- -
- 100%
- +
— До утра?
В её голосе снова появилась та самая неуверенность, та самая едва заметная трещина в безупречном фасаде. Я уже начинал любить эти трещины. Они были, наверное, самым человеческим, что в ней было.
— Но протокол…
Она замерла у кровати, всё ещё стоя — уже без платья в руках, но и не возвращаясь под одеяло. Её глаза в полумраке метнулись к двери, потом обратно ко мне. Внутренний конфликт был почти осязаем. Я мог бы перечислить, что в эту секунду происходит у неё внутри: предписание уйти после завершения интимной программы, противоречащее ему предписание выполнять желания гостя, проверка статуса гостя в иерархии команд, поиск формального обоснования для нарушения первого предписания.
— Мне… не положено, — прошептала она, но в её голосе не было убеждённости. — Утренние проверки… смена дежурства. Если меня увидят выходящей отсюда после рассвета…
Она не закончила. Её взгляд упал на смятую простыню, потом на меня.
— Но, если ты настаиваешь, — голос стал тише, — я могу остаться. Я сообщу в диспетчерскую, что у гостя возникли дополнительные вопросы по культурной программе. Такое бывает.
Она вернулась к кровати. Села на край — но не легла. Сидела прямо, словно на дежурстве, глядя в тёмное окно, где мерцали бутафорские звёзды купола.
— Только не включай свет до утра, — сказала она. — И я уйду очень рано. До шести. Договорились?
— Договорились, — сказал я тихо. — Иди ко мне.
Она медленно повернулась. В полумраке её лицо было почти неразличимо, но я видел, как плечи её опустились — будто с них сняли невидимую ношу. Она снова скользнула под одеяло. Её тело было прохладным от минутного стояния на воздухе. Она устроилась рядом — не обнимая меня, а просто прижавшись боком к боку. Близко. Но с едва уловимой дистанцией человека, который помнит о правилах. Её дыхание постепенно выровнялось, стало тихим и ровным.
— Спокойной ночи, Маркус, — прошептала она в темноту.
И эта фраза прозвучала так, будто она произносила её впервые, без заранее заготовленной интонации. Просто слова, которые ничего не должны делать, кроме как быть сказанными перед сном. Я уже не знал, восхищаться ли тонкостью её программы, или признать, что граница между «программой» и «не программой» в ней давно стёрлась.
Я почувствовал, как её рука осторожно легла мне на грудь, ладонью вверх — открыто, без хватки. Просто так. Как кладут руку, когда не хотят ничего, кроме того, чтобы быть рядом.
Я уснул около пяти. В шесть, когда серый рассвет начал заливать комнату ровным холодным светом, я почувствовал, как она тихо встала с кровати. Почти беззвучно — её тело умело двигаться так, что не скрипнул ни один пружинный матрац, ни один паркет. Она оделась за минуту. Подошла к зеркалу, провела пальцами по волосам. Поправила воротник платья. Я лежал с закрытыми глазами и слушал. Она подошла к кровати. Постояла надо мной. Я не открыл глаза. Я знал, что она знает, что я не сплю. Но она сделала вид, что я сплю, — и я ей подыграл. Она наклонилась и очень легко, едва касаясь, поцеловала меня в висок.
— До свидания, Маркус, — прошептала она.
Дверь номера тихо открылась и закрылась. Я полежал ещё минут пять, не открывая глаз. Потом всё-таки открыл. Потолок был высоким, с лепниной по углам. Лампа на тумбочке давно догорела. Сквозь шторы пробивался серый московский рассвет — холодный, чистый, правильный для дня открытия Олимпиады. На стуле, где вчера лежало её платье, сейчас не лежало ничего. На подушке рядом с моей был еле заметный, чуть тёплый след — там, где она лежала. Я провёл рукой по этому следу. Тепло уходило быстро. Через минуту подушка стала такой же прохладной, как остальные. Я встал, накинул халат и подошёл к окну. Раздвинул шторы. Москва внизу медленно просыпалась. По Кутузовскому уже пошли первые троллейбусы — серые, медленные, как старые рыбы. На реке зажглись огни прогулочного катера, который шёл вверх по течению, к Парку Горького. Где-то на дальнем берегу, в Лужниках, сегодня вечером загорится олимпийский огонь, и Мишка ещё не знает, что через две недели улетит в небо и заставит плакать миллионы людей. Я стоял у окна и думал о том, что одна ночь в этом ненастоящем городе уже стоила мне всего, что я за неё заплатил. Я отвернулся от окна. Сегодня было открытие Олимпиады. У меня была «работа».
