь?
– Что-то не припомню, – опять зачесал голову Ермоха.
– Поменьше бы в стакашек с самогоном заглядывал, так и память бы на месте была. Растворилась твоя память в этой самогонке.
– Ну, разворчалась на ровном месте, – фыркнул Ермоха. – Муж у неё, оказывается, пьяница. Вот те раз. Вот, когда карты открываются…
– Ладно, может, я пошутила?
– Пошутила она.
– Не обижайся. На обиженных воду возят.
– Ага. Кто-то кого-то на шее возит и терпит.
– Это ты кого сейчас подразумеваешь?
– Есть личности.
– На меня намекаешь? Ну, спасибо, что хоть жена его личность. – Матрёна улыбнулась и поклонилась мужу. – Ладно, хорош придуриваться. За водой, действительно, надо идти. Кадушка почти пустая. Бери вёдра с коромыслом и дуй. За весь день у него времени не нашлось.
– Ты бы сказала.
– Сам не видишь, что кадушка скоро пересохнет.
– Иди уже. Я пока чай поставлю. Полдничать будем.
– Так ужин скоро.
– Чай-то не пили.
– Ставь, я пошёл. Может, Валька встретится? А Глушака не видать. Как уехал, так ещё не возвращался.
– Увидели бы.
– Конечно, увидели бы. Другой дорогой не проехал бы. Зимовьё, поди, ремонтирует. Сезон скоро. До Покрова совсем ничего.
– Ага, ничего! Картоха ещё не копана. Весь сентябрь, почитай, впереди…
– Куда она денется, картоха эта? Выкопаем. И сентябрь пролетит. Зима не за горами. К зиме-то, может, и обратно немца погоним, а, Матрёна? – остановился на пороге у двери в сени Ермоха.
– Кто ж его знает? Как мобилизовали, считай, по июлю мужиков, так до сих пор ни от кого ни слуху ни духу.
– Ни от кого никаких вестей?
– Ни от кого, – покачала головой Матрёна. – Было бы, так бабы в магазине сказали.
– Это сколько же наших уехало?
– Почитай, через двор.
– Напишут, поди. Почта полевая – дело долгое. Война вона где громыхает, а мы вона где живём. Письмам через всю страну идти…
– Давеча новости со столба у сельсовета слушал.
– Ну?
– Чего хоть нового? Бьют наши фашистов?
– Бьют, Матрёна. Только перья от них летят.
– Побыстрее бы уж общипать этого ирода Гитлера.
– Вот и я говорю, может, к Новому году попрём? У Глушака мнение спрашивал.
– Когда?
– Да разговаривали после сенокоса.
– И что говорит Матвей-то?
– Что говорит? Что говорит? Ничего не говорит. Не знает он.
– Откуда ему знать? Ни он не знает, ни мы не знаем. Никто не знает.
– А как думаешь, Матрёна, Сталин знает?
– А ты пойди спроси у него.
– Я серьёзно, Матрёна.
– Конечно, знает. Он знает всё, что нам, простым смертным, знать пока не полагается.
– Вот и я разумею, что Сталин знает. А если он знает, то особенно и переживать поди не надо? Как думаешь, Матрёна?
– Как не переживать? Вон сколько людей в июле на войну уехало. Только с одних нас полдеревни, а со всей страны? Представить страшно…
* * *…В первые военные месяцы поля опустели. На фронт забрали главных работников – мужчин, а также технику и лошадей. Молодёжь мобилизовали на оборонные предприятия. Не хватало трактористов, комбайнёров и других специалистов. Вся тяжесть сельскохозяйственных работ легла на плечи женщин, стариков и детей. В этих условиях руководство делало всё возможное, чтобы обеспечить уборку и сдачу хлеба. Не случайно на страницах газет агропромышленная тема была основной. В июле 1941 года обком ВКП(б) обязал местные органы власти привлечь к проведению сельскохозяйственных работ все трудоспособное население, включая домохозяек и школьников. В таких чрезвычайных условиях своевременно убрать урожай 1941-го и подготовить землю под посевы следующего года не удалось. Началось сокращение возделываемых площадей, уменьшилось поголовье скота, резко снизилась урожайность.
