Пекарня для дракона

- -
- 100%
- +

Глава 1. Мусорный пакет
Тесто не врёт.
Это первое, чему меня научила мама, и единственное, в чём я была уверена в свои двадцать пять лет. Люди врут, начальство врёт, прогноз погоды врёт, весы в «Пятёрочке» на Белинке врут на сорок граммов в пользу магазина. А тесто — нет. Если ты его недомесила, оно скажет. Если перекормила дрожжами, скажет. Если ты злая, оно тоже скажет: ляжет на стол серой обиженной лепёшкой и будет лежать так до утра, пока ты не попросишь прощения.
Я как раз просила прощения у восьмой партии багетов, когда пришло письмо.
Было без двадцати четыре утра. Ночная смена в пекарском цехе супермаркета «Семейный», улица Ванеева, — четыре конвекционные печи, два тестомеса, один холодильник для расстойки, в котором вечно что-то гудело, и я. Ещё был Толик, грузчик, но Толик к четырём обычно засыпал на мешках с мукой, и будить его было себе дороже: он просыпался и начинал рассказывать про рыбалку.
Я вынула из печи противень с круассанами, поставила на стеллаж, сунула туда следующий, выставила таймер. Потом вытерла руки о фартук и открыла дверь служебного входа — проветрить. Конец ноября, Нижний Новгород, минус девять и мокрый снег, который не знает, падать ему или лететь вбок. Из двери пахнуло морозом и мусорными баками.
Письмо лежало на пороге.
Я сначала подумала, что это накладная. Их иногда суют под дверь водители, которым лень заходить. Но накладные не бывают в конвертах из толстой желтоватой бумаги, запечатанных сургучом. Настоящим сургучом, тёмно-красным, с оттиском. Я такое видела только в кино про мушкетёров.
На конверте было написано — чернилами, перьевой ручкой, с наклоном и завитушками:
«Сударыне Лидии Ферн, наследнице. Лично в руки».
Я посмотрела по сторонам. Задний двор «Семейного» был пуст. Два мусорных бака, сугроб, фонарь, который мигал с сентября, и чья-то кошка на крышке бака. Кошка смотрела на меня с выражением «ну, открывай уже».
Я открыла.
«Сударыня.
С прискорбием и одновременно с радостью сообщаю вам, что очаг рода Ферн пробудился. В связи с этим вы, как единственная живая наследница по прямой линии, приглашаетесь вступить в права владения пекарней, расположенной по адресу: град Лавье, улица Трёх Лун, дом четыре.
Наследство переходит к вам после Розы Ферн, скончавшейся двадцать лет назад. Права наследования были приостановлены до пробуждения очага. Очаг пробудился сего числа.
Дверь откроется, когда вы будете готовы. Возьмите необходимое.
С уважением, нотариус Д. Вель».
И печать. Круглая, с тремя кружочками внутри. Один кружок закрашен серебряной краской, второй — золотой, третий — чёрной.
Я прочитала письмо два раза. Потом посмотрела на кошку.
— Это шутка, да? — спросила я у кошки.
Кошка зевнула и ушла.
Я сложила письмо, сунула в карман фартука и вернулась к круассанам. Таймер пищал. Круассаны пригорали. У меня было ещё двести сорок булочек с маком, сто двадцать батонов «Нарезной» и сорок тортов «Наполеон» к открытию, и думать о сумасшедших письмах было некогда.
Но думала я о нём до конца смены.
* * *
Ферн — это моя фамилия.
Над ней смеялись в школе. «Папоротник», говорили одноклассники, потому что кто-то вычитал, что «fern» по-английски — папоротник. Я была рыжая, круглая, в веснушках, с фамилией-папоротником, — не жизнь, а сплошной повод для шуток. Мама говорила, что фамилия прибалтийская. Что наши предки были немцы из-под Риги. Что больше она ничего не знает, потому что её родители умерли рано.
Мама вообще мало что рассказывала про прошлое.