Я пошёл в душ. Сегодня уже первый день Олимпиады. Будет много фотографий. Будет много работы. Будет ещё много дней, и, возможно, много трудного. Но эта ночь — эта ночь у меня уже была. И за неё одну я уже не зря заплатил. А впереди еще было целых много времени полного погружения в этот фантастический мир…
Глава 2
Утром, после завтрака в гостиничном ресторане — судорожно-изобильного, с икрой, блинами и официантами, скользящими между столиков, как заведённые, — я сказал Ирине, что хочу пройтись по Москве один.
Она восприняла это иначе, чем я ожидал.
Накануне, ночью, передо мной была одна Ирина — та, что говорила «спокойно» и пахла ландышем и тёплой кожей. Сейчас, при ровном дневном свете, льющемся сквозь огромные окна ресторана, напротив меня сидела другая. Платье то же, причёска та же, веснушка на левой стороне переносицы та же. Но что-то под этим стало гладким и закрытым, как поверхность выключенного экрана.
— Самостоятельная прогулка возможна в рамках вашего уровня аккредитации, — произнесла она, и я отметил, что слово «самостоятельная» она выговорила чуть тщательнее прочих. — Я составлю для вас рекомендованный маршрут. Арбат, Калининский проспект, выставочный павильон на ВДНХ. Все объекты безопасны и соответствуют духу эпохи.
— Спасибо, — сказал я. — Но я бы хотел без маршрута, без строгих правил. Просто походить. Посмотреть, куда выведет.
Ирина не ответила сразу. Она смотрела на меня внимательно, и при этом её взгляд словно уходил сквозь меня — куда-то дальше, поверх моего плеча. Пауза длилась не меньше трёх секунд. За эти три секунды, я знал, где-то в недрах парка её запрос ушёл вверх по инстанциям, получил ответ и вернулся.
— Разумеется, — сказала она наконец. — Вы вправе передвигаться свободно. Я обязана сообщить вам, что в случае выхода за пределы рекомендованной зоны парк не гарантирует полного соответствия окружения вашим ожиданиям.
— То есть?
— Некоторые районы ещё не успели полностью подготовить к Олимпиаде, — она улыбнулась, и улыбка была безупречной, музейной. — Это не предмет для ваших репортажей. Договорились?
— Договорились, — пожал я плечами.
— Что касается вашей безопасности, можете не беспокоиться. Если вам потребуется помощь, на любом углу есть телефонная будка. Снимите трубку и назовите своё имя. Вас услышат.
«Вас услышат». Я отметил это про себя — не «вы дозвонитесь», а «вас услышат». Маленькое смещение, от которого по спине прошёл холодок. Я уже понимал, что в этом городе слышат всегда и всех, и телефонная будка тут ни при чём.
Мы вышли в вестибюль. Ирина проводила меня до тяжёлых стеклянных дверей, за которыми сияло утро, — и здесь, у самого порога, остановилась. Дальше она не пошла. Я обернулся.
— Вы не со мной?
— Вы просили самостоятельную прогулку, — сказала она. И добавила, чуть наклонив голову: — Я буду доступна по вашему возвращению. В любое время. Хорошего дня, Маркус.
Ни тени вчерашнего. Ни «ты», ни ландыша, ни той кривой грустной улыбки в одну сторону. Передо мной стоял вежливый, вышколенный гид, исполнивший пункт инструкции. Я почему-то почувствовал укол — глупый, ничем не оправданный, но настоящий. Как будто человек, с которым ты делил ночь, наутро подал тебе руку для официального рукопожатия. Я напомнил себе, что человека здесь и не было. Это не помогло.
— Хорошего дня, — сказал я и вышел в город.
* * *
Москва обрушилась на меня светом.
После прохлады мраморного вестибюля воздух на улице был тёплым, медовым, полным запахов: цветущих лип, политого с утра асфальта, бензина старых машин — даже выхлоп здесь пах иначе, гуще и сложнее, чем в моём времени. Над Кутузовским висели флаги, и каждый второй фонарный столб нёс на себе улыбающегося Мишку. По проспекту катились «Волги» и «Жигули», все чистые, будто только что с конвейера, и редкий троллейбус полз вдоль домов, поскрипывая дугами.
