- -
- 100%
- +
— Вас ждут, товарищ Тамм, — произнёс он, и его голос звучал как отлаженный механизм, где каждое слово было подогнано к следующему.
Лобби гостиницы поражало размахом. Мраморные колонны, хрустальные люстры размером с человека, гигантские вазы с искусственными — но неотличимыми от живых — пионами. Всё сверкало, всё дышало монументальной, подавляющей советской роскошью. За стойкой администратора, под портретом улыбающегося Брежнева, две девушки в одинаковых голубых жакетах одновременно кивнули нам — синхронно, в одну и ту же секунду. Я почти физически ощутил, как меня ощупали взглядом.
— Мне нужно оформить документы?
— Уже все задокументировано — можете подниматься в номер — с равнодушной улыбкой сообщила одна из девушек
Ирина провела меня мимо них к лифту, обитому полированным деревом. Двери бесшумно раздвинулись.
— Ваш номер на шестнадцатом этаже. Угловой, — пояснила она, нажимая кнопку. Лифт плавно понёс нас вверх. — Вид, как я и обещала, захватывающий. И… сюрприз.
Когда двери открылись, она вышла первой и остановилась у одной из дверей, вынув из сумочки ключ-карту старого образца — тяжёлую латунную пластину с выгравированным номером 1612. Щёлкнул механический замок.
Комната была просторной, с высокими потолками. Мебель — массивная, тёмная, в стиле «советская классика» начала шестидесятых: тяжёлый письменный стол с зелёным сукном, круглый столик у окна, два кресла с высокими спинками. Но внимание сразу привлекало панорамное окно, открывающее вид на изгиб Москвы-реки, новостройки Кутузовского и, вдалеке, сияющий на солнце Кремль.
На столе у окна стояла ваза с живыми — на вид настоящими — тюльпанами. А на широкой двуспальной кровати с атласным бордовым покрывалом лежала аккуратная стопка плёнок «Свема» для фотоаппарата, коробка шоколадных конфет «Мишка на Севере» и… бутылка армянского коньяка «Арарат» с двумя стопками.
Ирина обернулась ко мне, прислонившись к косяку. Её поза была расслабленной, в глазах горел притягательный огонёк.
— Ну как? Одобряете?
— Да, очень приятный номер, — кивнул я и прошёл к окну.
Москва-река лежала внизу спокойная, серебристая, с одинокой белой «Ракетой», скользящей в сторону Парка Горького. Я отвернулся от окна и посмотрел на Ирину.
— Вы со мной то на «ты», то на «вы»… Смущаетесь?
Она отвернулась к окну, будто разглядывая вид, но её плечи на секунду напряглись. Когда она снова повернулась, улыбка вернулась — но теперь казалась более хрупкой, натянутой.
— Давайте на «ты», — сказала она уже более уверенно, сделав шаг вперёд. Её пальцы нервно перебирали складки платья. — Если тебе так удобнее. Я здесь, чтобы тебе было удобно. Чтобы ты чувствовал себя… как с настоящим другом.
Она подошла к столу, взяла бутылку коньяка.
— Открыть? Праздник же. Первый день в Москве.
— Давай я сам, — улыбнулся я. — Я же мужчина. А ты такая юная, но уже пьёшь коньяк… Может, найдём шампанское или закажем в номер? Это возможно у вас?
Ирина выпустила бутылку из рук, позволив мне взять её. Её пальцы на мгновение коснулись моих — тёплые, мягкие, с идеально ровными ногтями.
— Всё возможно, — ответила она, и в её голосе снова зазвучала лёгкая игривая нотка.
Она отошла к телефону на прикроватной тумбочке — тяжёлой, чёрной, с диском для набора номера. Сняла трубку, и её движения стали чёткими, деловыми.
— Алло? Это номер шестнадцать-двенадцать. Пришлите, пожалуйста, бутылку «полусухого», банку кеты, лимон, бутерброды с красной рыбой. Да, спасибо.
Положив трубку, она обернулась, опершись о тумбочку. Её взгляд скользнул по моему лицу, затем по кровати — и в её глазах появилось что-то похожее на смущение. Искусное, убедительное.
— Ты прав, коньяк — это слишком серьёзно для первого вечера. Шампанское больше подходит для… знакомства.