Мы жили вдвоём, в однушке на Автозаводе, сколько я себя помню. Нет, не так. Сколько я себя помню — с пяти лет. До пяти я не помню ничего. Совсем. Психолог в школе, к которому меня отправили после того, как я в первом классе разревелась на уроке труда, когда учительница зажгла свечку, — сказал, что это нормально. Что у многих детей ранние воспоминания стираются.
У меня стёрлось всё, кроме одного. Запаха.
Хлеб с тмином. Тёплый, только что из печи, с хрустящей корочкой, на которой тмин чуть подгорел и пах так, что хотелось плакать. И ещё — голос. Хрипловатый, ворчливый, откуда-то снизу, из темноты: «Ну? Ещё одну? Ладно, держи. Только бабке не говори».
Я спрашивала маму. Мама бледнела и говорила, что мне приснилось.
Мама умерла два года назад. Рак, быстро — от диагноза до похорон три месяца. Я держала её за руку в больнице на Родионова, и в последний вечер, когда она уже почти не узнавала меня, она вдруг открыла глаза и сказала очень ясно:
— Лида. Если позовут — не ходи. Там огонь.
И больше ничего не сказала.
Я тогда решила, что это бред. Морфий. Врач так и сказал: «Не обращайте внимания, это от препаратов».
Я не обращала внимания два года.
* * *
Живого огня я боюсь. Это смешно, я знаю. Пекарь, который боится огня. Но я не могу. Свечки на торте — я их задуваю раньше, чем зажгут все. Газовая плита — я её в съёмной квартире заклеила скотчем и купила электроплитку. Костёр на даче у подруги — я ушла в дом и сидела там, пока не погасили. Мангал. Камин в ресторане. Зажигалка в руках у Толика, когда он закуривает у служебного входа, — я отворачиваюсь.
Поэтому — электрические печи. Конвекционные, ротационные, подовые с ТЭНами. Я знаю их все. Я могу на слух определить, какой ТЭН сейчас сгорит. Я пеку восемь лет — с семнадцати, с колледжа, — и ни разу в жизни не пекла в печи с настоящим огнём.
Мечта у меня была одна. Своя пекарня. Маленькая. На первом этаже старого дома, где-нибудь на Рождественской или на Покровке, с витриной, с колокольчиком над дверью, с запахом хлеба на всю улицу. Я бы пекла хлеб с тмином. Тот самый. Я восемь лет пыталась его повторить, и восемь лет у меня не получалось. Чего-то не хватало. Я не знала чего.
На пекарню я копила. Четыре года. Почти собрала. А потом мама заболела, и все деньги ушли на клинику в Москве, на лекарства, которых не было в аптеках, на сиделку, на похороны.
После похорон у меня осталось двенадцать тысяч рублей, съёмная однушка и ночные смены в «Семейном».
А вчера мне позвонила Ленка. Ленка — это моя однокурсница, которая уехала в Москву пять лет назад и теперь работает су-шефом в сети кофеен «Буше-Беше». Она сказала, что у них открывается новая точка на Патриарших, что им нужен пекарь, что зарплата — в три раза больше, чем у меня, и что если я соглашусь, мне надо быть в Москве послезавтра. С вещами.
Я сказала: «Я подумаю».
Ленка сказала: «Лидка, ты двадцать пять лет думаешь. Ты так и будешь до пенсии печь «Нарезной» на Ванеева?»
Я сказала: «Я подумаю», — и положила трубку.
А потом пришло письмо.
* * *
Смена закончилась в восемь. Я сдала цех дневному пекарю — тёте Гале, которая всегда приходила на двадцать минут раньше и всегда находила, к чему придраться, — переоделась, вышла на улицу и пошла домой. Пешком. Через мост, через снег, через утренний город, в котором люди торопились на работу, а я — с работы, и от этого всегда было немного стыдно, как будто я шла не в ту сторону.
Дома я сделала себе чай, села на кухне и перечитала письмо ещё раз.