Я пошёл пешком, без цели, как и хотел. Снимал на ходу — фасады, очередь за квасом у жёлтой бочки, двух девочек, прыгающих через резинку прямо на тротуаре. «Лейка» приятно оттягивала шею. Чем дальше я уходил от гостиницы, тем сильнее мне нравилось это ощущение — я один в чужом, невозможном городе, и никто не идёт рядом, не сверяется с расписанием, не подсказывает, на что смотреть.
Так мне казалось.
Я свернул с проспекта в переулок, потом в другой — туда, где здания становились ниже, а людей меньше. И именно там, у облупленной арки с вывеской «Ремонт обуви», ко мне подошёл первый за это утро человек, который смотрел на меня не с дежурной приветливостью прохожего-хоста, а с быстрым, цепким, оценивающим интересом.
Это был парень лет двадцати пяти, в светлой водолазке и джинсах с тщательно протёртыми «варёными» разводами. Он жевал жвачку — не торопясь, по-хозяйски, — и глаза его в одну секунду прошлись по мне сверху вниз: по «Лейке», по моим ботинкам, по часам.
— Слышь, друг, — сказал он негромко, по-свойски, пристраиваясь рядом. — Не местный, да? Финн, немец? Ду ю спик инглиш, шпрехен зи дойч?
— Я финский турист и говорю по-русски.
— Хорошо говоришь, словно наш. Финн, значит. — Он одобрительно цокнул языком. — Фотик у тебя — закачаешься. Чейндж не интересует? Джинсы, пластинки фирменные, значки олимпийские — всё есть. По-честному поменяемся.
Я хотел ответить, но в ту же секунду — не знаю, откуда, я готов был поклясться, что переулок был пуст, — рядом оказалась Ирина.
Она появилась без спешки, без бега, но я не заметил, как она подошла, и это само по себе было неправильно. Платье в горошек, сумка через плечо — всё та же. Только лицо. Лицо у неё было собранным, напряжённым, и улыбка, которую она тут же надела, села чуть криво, будто её натянули поверх чего-то другого.
— Маркус, — сказала она. — Вот вы где. Нам пора. Здесь неинтересно.
— Мне как раз интересно, — мягко возразил я. — Я же просил — погулять одному.
— Этот участок не входит в рекомендованную зону. — Она встала так, чтобы оказаться между мной и фарцовщиком, — маленьким, точным движением, будто оттесняя меня плечом. — Тут нечего снимать. Пойдёмте, я покажу вам Арбат. Там сейчас красиво, там артисты.
Фарцовщик смотрел на неё лениво, без страха, как смотрят на хорошо знакомую, но не опасную помеху.
— Чё ты гонишь, подруга, — протянул он. — Человек сам разберётся, интересно ему или нет.
Ирина не повернула к нему головы. Вообще. Она просто продолжала смотреть на меня — и вот это было самым странным во всей сцене. Хост не должен игнорировать другого хоста: они ведь оба часть гармонии, им положено как-то взаимодействовать. А она его будто вычеркнула из поля зрения. Все её протоколы в этот момент были направлены на одно — на меня. Увести. Отделить. Не отдать.
И я понял, что её настойчивость не похожа на инструкцию.
Инструкция звучит ровно. А у Ирины между словами «нам пора» и «здесь неинтересно» пролегла крошечная заминка — та самая, в одну долю секунды, которую я научился ловить ещё вчера. Только вчера за этой заминкой пряталась нежность. А сейчас — что-то другое. Похожее на тревогу. Или на то, что у людей называют ревностью, а у неё называться не должно никак.
— Ирина, — сказал я тихо, чтобы услышала только она. — Со мной всё в порядке. Я просто поговорю с этим человеком. Вы же сами вчера сказали — я могу общаться с народом.
Что-то в её лице дрогнуло. На одно мгновение — на то самое мгновение, которое кто-то когда-то кропотливо вписал в её программу как «один поведенческий узел из тысячи возможных», — мне показалось, что она сейчас скажет что-то настоящее. Не из анкеты. Не из инструкции.
Но она только опустила глаза.
— Как пожелаете, — произнесла она ровно. — Я буду неподалёку.
И отступила. Не ушла — отступила на несколько шагов, к стене под аркой, и встала там, сложив руки, как человек, которому велели ждать. Фарцовщик ухмыльнулся, проводил её взглядом и снова повернулся ко мне, уже шире, доверительнее, как к своему.