— Я всё-таки налью себе коньяк, — сказал я, расстёгивая верхнюю пуговицу рубашки. — Никогда не пил армянский.
Я соврал — пил, и не раз, ещё в Хельсинки, у одного редактора, у которого был старый знакомый из Еревана. Но сейчас мне нужно было держаться легенды.
— А тебе, как юной женщине, лучше игристое.
Заказ доставили быстро — минут через семь, как и было обещано. Молчаливый официант в белой курточке вкатил столик на колёсиках и так же молча удалился, не дождавшись чаевых. Я налил Ирине шампанское, пока она раскладывала на столике деликатесы.
Рассыпчатая красная икра. Тонкие ломтики лимона, выложенные веером. Бутерброды на белом хлебе, чуть подрумяненные. Аккуратная горка масла в крошечной хрустальной розетке. Всё было сделано с такой методичной точностью, что напоминало натюрморт из инструкции для официантов высшего разряда.
— За новую Москву? — предложила Ирина тост, слегка приподняв бокал. Искристые пузырьки поднимались в золотистой жидкости, отражаясь в её тёмных глазах. — И за твои будущие шедевры.
Она сделала небольшой глоток, и её губы, влажные от вина, на мгновение задержались на краю бокала. Потом она поставила его на стол и принялась раскладывать остальное с той же методичной аккуратностью.
— Армянский коньяк — он с характером, — заметила она, наблюдая, как я пробую напиток. — Тёплый. Сложный. Как и люди с Кавказа. Ты почувствуешь его послевкусие — ореховое, с лёгкой горчинкой.
Она села на край кровати, поправив складки платья. Её поза была одновременно открытой и слегка скованной — как у девушки, которая хочет произвести впечатление, но не уверена в правилах игры.
— Расскажи о себе, Маркус. Не как фотограф, а просто. Что ты любишь, кроме своей «Лейки»?
— Вкусно, интересно… — я обвёл взглядом столик. — Тут всё дорого. Все советские люди тоже так едят и пьют?
Я задал этот вопрос автоматически — журналистский рефлекс, как подёргивание пальцев у курильщика, — и тут же пожалел.
— Извини. Я журналист. Но такие вопросы не задают. Перейдём на другую тему.
Ирина застыла с ломтиком хлеба в руке. Её улыбка не исчезла, но в глазах промелькнула тень
— Вопросы можно задавать любые, — сказала она наконец. Голос её звучал ровно, но стал чуть тише. — Но ответы… они не всегда могут быть такими, какими ты их ожидаешь услышать.
Она отложила хлеб, её пальцы провели по скатерти, выравнивая невидимую складку.
— Здесь, в этой гостинице, в этих тарелках — праздник. Особая реальность. За её пределами… люди живут иначе. Скромнее. Но они счастливы, потому что верят в будущее страны. В Олимпиаду. В мир.
Ирина подняла на меня взгляд, и в её выражении появилась странная смесь — запрограммированного оптимизма и чего-то более глубокого, почти печального. Я отметил это про себя как профессиональную деталь: в её программе был встроен лёгкий меланхолический фильтр, и он включался ровно тогда, когда требовалось добавить персонажу человеческой глубины. Очень тонкая работа.
— Давай поговорим о чём-то светлом, — предложила она, и её голос снова приобрёл лёгкую игривую нотку.
Она подвинулась ближе по кровати, так, что её колено почти коснулось моей ноги.
— О музыке, например. Ты любишь «Машину времени»? Или, может, западный рок? Здесь, в номере, можно слушать что угодно. Это наша маленькая тайна.
— «Машину времени» не слышал, — соврал я в очередной раз. Слышал, конечно, но как финский журналист в 1980-м — не должен был. — У нас на Западе мало кто знает советскую рок-музыку. Я больше люблю «Queen» и «ABBA». Слышали такие?
Ирина оживилась. Её глаза загорелись неподдельным — так казалось — энтузиазмом. Она даже слегка привстала с кровати.
— «ABBA»! Конечно! — воскликнула она, и её голос зазвенел от восторга. — «Waterloo»! Это же гимн! У меня… — она понизила голос до конспиративного шёпота, — у меня есть кассета с их записью. Контрабандная. Я могу её включить. Только тише.