«Град Лавье». Я погуглила. Ничего. Нет такого города. Есть Лавье — фамилия, есть Лавье — какой-то французский винодел, есть деревня Лавье в Швейцарии, население двести человек. Улицы Трёх Лун там не было.
«Нотариус Д. Вель». Ничего.
«Роза Ферн». Ничего. Вообще ничего, ни в одной соцсети, ни в одном архиве.
«Скончавшейся двадцать лет назад».
Двадцать лет назад мне было пять.
Я сидела на кухне, смотрела на письмо, и у меня в животе было странное, тянущее ощущение. Как будто я стою у края чего-то глубокого. Как будто я сейчас, в эту секунду, вспомню что-то очень важное — и не могу.
«Хлеб с тмином. Ну? Ещё одну? Только бабке не говори».
Бабке.
Я никогда не знала своих бабушек. Мама говорила — умерли рано.
«Если позовут — не ходи. Там огонь».
Я положила письмо на стол и пошла спать. Мне надо было поспать хотя бы до двух, а потом решать, ехать в Москву или нет.
Я не спала. Я лежала на диване, смотрела в потолок, где было жёлтое пятно от протечки, похожее на Африку, и думала.
Если это шутка — то очень странная. Кто будет тратить сургуч на шутку? Кто знает про мою фамилию, про то, что мне было пять? Кто знает про огонь?
Если это мошенничество — то тоже странное. Там не было ни номера карты, ни просьбы прислать паспортные данные, ни ссылки. Только «дверь откроется, когда вы будете готовы».
А если это не шутка и не мошенничество…
Я фыркнула вслух. Лидия Ферн, двадцать пять лет, пекарь ночной смены, наследница пекарни в несуществующем городе. Ага. А ещё у меня в шкафу Нарния, а под кроватью — Хогвартс.
В два часа я встала, приняла душ и начала собирать чемодан. В Москву.
Я решила. Ленка права. Двадцать пять лет думаю. Хватит.
* * *
Чемодан у меня был мамин. Старый, коричневый, на колёсиках, одно из которых заедало. Застёжка не держала уже лет десять, поэтому я перетягивала его ремнём — тоже маминым, кожаным, с медной пряжкой.
Я сложила туда всё, что у меня было. Это оказалось не так много. Джинсы, свитера, бельё, ноутбук с отваливающейся клавишей «Ё». Мамина фотография в рамке. Мой нож — хороший, японский, подарок на выпуск из колледжа, единственная дорогая вещь, которая у меня была. Тетрадь с рецептами — восемь лет записей, клякс, пятен от масла. Скалка. Да, я везу с собой скалку. Каждый пекарь вам скажет: чужой скалкой работать — как в чужих ботинках ходить.
Письмо я положила в карман пальто. Сама не знаю зачем.
Поезд на Москву был в 13:40. «Ласточка». Билет я купила в приложении, пока стояла под душем, — это было единственное импульсивное решение, на которое я была способна, и я его приняла.
Квартиру я сдала хозяйке по телефону. Хозяйка сказала: «Ключи оставь в почтовом ящике, залог вышлю». Я знала, что залог она не вышлет. Она его никогда не высылала. Ну и ладно.
В одиннадцать я была готова. Пальто — коричневое, мамино, слишком большое, но тёплое. Шапка — вязаная, с помпоном, сама вязала, неровно. Чемодан. Сумка через плечо.
И мусор.
Я оглядела кухню. В ведре под раковиной лежали картофельные очистки, чайные пакетики, банка из-под горошка и упаковка от сосисок. Если я уеду и оставлю это хозяйке — она меня найдёт даже в Москве. Я знала эту женщину.
Я вытащила пакет из ведра. Завязала. Взяла в левую руку, чемодан — в правую. Оглядела квартиру в последний раз. Пятно-Африку на потолке. Заклеенную скотчем газовую плиту. Подоконник, на котором мама когда-то, в первый и последний раз, когда приезжала ко мне сюда, поставила горшок с геранью. Герань засохла через месяц, но горшок я не выбрасывала.