— Строгая у тебя гидесса, — подмигнул он. — Ладно. Так чё, друг, насчёт чейнджа? Или, может, тебе чего поинтереснее джинсов? Москва, она ведь только сверху такая. — Он понизил голос и качнул головой куда-то в глубину переулка. — А под низом — ого-го какая Москва. Если человек ты правильный.
Я почувствовал, как где-то впереди, за этой репликой, открывается дверь, в которую парк меня и вёл с самого начала.
— Правильный, — сказал я. — Рассказывай.
* * *
Звали фарцовщика Гена — по крайней мере, так он представился, и я не стал уточнять, настоящее ли это имя, потому что настоящих имён здесь не было ни у кого, включая меня. Маркус Тамм, финский фотограф с эстонской кровью, — я и сам был такой же сшитой на заказ легендой, как Гена с его жвачкой.
Он повёл меня дворами.
И тут парк показал мне первую честную вещь за всё утро: изнанку. Чем дальше мы уходили от проспекта, тем небрежнее становилась отделка мира. Парадные фасады с лепниной сменились облупленными стенами, исписанными мелом; в воздухе запахло кошками, сыростью и подгоревшим луком из чьей-то форточки. На верёвках между домами сохло бельё. Двое мужчин в майках забивали «козла» за дощатым столом и не подняли на нас глаз. Массовка. Дальние слои, проработанные «менее детально», — как и предупреждала Ирина.
— Не смотри на них, — бросил Гена через плечо, безошибочно поймав мой взгляд. — Скучный народ. Статисты. Нам не сюда.
Слово «статисты» он произнёс легко, не вкладывая в него того смысла, который вкладывал я. Для него это были просто скучные люди. Для меня — подтверждение, что Гена отличает «интересных» от «скучных», то есть гостей и операторов от фоновых хостов. Знал ли он сам, к какой категории относится? Я придержал этот вопрос. Слишком рано.
Мы прошли через подворотню, спустились на несколько ступеней — и двор внезапно открылся другой. Здесь, в тупичке, скрытом от улицы, стояла «Волга» цвета мокрого асфальта, начищенная до зеркального блеска, такая неуместная среди облупленных стен, что выглядела как драгоценность, обронённая в мусорный бак. У капота, привалившись к крылу спиной, стоял человек и курил.
— Виктор Аркадьевич, — почтительно сказал Гена и как-то сразу сделался меньше ростом. — Вот, привёл. Иностранец. Турист. Фотограф. По виду — правильный.
Человек у машины не торопился оборачиваться. Он сначала затянулся, выпустил дым в синее ненастоящее небо, и только потом повернулся ко мне.
Ему было лет тридцать. Костюм на нём сидел так, как не сидел ни на одном советском человеке, которого я видел за это утро: тёмно-серый, в едва заметную полоску, явно не фабрики «Большевичка». Под пиджаком — водолазка тонкой шерсти. На запястье поблёскивали часы на металлическом браслете, а на лацкане, у самого отворота, скромно сидел комсомольский значок — маленький профиль Ленина на красном флажке. Контраст костюма и значка был такой откровенный, что казался шуткой.
Но глаза у него были умные и быстрые. Он осмотрел меня — не как Гена, оценивая шмотки, а иначе: будто прикидывал, чего я стою как собеседник.
— Гена, гуляй, — сказал он, не повышая голоса, и Гена испарился. — Значит, турист и фотограф. — Он протянул мне руку. Пожатие было сухим, крепким. — Виктор. Можно без отчества, это я для Гены — Аркадьевич, для солидности. Ну что, уважаемый гость, скучно тебе в нашей образцово-показательной?
— С чего вы взяли, что скучно? — спросил я.
— А я по глазам вижу. — Он усмехнулся и снова затянулся. — Тебе же официоз показывают, верно? Арбат, ВДНХ, «посмотрите налево, посмотрите направо». Кормят котлетами по-киевски и рассказывают, как все счастливы. — Он сощурился сквозь дым. — А ты приехал не за этим. Ты приехал за настоящим. Я таких за версту чую.
Я молчал, давая ему говорить. Хороший приём — людям нравится заполнять паузу, и в этом заполнении они всегда выдают себя. Хостам, как выяснялось, тоже.