Она встала и подошла к массивному радиоламповому комбайну «Ригонда», стоявшему на тумбе. Её движения были быстрыми, уверенными. Она открыла крышку, вставила кассету и нажала кнопку. Через несколько секунд из динамиков полились знакомые синтезаторные риффы «Dancing Queen».
— А «Queen»… — она обернулась ко мне, её лицо было освещено мягким светом настольной лампы. — Это сложнее. У меня есть только пара песен, записанных с «Голоса Америки» на плохую плёнку. Но «Bohemian Rhapsody» — она есть.
Звук был немного шипящим, с помехами, что делало его ещё более аутентичным. Ирина вернулась к кровати, но теперь её движения подчинялись ритму музыки — лёгкое покачивание плечами, кивок головой. Она протянула мне руку.
— Танцуешь? Здесь, в номере, никто не увидит. Это не по-советски, но… мы же можем нарушать маленькие правила, правда?
— Почему не по-советски? — спросил я и поднялся.
Я обнял её. Прижал к себе её хрупкое тело — и почувствовал, как она замерла на секунду в моих объятиях.
Она была лёгкой и податливой, но немного напряженная Она прижалась щекой к моему плечу, и её дыхание стало чуть чаще.
— Потому что это слишком откровенно, — прошептала она. Её губы оказались совсем рядом с моим ухом. Дыхание было тёплым, с лёгким ароматом шампанского. — Слишком близко. У нас так не танцуют. На официальных вечерах — вальс, танго… а это…
Она не закончила фразу. Но её руки медленно обвили мою шею, пальцы запутались в волосах на затылке. Она прижалась ко мне всем телом, и теперь уже было ясно — это не просто танец. Её бёдра мягко двигались в такт музыке, повторяя мой ритм, но с идеальной, почти математической синхронностью.
— Но для тебя… — её голос стал тише, почти шёпотом, — для гостя… можно сделать исключение. Можно быть… не такой, как все.
Она запрокинула голову, глядя мне в глаза. В её взгляде не было ни капли стыда или страха — только сосредоточенное, глубокое внимание. Её губы приоткрылись.
— Ты же не расскажешь никому?
— Нет, конечно, — сказал я и прикоснулся к её мягким губам.
Поцелуй был мягким и неторопливым.
Кассета с «ABBA» крутилась на «Ригонде», и динамик чуть шипел на басах. За окном, несколькими этажами ниже, постепенно зажигались огни Кутузовского — оранжевые, тёплые, как огни на старой открытке. В номере пахло шампанским, ландышем, лимоном и едва уловимым запахом ткани атласного покрывала. Это был один из тех вечеров, в которых каждая мелочь словно специально выставлена на нужное место — что, в общем, и соответствовало действительности.
Я отстранился. Посмотрел на неё.
— Подожди, — сказал я. — Не торопись.
Ирина моргнула, чуть удивлённо. На её лице мелькнула та самая краткая задержка, которую я уже научился узнавать, — это её программа сверялась с инструкцией. Видимо, в стандартном сценарии гость на этом этапе вечера не предлагал «не торопиться».
— Я делаю что-то не так? — спросила она тихо.
— Делаешь всё прекрасно. Просто… — я провёл пальцами по её скуле, и она прикрыла глаза. — Я столько лет работаю в журналах. У меня вся жизнь — гонка. Утром самолёт, вечером дедлайн. В Москве в первый раз за двадцать лет, и хочу побыть здесь медленно. Вот так. С тобой. Без спешки.
Она открыла глаза. И в карих зрачках, мелькнула растерянность. Может быть, любопытство.
— Хорошо, — сказала она. — Медленно.
Я взял её за руку и повёл обратно к столику у окна. Налил ей ещё шампанского. Себе — ещё немного коньяка. Мы сели в два кресла напротив друг друга, и какое-то время молчали, слушая, как «ABBA» уступает место Сюзи Куатро, потом — Мирей Матьё. Кассета у Ирины и впрямь была странная, эклектичная, как будто кто-то записывал всё подряд с радио «Маяк» ил радио «Свобода»
— Расскажи мне о себе, — сказал я. — О настоящей себе, не из анкеты.
Она помолчала. Её пальцы перебирали ножку бокала.
— Я не знаю, что ты называешь настоящей.
— Самое любимое из детства. То, что ты помнишь без подсказки.