Горшок я оставила. Он не влезал в чемодан.
— Ну, — сказала я пустой квартире. — Пока.
Квартира промолчала.
Я вышла на площадку, заперла дверь, бросила ключи в почтовый ящик. Спустилась по лестнице — лифт в нашем доме работал по праздникам, а праздников в ноябре нет. Чемодан бился о ступеньки, колёсико заедало, пакет с мусором шуршал. Четвёртый этаж. Третий. Второй.
На первом этаже я остановилась у двери подъезда. Обычной железной двери с кодовым замком, которую соседи вечно подпирали кирпичом, чтобы не мёрзнуть, пока курят. Сейчас кирпича не было. Дверь была закрыта.
Мусорные баки стояли слева от подъезда, метрах в двадцати. Я выкину мусор, дойду до остановки, сяду на маршрутку до Московского вокзала. Час десять до поезда. Успею.
Я нажала на кнопку замка. Пискнуло. Я толкнула дверь плечом.
И вышла.
* * *
Снега не было.
Это первое, что я заметила. Минуту назад, в подъезде, я слышала, как снаружи шуршит мокрый снег по козырьку. А тут — снега не было. Был мороз — сухой, звонкий, совсем не нижегородский, щипавший за нос. И был снег — но не падающий, а лежащий, чистый, белый, хрустящий. Как в детской книжке.
Второе, что я заметила: это был не мой двор.
Не было мусорных баков. Не было припаркованных «Жигулей» соседа с третьего этажа, у которых вечно спускало колесо. Не было детской площадки с ржавой горкой. Не было многоэтажек.
Была улица.
Узкая, мощённая камнем — настоящим, булыжником, как в Старом городе в Таллине, куда мы с мамой один раз ездили. По обе стороны — дома. Невысокие, в два-три этажа, старые, с черепичными крышами, с которых свисали сосульки, с резными наличниками, с вывесками. Чайная — жестяной полумесяц и чашка. Мастерская — шестерёнка. Ещё что-то — дверь с медной табличкой. Фонари на чугунных столбах — не электрические, я сразу поняла, они светились мягко, жёлто, неровно, будто внутри был не свет, а что-то живое.
И небо. Небо было бледное, морозное, полуденное. А в нём висели луны.
Три.
Я стояла с чемоданом в одной руке и мусорным пакетом в другой и смотрела на три луны. Серебряную. Золотую. И чёрную — тонкий тёмный серп, почти незаметный, как будто кто-то прорезал небо ножом.
— Мама, — сказала я вслух. Тихо.
Не знаю, почему я это сказала. Наверное, потому что больше было некому.
Я обернулась. За спиной у меня должна была быть дверь подъезда.
За спиной у меня была кирпичная стена. Арка, заложенная кирпичом. И на кирпиче — старая выцветшая афиша. «Цирк братьев Луэн! Не последняя неделя!» Причём слово «Не» было приклеено отдельной бумажной полоской, явно позже и явно от руки.
Я посмотрела на стену. Потом на свой мусорный пакет. Потом снова на стену.
— Нет. Нет-нет-нет-нет-нет.
Стена не ответила.
Я подошла к ней. Потрогала кирпич. Холодный, шершавый, настоящий. Я постучала по нему кулаком. Кирпич ответил глухо, как отвечает кирпич.
— Это не смешно, — сказала я стене. — У меня поезд. «Ласточка». В тринадцать сорок. У меня билет за две тысячи семьсот!
Стена молчала.
Я достала из кармана пальто телефон. Связи не было. Вообще. Ни одной палочки. Ни 4G, ни E, ни даже «Только экстренные вызовы». На экране было 11:47 и надпись «Нет сети», а потом, пока я смотрела, цифры на часах моргнули и превратились в прочерки. Как будто телефон тоже не знал, который здесь час.
Я положила телефон обратно. Руки у меня дрожали. Пакет с мусором шуршал.
И тут я почувствовала запах.
* * *
Хлеб.