– Слышь, Матрёна, – с порога известил жену Ермоха, вернувшись с собрания колхозного актива, – курсы механизаторов открываются.
– Когда? Где?
– Буквально на днях. При машинно-тракторных станциях. Председатель сказал, что для исправления ситуации решено усилить подготовку механизаторских кадров.
– И сколько будут учить?
– Трёхмесячные курсы без отрыва от работы.
– Понятное дело. Вон сколько народу забрали на войну.
– Был бы помоложе, тоже записался, – скороговоркой сообщил доверительно Ермоха.
– Чего?
– Тоже, говорю, записался бы. Председатель был на совещании в районе. Говорит, запись по хозяйствам идёт полным ходом. И на трактористов, и на комбайнёров. Говорит, что много женщин идут.
– Вот с этого бы и начинал: „много женщин“, – недовольно передразнила Матрёна, сделав акцент на последних словах мужа.
– Ну, едрёный корень. Кто о чём, а вшивый о бане, – с долей обиды в голосе ответил Ермоха.
– Вот-вот, „кто о чём“, – совсем беззлобно съязвила Матрёна.
– Да, мать, теперь в основном на бабах да ребятишках и будет держаться деревня, – серьёзно и без всяких намёков на шутки, – отозвался после долгой повисшей в тишине паузы Ермоха. Он сидел на табурете и смотрел в окно, за которым вились в воздухе первые снежинки.
– Да уж, – согласилась Матрёна, со вздохом тоже присаживаясь на табурет у стола. – С Миронихой давеча виделась. Говорит, в городе ввели продовольственные карточки на хлеб и сахар.
– Откуда она узнала?
– Так невестка-то в городе у неё. Письмо прислала.
– А-а-а, – понимающе протянул Ермоха. – Чего ещё рассказывает? Скоро, мол, наверное, карточная система распространится на мясо и рыбу, крупу и макароны.
– На всех, что ли, одинаково? Под одну гребёнку?
– Нет. Мирониха пояснила, что на четыре, как его?
– Что как его?
– Да слово запамятовала. А, вспомнила, категории. Четыре категории.
– И кого же это на кого поделили?
– Значит, на рабочих, на итээр, на служащих и на детей, то есть иждивенцев.
– Итээр – это, кажись, инженеры и техники?
– Да, Мирониха так и сказала.
– Невестка-то к каким относится?
– В райисполкоме работает. На машинке печатает.
– Понятно. Это служащая, – заметил Ермоха. – А зять где?
– Так призвали его. Ещё в июле. По массовой мобилизации.
– Это понятно. Работал где?
– Там же, где и жена. Шоферил он там.
– Понятно.
Опять на кухне повисла пауза.
– Что в городе, что в деревне совсем несладко теперь будет, – тревожно заметила Матрёна.
– Какие уж тут сладости? Те же трудодни взять. До войны и то не сахар с ними был, а теперь? Как на них будем выживать? А выживать, Матрёна, надо. Нас хоть здесь не бомбят, не оккупируют, как на западе. В тылу всё равно полегче, чем там, так что скулить вроде как и грешно…
* * *Ещё до войны для колхозников был введён обязательный минимум выработки трудодней. В то же время упала реальная зарплата работников сельского хозяйства. Снизились размеры выдачи на колхозный трудодень. Незадолго до войны, в январе 1941 года, постановлением Советского правительства и Центрального Комитета ВКП(б) была введена дополнительная оплата труда натурой или деньгами за перевыполнение планов в полеводстве и животноводстве. Это, конечно, материально заинтересовывало колхозников, но часто было так, что и на обычный трудодень нечего было выдавать, не говоря уже о дополнительной оплате.
Крестьянин был вынужден, уменьшая свои потребности, продавать на городском рынке продукты сельского хозяйства и приобретать там самое необходимое: соль, спички, керосин, мыло, одежду, обувь, предметы домашнего обихода, а чаще всего крестьяне шли на прямой обмен продовольствия на промтовары. В военные годы захирела потребительская кооперация, сократилось и число сельмагов.