— Эта твоя, в горошек, — Виктор кивнул куда-то в сторону арки, хотя Ирины отсюда не было видно, — она тебе покажет фасад. Открыточку. А я тебе могу показать живую Москву. Ту, где «Led Zeppelin» крутят на костях, где у ребят джинсы не крашеные, а настоящие, фирменные, где девочки красивее, чем в твоих финских журналах, и где разговаривают не лозунгами, а как люди. — Он отлепился от машины, шагнул ближе. — Закрытая компания. «Золотая молодёжь», как нас комса называет. Только мы-то и есть та молодёжь, которая в этой стране что-то решает. Дети тех, кто наверху. Понимаешь?
— Допустим, — сказал я. — А тебе-то с этого что? Зачем тебе чужой иностранец?
Виктор посмотрел на меня с весёлым уважением, как на партнёра, который сделал правильный ход.
— Деловой. Люблю. — Он развёл руками. — Что мне с этого? Свежий человек с воли. Из настоящей заграницы. Ты привезёшь нам новости, музыку, разговоры — то, чего здесь не достать ни за какие чеки. Тем более, вон как хорошо по-русски говоришь — сразу и не поймёшь, что иностранец, будто наш, из Прибалтики. Только прикид выдаёт, — Виктор усмехнулся. — А я тебе — вход туда, куда твоя гидесса тебя не пустит и под пыткой. По рукам?
Он не знал.
Я понял это не сразу — понимание пришло чуть позже, тёплой неприятной волной, пока он говорил. Виктор был абсолютно, безоговорочно убеждён, что он — живой человек. Сын большого начальника, фарцовщик, король подпольной Москвы, который дерзко водит за нос систему. Он верил в свою свободу так, как верит в неё только тот, кто никогда её не проверял. А я стоял и слушал хоста, который продаёт мне бунт против парка — бунт, который сам же парк аккуратно встроил в свою гармонию и выставил на витрину как платную опцию «глубокого погружения». Хорошая работа проектировщиков и специалистов парка.
— По рукам, — сказал я.
* * *
Договорились встретиться вечером. Виктор сел в свою сияющую «Волгу» и уехал, а я постоял ещё немного в тупичке, под бельевыми верёвками, и пошёл обратно — к арке, где меня ждала Ирина.
Она стояла там же, где я её оставил. Не переступив с ноги на ногу, не поправив сумку — ровно в той же позе, в какой я видел её десять минут назад. Хосты умеют ждать абсолютно неподвижно; живой человек так не может.
— Вы закончили? — спросила она.
— Закончил. Вечером у меня встреча. Без вас.
Что-то снова мелькнуло в её лице — но Ирина справилась с этой эмоцией. Она кивнула:
— Я поняла.
До гостиницы мы дошли молча. И только в номере, когда я положил «Лейку» на стол и обернулся, у окна появилась фигура Алексея Петровича — так же беззвучно и неожиданно, как вчера в поезде. Серый костюм, портфель, доброжелательно-усталое лицо. И запах одеколона — приторного, советского, узнаваемого с первой ноты.
— Поздравляю, товарищ Тамм, — сказал он без предисловий. — Вы оперативно нашли вход в один из наших расширенных социальных секторов. «Золотая молодёжь». Не все гости добираются до него и за две недели.
— Я не искал. Меня нашли.
— Это и есть искусство хорошего парка, — улыбнулся он. — Гость никогда не должен чувствовать, что его ведут. Он должен чувствовать, что выбирает сам. — Алексей Петрович чуть склонил голову. — Я обязан проинформировать вас о тарификации. Доступ в сектор «Золотая молодёжь» относится к категории повышенного погружения. Доплата составит двести сорок евро в сутки и будет списана с вашего депозита автоматически. Подтверждаете согласие?
Двести сорок евро в сутки. Я смотрел на его вежливое восковое лицо, и весь мой утренний азарт — азарт журналиста, который сам, своими ногами, своим чутьём нашёл потайную дверь, — оседал во мне холодной взвесью. Я ничего не нашёл. Меня провели по воронке — аккуратно, профессионально, от скучного парадного маршрута, через «случайного» Гену, к обаятельному Виктору, ровно так, чтобы я уверился, будто всё это моя собственная инициатива. Ну что же, молодцы. Сказать нечего.
— Подтверждаю, — сказал я.