Хлеб с тмином.
Тот самый. С хрустящей корочкой, на которой тмин чуть подгорел. Запах, который я восемь лет пыталась повторить в электрических печах «Семейного» и не могла.
Он шёл с другой стороны улицы.
Я повернулась на запах, как поворачивается подсолнух. Не думая. Просто — повернулась.
Напротив меня стояло здание. Двухэтажное, узкое, с высоким крыльцом в три ступеньки. Ставни на окнах — закрыты и заперты на железные засовы. Дверь — дубовая, тяжёлая, с потемневшей медной ручкой и огромным ржавым замком. Над дверью — вывеска. Деревянная, резная, в форме калача. Краска на ней облезла, дерево потрескалось, но калач всё равно был калач: круглый, пухлый, с дыркой посередине и с выпуклым узором, изображающим посыпку.
А над крышей, из высокой кирпичной трубы, шёл дым.
Белый. Густой. Тёплый. Он поднимался столбом в морозное небо и пах хлебом с тмином.
— Это шутка, да? — сказала я. Громко. На всю улицу. Мне было уже всё равно, кто услышит. — Это какая-то шутка? Мне сказали — наследство. Мне сказали — пекарня. Я думала, там хотя бы вывеска нормальная будет!
И тут одна из дверей на улице открылась.
* * *
Это была дверь с медной табличкой. На крыльцо вышла женщина — высокая, прямая, как линейка, в тёмном платье до пола и в очках в тонкой металлической оправе. Волосы — тёмные, с проседью, уложены в тугой узел. В одной руке — трость. В другой — ключ. Огромный, ржавый, с бородкой величиной с мою ладонь.
Она посмотрела на меня поверх очков. Так смотрела на меня завуч в седьмом классе, когда я разбила окно в кабинете химии.
— Лидия Ферн? — спросила она.
Я вздрогнула.
— Да. А вы кто?
— Дария Вель, нотариус, — женщина спустилась с крыльца, неторопливо, постукивая тростью по булыжнику. — Добро пожаловать на улицу Трёх Лун. Мы вас ждали.
— Ждали? — я посмотрела на неё с подозрением. Женщина, которая пишет письма сургучом, а потом говорит «мы вас ждали», явно не страдала от недостатка драматизма. — Кто ждал? Я вчера ещё не знала, что у меня есть какая-то двоюродная прабабка. Или кто она там. Роза Ферн. Мне пришло письмо. А потом я пошла выносить мусор, открыла дверь подъезда — и вышла сюда. В мусорном пакете, между прочим, — я подняла руку с пакетом, — картофельная кожура. Я её так и несу. Тут вообще есть мусорные баки?
Откуда-то сверху раздался тихий смешок. Я подняла голову. В окне третьего этажа соседнего дома — дома с вывеской, которую я не могла разглядеть, — сидела девчонка лет семнадцати, тёмненькая, острая, в огромной шали, и хихикала, прикрыв рот ладонью.
Над ней, на краю крыши, сидела сорока. Большая, чёрно-белая, с хвостом, в котором явно не хватало перьев. Сорока смотрела на меня одним глазом. С выражением, которое я могла описать только как «ну-ну».
Нотариус Дария Вель не засмеялась. Она вообще, судя по лицу, не умела смеяться. Она сказала:
— Мусорные баки — во дворе за чайной. Но вы, думаю, захотите сначала…
И тут из пекарни раздался голос.
* * *
Голос шёл изнутри. Из-за запертой двери, из-за заколоченных ставен, из глубины, — снизу, как из подвала или из колодца. Хриплый, сердитый, с потрескиванием, как будто кто-то говорил сквозь горящие поленья.
— Ты, — сказал голос.
Я замерла.
— Наконец-то, — продолжил со мной говорить голос. Ворчливо. Обиженно. И вместе с тем так, что у меня что-то сжалось в груди, как будто меня ударили. — Двадцать лет. Двадцать лет, хозяйка. Где тебя носило?