Трудодень не равнялся дневной смене. В зависимости от сложности работ за смену колхозник мог получить полтора или даже два трудодня. В течение года каждый „набирал“ определенное количество трудодней: частично за них выдавали денежный аванс или продукты в течение года, а остатки закрывали по итогам расчёта с государством. При получении аванса многие крестьяне „перебирали“ и в итоге оставались должны колхозу. Полный расчёт производился только при условии, что колхоз выполнил госплан. Если нет – то и колхозники в конце года ничего не получали. Каждая заработанная „палочка“ вносилась в книжку колхозника, а общее количество выработанных всеми трудодней фиксировалось в колхозной книге учёта. На основании записей в конце года натуральные остатки и деньги от реализованной продукции колхоз распределял согласно выработанным трудодням между колхозниками.
Особенно тяжело сибирякам пришлось в первые месяцы войны, ведь необходимо было работать в совершенно ином темпе, перестраиваясь на военный лад. Мобилизация материальных и трудовых ресурсов в сельском хозяйстве на обеспечение потребностей армии и городов, эвакуация скота и имущества в глубинные районы страны, увеличение посевов зерна, картофеля и овощей, а также технических культур в восточных районах, организация подсобных хозяйств при предприятиях, увеличение минимума трудодней – такие сложнейшие требования были изложены 3 июля 1941 года И.В. Сталиным по радио.
6…Матвей вернулся из тайги затемно. Валентина давно прибрала подоила корову, бросила ей и бычку с телёнком по навильнику сена. Сварила ужин, но ещё не садилась. Начало сентября. Погода пасмурная. Темнеет раньше. За окошком весело взвизгнул Полкан.
– Дядя приехал! – радостно воскликнула Валентина и, накинув на плечи полушалок, выскочила в сени. Сдёрнула с петли массивный крючок, распахивая дощатую дверь. А по ступенькам крыльца подымался Матвей. Вслед ему фыркнул во дворе конь.
– Не ждала?
– Как же? Конечно, но уж думала, завтра-то точно вернёшься, дядя Матвей.
– Вот и я говорю, что по темноте-то, мол, навряд ли, – объяснял он. – Ты, Валюха, коня под навес переведи.
– Расседлать?
– Я уже расседлал. Сена охапку кинь.
– А воды?
– Давеча в реке напоил.
– Ага. Я мигом. И ужинать будем. Картошки нажарила с зелёным луком и салом, но сама ещё не ела.
– Отчего же?
– Не хотелось. Не проголодалась. Полдничала поздно.
Матвей Прокопьич повесил в сенях на гвоздик отощавший вещмешок и скинул дождевик. В кухоньке вкусно пахло жареной картошкой. Вернулась с улицы Валентина.
– Какие новости, пока меня не было? – споласкивая лицо у рукомойника в углу кухоньки, разделённой от горницы дощатой перегородкой, поинтересовался дядя.
– Ничего нового, – хозяйничая у печки, ответила девушка.
– С Ермохой не виделась?
– Нет. А что?
– Как это он до сих пор не спросил, куда я поехал на коне?
– Так, может, он и не знает? Или знает? Если бы мы виделись, поди бы спросил. Любопытный до чего этот Ермоха, я не могу.
– Ну, ладно. Давай, что ли, ужинать. Чую вкусную картошку.
– Ага, – согласилась Валентина, подцепив железной рогатинкой тяжёлую чёрную сковороду. Поставила на подставку посреди стола. Вынула из настенного шкафчика хлеб. Откинув крышку подполья, достала крынку с холодным молоком.
– Ты, дядя Матвей, сам расскажи, что там и как в лесу-то? Как зимовейка?
– В порядке простояла весну и всё лето. Только крышу пришлось берестой подлатать. Дверь покосило.
– От чего?