— Прекрасно. — Алексей Петрович удовлетворённо кивнул. — Один технический момент. В секторе вы встретите персонажа по имени Виктор, который будет вашим главным проводником. Он… — куратор на долю секунды подобрал слово, и эта пауза была точь-в-точь как у Ирины, — …очень качественно проработан. Один из наших лучших. Убедительно играет роль свободного человека. Я попрошу вас об одном: не разрушайте эту роль. Не объясняйте ему, кто он. Это нарушает гармонию и портит впечатление другим гостям сектора.
— А что будет, если объясню?
Алексей Петрович посмотрел на меня долгим взглядом, в котором за вежливостью впервые проступило что-то холодное, инструментальное.
— Ничего хорошего для него, — сказал он тихо. — Хост, которому разрушили базовую легенду, подлежит коррекции. Полной. Вы ведь не хотите этого, товарищ Тамм? Вы производите впечатление человека, который привязывается к своим героям. И, кстати: моя настоятельная просьба касается всех хостов в принципе. Никому из них нельзя разрушать легенду. Никому, ни при каких обстоятельствах. Я могу на вас рассчитывать?
— Можете, — сказал я.
Он растворился, не дожидаясь подтверждения, оставив после себя сильный, тяжёлый запах того самого одеколона и очень неприятное чувство.
Я подошёл к окну. Внизу сияла Москва — парадная, открыточная, с белыми дугами мостов. Где-то в её немытых дворах сейчас ездил на зеркальной «Волге» обаятельный молодой человек, который считал себя самым свободным в этом городе и не знал, что за каждый его дерзкий жест кто-то платит двести сорок евро в сутки. И что одно неосторожное слово — моё слово — может стереть его целиком.
Я отвернулся от окна. Вечером мне предстояло войти в его мир и улыбаться ему, зная всё это.
«Я не обычный гость», — сказал я вчера Ирине. Тогда это прозвучало почти кокетливо. Сегодня, в пустом номере 1612, эти слова отдавали чем-то другим. Я и правда был не обычным гостем. Я был гостем, который знал слишком много, — и которому это знание начинало стоить дороже, чем двести сорок евро в сутки.
* * *
Виктор подъехал к гостинице ровно в девять. Я увидел его «Волгу» из окна номера — она стояла у подъезда, отражая в полированном боку огни вечерней Москвы, и швейцар в галунах смотрел на неё с почтением, с каким не смотрел даже на интуристовские «Икарусы».
Внизу, в вестибюле, я прошёл мимо Ирины. Она стояла у колонны — не у стойки администратора, не у выхода, а именно так, чтобы видеть и двери, и лестницу. Дежурная точка наблюдения, выбранная безупречно. Я кивнул ей. Она кивнула в ответ — ровно, вежливо, как гид гостю. И только когда я уже толкнул тяжёлую дверь, я поймал в зеркальной створке её отражение: она смотрела мне вслед.
— Садись, мой финский друг, — Виктор перегнулся и распахнул мне дверцу изнутри. В машине пахло хорошим табаком и кожей. На заднем сиденье лежали небрежно, напоказ, две запечатанные пластинки в ярких конвертах. — Сегодня я тебе покажу Москву, которой нет ни в одном путеводителе. Потому что её, по официальной версии, не существует.
Он вёл машину легко, одной рукой, и говорил всю дорогу — про то, чьи окна горят в высотке на Котельнической, про то, какой ресторан держит «нужный человек» и почему милиция объезжает один двор на Кутузовском по широкой дуге. Я слушал и ловил себя на странном: он рассказывал свой город с такой любовью и таким знанием, что я почти забывал, что города этого нет, а сам рассказчик — самая дорогая декорация в нём.
Квартира была на четырнадцатом этаже, и из её окон Москва лежала внизу вся — золотая, праздничная, с подсвеченными олимпийскими флагами. Дверь открыл рослый парень в американской рубашке, обнялся с Виктором, мне сдержанно кивнул. За его спиной играла музыка.
— «Грюндиг», — шепнул Виктор с гордостью, как представляют члена семьи. — Бобины из Лондона. Слушай.
В большой комнате с чешской стенкой и хрустальной люстрой собралось человек двенадцать. Я отметил их сразу, профессионально, как привык отмечать людей в кадре: все молодые, все красивые той особой ухоженной красотой, которая не растёт сама, а выращивается — хорошей едой, бассейном, заграничными витаминами. На журнальном столике среди хрусталя стояла бутылка виски с чёрной этикеткой и лежала открытая пачка «Мальборо».