Пакет с мусором выскользнул у меня из пальцев и шлёпнулся на булыжник. Банка из-под горошка выкатилась и звонко покатилась по мостовой.
Я знала этот голос.
«Ну? Ещё одну? Ладно, держи. Только бабке не говори».
— Кто это сказал? — спросила я. Голос у меня был тонкий и чужой.
Дария Вель посмотрела на пекарню. Потом на меня. Потом протянула мне ключ — огромный, ржавый, тяжёлый.
— Вот это, — сказала она. — Вам придётся выяснить самой.
Я смотрела на ключ. Брать его мне не хотелось. Совсем. Мне хотелось бросить чемодан, развернуться, разбежаться и пробить головой кирпичную стену с афишей цирка, и выбежать обратно в свой двор, к мусорным бакам, к мокрому снегу, к «Ласточке» в 13:40.
«Если позовут — не ходи. Там огонь».
— Можно я не буду? — спросила я.
Дария Вель вздохнула. Очень тихо, почти незаметно.
— Можно. Никто не заставит. Улица отпускает один раз. Если хотите — я открою вам дверь обратно. Прямо сейчас. Вы вернётесь в свой подъезд, выкинете мусор и сядете на поезд, — она помолчала. — Только мне кажется, вы этого не хотите.
— Откуда вы знаете, чего я хочу?
— Я не знаю. Но вы стоите здесь уже четыре минуты. И всё это время вы нюхаете дым.
Я закрыла рот.
Она была права. Я стояла посреди чужой улицы, в чужом городе, под тремя лунами, и нюхала дым. Хлеб с тмином. Корочка. Чуть подгоревший тмин.
— Могу дать совет, — предложила Дария Вель. — Приходите сначала в лавку, — она кивнула на дом, на третьем этаже которого сидела хихикающая девчонка. — Дом семь. Там у хозяйки есть кое-что ваше. И кофе. Она хорошо варит.
Я посмотрела на дом семь.
Это была лавка. Старая, с большими окнами в мелкой расстекловке, с крыльцом, у двери которого стояла новенькая деревянная табуретка, светлая, с какой-то резьбой по краю. Над дверью висела вывеска: «Лавка забытых вещей». В окне лавки стояла женщина.
Высокая, худая, тёмноволосая, в сером платье с белым воротничком. С чашкой кофе в руке. Она смотрела на меня через стекло — спокойно, внимательно, оценивающе, так, как смотрят на вещь на аукционе. Я не знаю, откуда я взяла это сравнение. Я ни разу в жизни не была на аукционе.
Женщина подняла руку. Помахала мне.
Я не помахала в ответ.
Я наклонилась, подобрала мусорный пакет. Подумала. Подняла банку из-под горошка, которая докатилась до соседнего крыльца, и сунула обратно в пакет. Взяла чемодан. Взяла у Дарии ключ — он оказался тёплым, как будто его долго держали в руке. Сунула в карман пальто, рядом с письмом.
И решительно зашагала через улицу к лавке.
Не потому, что решила остаться. Нет. Я так себе и сказала, очень твёрдо: «Не потому, что решила остаться». А потому, что мне нужно было где-то выбросить картофельную кожуру. И выпить кофе. И сесть. И понять, что, чёрт возьми, происходит.
А потом — домой. Обязательно. На «Ласточку».
Над пекарней у меня за спиной валил дым. А из-за запертой двери, из глубины, доносилось ворчание. Довольное, на этот раз. Почти мурлыканье.
Я не обернулась.
Это было очень трудно — не обернуться.
Глава 2. Здесь все сумасшедшие
Внутри лавки пахло пылью, воском, старой бумагой и кофе. Кофе — сильнее всего. Хорошим, крепким, свежесваренным, без всяких сиропов, которые у нас в «Буше-Беше», по словам Ленки, наливали даже в эспрессо.
Колокольчик над дверью звякнул у меня над головой. Я остановилась на пороге — с чемоданом в одной руке, с мусорным пакетом в другой, в шапке с помпоном, — и огляделась.