Снова пауза. Я смотрел на её лицо в свете настольной лампы и видел, как в нём что-то происходит — какое-то внутреннее усилие, мягкое, почти тёплое. Возможно, её программа в этот момент действительно собирала ей биографию из миллиона деталей, которыми её снабдили инженеры. Возможно, это был просто хорошо отрепетированный момент. Но получалось правдоподобно.
— Дача, — сказала она наконец. — Под Малаховкой. У бабушки. Мне было семь лет, может быть, восемь. Утром я выходила на крыльцо босиком, и доски были тёплыми от солнца. И пахло… — она задумалась, — флоксами. И ещё чуть-чуть — дымом, потому что соседский дед топил баню. Вот это я люблю.
— Это очень теплые и романтичные воспоминания.
— Правда?
— Правда.
Она опустила глаза. Её ресницы дрогнули.
— Никто меня раньше об этом не спрашивал. Гости… они обычно сразу про другое.
— Я не обычный гость.
— Я заметила.
Мы выпили. Я рассказал ей про Хельсинки — настоящие вещи, не из легенды: про то, как однажды зимой вода в гавани замёрзла так, что можно было дойти пешком до острова Суоменлинна, и как я тогда пошёл туда один, в шесть утра, и как тяжёлый лёд скрипел под ботинками в полной тишине. Она слушала так, как слушают только самые внимательные собеседники, — слегка наклонив голову, не перебивая, иногда прикрывая глаза, как будто мысленно она шла по этому льду рядом со мной.
— Хочу когда-нибудь увидеть, — сказала она. — Финский лёд.
— Думаю, ты увидишь, — ответил я мягко, понимая, что — нет.
Она улыбнулась. Эта улыбка была другой — не парадной, не запрограммированной. Тонкой, чуть-чуть грустной. Возможно, её программа умела и так. Возможно, это и было самое дорогое, за что я заплатил.
Шампанское закончилось. Коньяк я допивать не стал — оставил полстакана. За окном Москва успела окончательно потемнеть, и теперь из окна номера 1612 был виден тот самый ночной город, который снится эмигрантам: тёплые огни, белые дуги мостов, медленные фары машин по набережной.
— Маркус, — позвала Ирина тихо.
— Да.
— Уже поздно. Я могу остаться?
Это был самый деликатный способ задать этот вопрос, который только можно было придумать. Не «ты хочешь меня?», не «давай продолжим». Просто — могу ли я остаться. Я подумал, что сценарист, написавший её, заслуживал отдельной премии.
— Останься, — сказал я.
Она кивнула. Встала, подошла к проигрывателю и выключила музыку. В номере стало очень тихо — только далёкий шум города за стеклом, едва слышный, отфильтрованный. Я выключил верхний свет, оставив только маленькую лампу на тумбочке.
_Тебя не будут за это ругать?
— Мы ведь об этом никому не скажем?
Я с улыбкой покачал головой.
Она развязала ремешок туфель. Потом, не торопясь, как будто продолжая разговор без слов, начала расстёгивать платье. Я подошёл и помог ей — не как мужчина, который раздевает женщину, а как человек, который аккуратно складывает чужой подарок в ящик стола. Она положила голову мне на плечо. Я почувствовал тепло её щеки сквозь рубашку.
То, что было дальше, осталось между нами и слабым светом ночной лампы. Я не буду этого описывать — есть вещи, которые красивы только тогда, когда о них не говорят прямо. Скажу одно: оно было нежным, неспешным, и в нём не было ни единой минуты стыда — ни у неё, ни у меня. Я делал всё так, как делают, когда понимают, что ночь не повторится. Она отзывалась с той бережной открытостью, которая бывает у людей, впервые узнающих, что такое ночь без графика, без задачи, без аплодисментов в финале.
Между нами было какое-то долгое, тихое приключение. Под тёплым светом одной лампы. Под чуть слышимый шум большого города. Под чужие звёзды, нарисованные на куполе парка, — но казалось, что свои.
В какой-то момент она засмеялась — тихо, удивлённо, как будто впервые услышала собственный смех в темноте.
— Что? — спросил я.
— Ничего, — она прижалась лбом к моему плечу. — Просто — хорошо. Я не знала, что бывает так.
— И как?
— Спокойно.
Это слово я запомнил. Не «жарко», не «страстно», не «безумно». Спокойно. Никто из людей, которых я когда-либо встречал, не сказал бы про любовь это слово первым. А она сказала. И от этого мне впервые за весь день стало по-настоящему странно.