– От дождей плахи в проёме разбухли, дверь и покосило. Вроде лето сухое было. Дожди зарядили только с половины августа. Эту непогоду не понять. Тучки над тем местом постоянно вились, сама же знаешь, когда с сенокосом управлялись. В деревне осадков нет, а за речкой полосой. Всяко бывает.
– Бывает, – согласилась Валька. – С девчонками как-то в дождь купались. Пришли на речку, солнце светит напропалую. Потом откуда что принесло. Закапало-закапало. Тёплый такой дождик. А домой вернулись с речки, крыши-то сухие.
Она налила по стаканам молоко, подала вилки.
– Хватило продуктов-то?
– Как раз угадала положить.
– Завтра щей наварю со свежей капустой. Кочаны, правда, нынче не очень. Воды с речки на полив не натаскаешься, – с сожалением заметила девушка.
– Какая уродилась, такая и пригодилась, – успокоил её Матвей, запивая картошку молоком.
– Начинать надо копать картошку. В эти дни люди дома урывками копали.
– Как в колхозе дела? Успеваете?
– Куда денешься? С бабами, как белки в колесе крутимся.
– Картошка, капуста, огурцы будут – уже, считай, неголодная зима грядёт, – тихо произнёс Матвей. – В деревнях к тому же скотина домашняя. А вот городу труднее…
– Ну и хлеб, – добавила к перечисленному Валентина.
– Насчёт хлеба не знаю, – покачал головой Матвей Прокопьич.
– Это как? – опуская вилку, насторожилась девушка.
– Наверное, поставки муки сократят.
– И, значит, хлеба будет меньше? И городу совсем туго?..
– Значит, меньше. На западе уборочную перечеркнула война. Сибирь будет отправлять всё, что сможет. Фронт надо кормить. Без крепкого тыла фронта не бывает. И победы тоже, – после короткого раздумья произнёс дядя, оставляя пустой стакан в сторону.
– Ещё молока налить?
– Нет, лучше горячего чаю.
– Сейчас.
На раскалённой плите тоненько сипел паром чайник.
– Погода устоялась. Может, завтра и начнём копать? Вернее, с утра и начну.
– Начинай, а я после фермы помогу. Скоро бабье лето, так что самая пора, – согласилась Валентина. – Бывало, до войны-то люди, глядя один на другого, копают картошку, тянут её из размокшей земли, а потом раз – и бабье лето. Солнце, теплынь. – Она налила чай. Достала из шкафчика блюдце с колотыми кусочками сахара-рафинада.
– Дядя Матвей, можно спросить? – пододвигая заварник со свежим чаем, молвила Валентина.
– Ну?
– А в Первую мировую войну всё так же было?..
– В Первую мировую? – с удивлением переспросил он.
– Ага.
– Я не знаю, как и что сейчас на фронте, я ведь не там, а здесь. Наверное, так же страшно солдатам, как и тогда.
– А тогда страшно было? Очень?
– Ох, Валюха, не то слово.
– Ну, что-нибудь расскажи, дядя Матвей.
– Столько времени прошло…
– Ничего не запомнилось?
– Как же не запомнилось. Война – это такая штука, что её трудно забыть. Не стереть её из памяти.
– Ну, вот же…
– В июле шестнадцатого года немцы предприняли газовую атаку. Противогазы имелись, но, надев их, солдаты перестали слышать команды. Когда немцы полезли на штурм, началась неразбериха и паника. Тогда наш полковник снял маску и начал отдавать приказания. Его примеру последовали офицеры. Паника улеглась, атаку отбили. Большинство солдат уцелело.
– А что стало с офицерами?
– Отравились и погибли…
– И не смогли спасти?