Полки. До потолка. Сотни полок, и на каждой — вещи. Перчатки, зонтики, очки, книги, часы, игрушки, ложки, пуговицы, шкатулки, подсвечники, вазы, рамки без картин, картины без рамок. На каждой вещи — бирка, маленькая, картонная, с сургучной печатью. Как в музее. Или в бюро находок. Или в музее бюро находок.
Посреди лавки — прилавок. Тёмный, дубовый, отполированный до блеска. На нём — касса, древняя, медная, с ручкой сбоку. Толстая книга в кожаном переплёте. Деревянная шкатулка с перламутровыми лунами на крышке и картонкой «Не продаётся». И длинная деревянная лопата. Пекарская. Я узнала её сразу — я сама работаю такой, только у нас в цехе они пластиковые, с алюминиевой ручкой. А эта была деревянная, старая, с ручкой, отполированной ладонями до тёмного блеска.
За прилавком стояла женщина из окна.
Вблизи она оказалась младше, чем я думала. Лет тридцать с небольшим. Высокая, худая — слишком худая, на мой профессиональный пекарский взгляд, таких надо откармливать сдобой. Тёмные волосы собраны на затылке, без единой выбившейся пряди. Лицо — узкое, бледное, с острыми скулами и серыми глазами, которые смотрели на меня так, будто сейчас наклеят на меня бирку. «Пекарь. Нижегородский. Рыжий. Состояние — удовлетворительное».
— Здравствуйте, — сказала я. — Скажите мне честно. Здесь все сумасшедшие?
Женщина поставила пекарскую лопату на прилавок, рядом со шкатулкой.
— Проходите. Садитесь. Табуретка крепкая, проверено. Сейчас будет кофе, — она улыбнулась. Улыбка у неё оказалась неожиданная, совсем не подходящая к лицу: тёплая и немного кривая. — И да. Здесь все сумасшедшие. Вы привыкнете.
— Это временно, — послышался голос откуда-то сверху. — Сначала все так говорят.
Я подняла голову. На лестнице, которая вела на второй этаж, сидела та самая девчонка из окна. В огромной шали. Подперев щёку кулаком.
— Мира, чайник, — сказала женщина, не оборачиваясь.
— Уже, — ответила девчонка и не сдвинулась с места.
— Мира.
— Ну иду, иду, — девчонка поднялась, но перед тем как уйти, перегнулась через перила и громким шёпотом сообщила мне: — Она тоже с мусорным пакетом пришла. Ну, не с мусорным. С чемоданом. Но тоже злая была. Вы не бойтесь.
И исчезла наверху.
Я посмотрела на женщину за прилавком.
— Я не злая.
— Конечно, — согласилась она.
— Я просто не понимаю, что происходит.
— Это нормально.
— У меня поезд!
— Понимаю, — она вышла из-за прилавка, взяла у меня из руки мусорный пакет — я даже не успела возразить — и куда-то его унесла. Вернулась через минуту, уже без пакета, вытирая руки полотенцем. — Мусор — во дворе. Я выкинула. Теперь садитесь.
Я села. Табуретка, на которую она показала, стояла у прилавка — не та, что на крыльце, другая, старая, тёмная, но действительно крепкая. Чемодан я поставила рядом. Шапку не сняла. Мне казалось, что если я сниму шапку, это будет означать, что я осталась.
Женщина сварила кофе. Я смотрела, как она это делает, — профессиональная привычка, я всегда смотрю, как люди готовят. Медная турка на каком-то камне, который грел без огня, — я заметила это сразу и почему-то сразу успокоилась: без огня. Хорошо. Молотый кофе — две ложки с горкой. Вода. Сахар — в чашку, а не в турку. Сняла дважды, когда пена поднялась. Четыре минуты.
Она поставила передо мной чашку.
Кофе был идеальный. Я чуть не заплакала. Не от кофе — от всего сразу. Просто кофе стал последней каплей.