Потом мы лежали под одеялом, и она устроилась у меня под рукой — щека на моём плече, ладонь на моей груди. Её дыхание было ровным. Тёплым. На столике у окна тихо тикали часы — те самые, которые входили в реквизит номера, — и из коридора, очень далеко, доносились шаги горничной, которая в этот ненастоящий час несла чьи-то ненастоящие вещи. Я смотрел в высокий потолок с лепниной по углам и думал о том, как я сюда пришёл.
Мне было тридцать пять лет, я был журналистом, прошёл многое, и я знал, как отличить настоящее от ненастоящего. Я знал, что женщина, которая лежит сейчас на моём плече, — не настоящая. Я знал, что её сердцебиение, которое я слышал ладонью, — это работа аккуратно некой настроенной системы, имитирующей биологический цикл. Я знал всё это. И всё-таки. Я лежал и не мог отделаться от ощущения, что обнимаю человека. Не похожего на человека. Не имитацию человека. Человека. Она улыбалась мне той тонкой грустной улыбкой, когда я рассказывал про лёд в Хельсинки. Никто не учил её улыбаться так. Эту улыбку — её именно эту, кривую, в одну сторону, с лёгким сжатием левого уголка губ, — нужно было кропотливо расчертить и заложить в её программу как один маленький поведенческий узел из тысячи возможных. Кто-то на самом деле сидел и думал: «А вот в этот момент она улыбнётся вот так». И заплатил мне за это сорок с лишним тысяч евро.
Я провёл ладонью по её волосам. Они были тёплыми, чуть влажноватыми у корней. Они пахли ландышем — но если очень внимательно, то ещё и слабым, едва уловимым запахом человеческой кожи, разогретой в ласках. Кто-то и над этим подумал. Кто-то, возможно, из инженеров — какой-нибудь молодой парень в очках в немецком офисе или в швейцарской лаборатории, — однажды утром пришёл и сказал коллегам: «Слушайте, у нас один важный показатель проседает. После близости от модели должно пахнуть слегка иначе». И они полгода работали над этим запахом.
Я заплатил большие деньги. Я долго думал, прежде чем купить эту путёвку. И вот теперь, в номере 1612 гостиницы «Украина», я понимал: я не зря заплатил.
Не за плотскую сторону. Не за вид Москвы из окна. Не за коньяк «Арарат» и красную икру. Я заплатил в том числе за эту улыбку. Может быть, просто очень дорогая и очень умная имитация. Я думал о том, что технология, которая позволила сделать её, — это самая удивительная вещь, с которой я столкнулся за свою жизнь. Если бы я не знал, я бы никогда не догадался. Ни одной клеткой. Ни одной секундой. Я лежал бы сейчас и думал, что встретил юную московскую экскурсоводшу, которая по случайности оказалась удивительно нежной — и что мне очень повезло. Значит, эти инженеры — те, что сидели где-то в холодных залах с белыми панелями, — они победили. Они смогли. Они построили живую неправду, неотличимую от правды. И в этой неправде гость, заплативший дорого, получает то, что в обычной жизни добывается долгими годами, сложными отношениями, везением и риском. Я не знал, как к этому относиться. Радоваться? Бояться? Грустить о том, что человек как вид теперь имеет конкурента в собственной интимной жизни? Я решил пока не думать об этом. У меня впереди было ещё двенадцать дней. Олимпиада, Ленинград, Таллин.
Ирина шевельнулась под моей рукой. Её пальцы на моей груди чуть сжались.
— Ты не спишь? — прошептала она.
— Думаю.
— О чём?
Я молчал секунду. Потом сказал то, что было в этот момент самой честной фразой из всех возможных:
— О том, что я рад, что ты здесь.
Она прижалась ко мне крепче. И я снова поймал себя на том, что не понимаю — её ли это движение или маленький хорошо рассчитанный жест из её программы. И я снова поймал себя на том, что мне это уже всё равно. Потому что в этот момент «Москва» за окном сияла, и вся моя куда-то отступила. И девушка, которой не было, тихо дышала у меня под рукой. Я закрыл глаза. Ирина лежала неподвижно, слушая моё дыхание.