– Газ, Валюха, такое подлейшее оружие, что не приведи господь. Однажды я приковылял на полковой перевязочный пункт. Чиркнуло скользом пулей в руку. А на соседней позиции, где-то в километре-двух от нас, немец опять атаковал газом. Привезли с позиции огромное количество людей, отравленных удушливыми газами. Весь госпиталь был переполнен этими несчастными страдальцами, которые, страшно хрипя, бросались во все стороны, ища спасения. Просили пить, положить на голову холодный компресс. Им дают и то, и другое, делают уколы, но, видно, ничего не помогает. Против моей койки лежал один такой отравленный. Мечется из стороны в сторону. Сделали несколько уколов, давали пить, но он всё кричит и молит о помощи. Подошла сестра, посадила его на койке, но он не может сидеть, а она не может удержать его. Подошёл фельдшер. Стал делать укол, да толку-то? Изо рта пена. Стал корчиться. Сестра заплакала. Пришли санитары, завернули мертвого в простыню и унесли на носилках. С утра и до трёх часов дня, покуда я ждал отправления, из нашей палаты вынесли десять человек мёртвых.
– Страшно, – прошептала Валентина.
– Конечно, страшно…
– Дядя Матвей, а женщины были на войне?
– Встречались. Воевали наравне с мужиками. Помню одну. Кажется, из Ставрополья родом. Имя редкое – Римма, а фамилия частая – Иванова. Говорили, что она окончила гимназию, стала учительницей. Но с началом войны прошла курсы медсестёр и отправилась на фронт. В госпитале остаться не захотела, ушла на передовую. Говорили, что родители тревожились, уговаривали вернуться.
– А она?
– Отвечала родителям в письмах, что перевязочный пункт не подвергается обстрелу. Она выносила раненых под огнём. Однажды при отходе даже приняла командование группой солдат. Была награждена солдатским Георгием IV степени и двумя георгиевскими медалями. Солдаты в ней души не чаяли, считали своим главным талисманом и называли „святой Риммой“.
– Что же с ней дальше было?
– Этого я не знаю.
– Интересно как, дядя Матвей. Ещё что-нибудь расскажи.
– Всего рассказать – не пересказать. Да и хватит, поди, о той войне. Теперь вот другая заполыхала…
…Что мог ещё рассказать своей племяннице старый вояка Первой мировой Матвей Глушак? О том, что нужно провести один день и одну ночь на фронте в морозную погоду, чтобы оценить, что переносят люди в окопах? А если прибавить к резкому холоду и сырому ветру усталость от постоянной бдительности, не говоря уже об истощении в бою?
Кто не был здесь, тот не может представить себе все те ужасы, которые несёт с собою настоящая война. От грохота орудий и ружейной пальбы нельзя слышать друг друга. Снаряды летят непрерывно днём и ночью с визгом и воем, торжествуя свою победу над цивилизацией ХХ века. Жизнь солдата на войне – это жизнь крота или ежа. Только ночью он может сравнительно безопасно вылезать из своей норы, сходить за водой, получить порцию. Спать приходится мало: за выстрелами и грохотом сон превращается в какую-то полудремоту, когда и спишь, и слышишь всё. Нервы напрягаются до последней возможности, как от положения, так и от лишений всякого рода. Раздеваться и разуваться не приходится по месяцу и более. Вши вырастают поразительной величины, и одни они приносят человеку массу постоянных мучений. Про то, что приходится не есть, не пить, не спать и т. д., и говорить нечего – это обычное явление. Кто был на войне, участвовал в ней, тот мог понять, какое это великое зло. Люди должны стремиться к тому, чтобы уничтожить её.
В течение трёх недель были непрерывные морозы. У солдат, кроме их обычных шинелей, ничего тёплого не было. Масса выбывали из строя совершенно здоровые, но с отмороженными руками и ногами. Конечно, предвидеть, что зимой бывают холода, было всегда можно; поэтому нельзя найти никакого оправдания интендантству, что оно своевременно не снабдило частей тёплыми вещами. Сон, несмотря на самую большую усталость, при таких условиях на холоде почти невозможен, поэтому нельзя смотреть на нашу пехоту иначе, как на мучеников первых времён христианства. Хуже всего то, что в окопах нельзя совсем двигаться, так как всякому высунувшемуся хоть на мгновенье грозит неприятельская пуля, а окопы у нас неглубокие, так как они рылись в мёрзлой земле под неприятельским огнём.