Её щека по-прежнему покоилась на моём плече, ладонь — на моей груди. Тиканье часов на тумбочке казалось громче в этой новой тишине — будто секунды стали тяжелее, медленнее, плотнее. За окном Москва наконец затихла: где-то очень далеко прошёл одинокий троллейбус, и его дальний гул растворился в темноте, не оставив следа.
— Я тоже рада, — прошептала она наконец, и её голос был приглушённым, чуть сонным. — Что я здесь. С тобой.
Она замолчала. Её пальцы слегка пошевелились на моей груди, как будто запоминая текстуру кожи. Потом задала вопрос, который прозвучал неожиданно просто и прямо — настолько просто, что я понял: либо это очень тонкая работа её программы, либо что-то в ней действительно шевелится за пределами протокола.
— А завтра ты ещё захочешь меня увидеть? Или… после такого гости обычно ищут новое впечатление?
Я подумал, прежде чем ответить. У меня не было готового ответа. Я был усталым, сытым, тёплым, мне было очень спокойно, и мне совсем не хотелось думать о завтрашнем дне.
— А что будет завтра? — спросил я.
— Завтра открытие Игр, — сказала она, и в её голосе зазвучали заранее записанные нотки восторга — но тут же смягчились, как будто кто-то её внутри сделал тише регулятор. — Торжественная церемония на Большой спортивной арене. У тебя же аккредитация. Ты будешь фотографировать.
Она опустила взгляд на простыню, провела пальцем по вышитому краю.
— Но если захочешь, — продолжила она тише, — я могу встретить тебя после. Провести по местам, которые не показывают обычным туристам. Туда, где готовятся спортсмены. Или… -Она замялась — …мы могли бы просто пойти гулять. По набережной.
Я повернул голову, чтобы посмотреть на неё. В её взгляде была странная смесь — служебного предложения и тихой, личной просьбы. Я уже научился различать эти два регистра, и сейчас они стояли рядом, не сливаясь, — как два разных шрифта в одной строке.
— Я знаю все расписания, — сказала она, и голос её снова стал чуть ровнее. — Могу освободиться на всё время, пока ты здесь. Если… если ты этого захочешь.
— Хорошо, — сказал я. — Но мне нужно познакомиться и с другими советскими людьми. Я журналист. Мне нужно общаться, а не только ходить с тобой.
Лёгкая тень скользнула по её лицу — мгновенная, как тень от облака на стене, — и была мгновенно заменена профессиональной, одобрительной улыбкой. Я отметил эту тень про себя. Кто-то очень тонко настроил её эмоциональные реакции на отказ — так, чтобы тень мелькнула на одну долю секунды и тут же сменилась правильным выражением. Но эта одна доля секунды была. И значит, в её программе было прописано: ей не должно нравиться слышать «не только с тобой».
Зачем это было прописано — я подумаю потом. Сейчас я просто смотрел на неё.
— Конечно, — кивнула она, и её голос снова стал ровным, как у экскурсовода на рабочей смене. — Это очень правильно. Вы же журналист. Вам нужно общаться с народом, чувствовать пульс страны.
«Вы», — отметил я. Откатилась обратно к «вы». Маленький страховочный жест.
Она села на кровати, отодвинув одеяло. Её движения снова обрели ту плавную, эффективную грацию, лишённую лишних жестов.
— Завтра утром на стадионе будет много людей. Рабочие, спортсмены, ветераны. Все они… доступны для общения.
Она встала и подошла к своему платью, аккуратно сложенному на стуле. Взяла его, повернулась ко мне, держа ткань перед собой — почти как щит. Это движение было новым. Раньше она не пряталась за тканью. Она вообще не пряталась. Сейчас — спряталась.
— Вам стоит отдохнуть, — сказала она. — Завтра будет долгий день. Я… я должна идти. У меня тоже есть обязанности перед открытием.
Тон был вежливым, безупречным. Но в нём не осталось и следа той интимной теплоты, что была полчаса назад. Она снова стала хостом, выполняющим программу. Я понял — то ли её протокол требовал ухода после интима, то ли мой отказ «только с тобой» включил какой-то внутренний счётчик дистанции. А может быть, и то и другое. Системы такого уровня не ограничиваются одной причиной.
— Не уходи, — сказал я. — Останься до утра.
Она замерла с платьем в руках. Её плечи слегка напряглись, потом расслабились. Она медленно положила платье обратно на спинку стула.




