Зеркальная сторона Петербурга

- -
- 100%
- +
— Ты пришла зеркало возвращать? — спросила Клавдия Ивановна. — Деньги назад просить?
Она смотрела на меня в упор. Без сочувствия. Без злости. Взгляд был тяжёлый, испытующий, как у врача, который смотрит рентгеновский снимок и уже всё понял, но ещё не решил, как тебе сказать.
Я кивнула.
— А если я тебе скажу, — продолжила она, — что денег тебе тут не дадут, а зеркало уже твоё? Что будешь делать?
— Я… — Голос у меня вышел жалкий, как вчера в комнате. — Я не знаю. Мне нужны эти деньги. У меня до аванса… у меня Пётр Первый невкусный… и за комнату в пятницу… А зеркало, оно… — Я поискала слово. — Оно странное. В нём что-то не так.
— В том-то и дело, — сказала Клавдия Ивановна. — Что не так. Я тебя вчера предупредила. Не смотри попусту. — Она чуть наклонила голову. — Ты посмотрела?
Я опустила глаза. Вспомнила холод на пальце. Пульсацию под подушечкой. Отражение, которое опоздало. Отражение, которое закатило глаза.
— Посмотрела, — сказала я.
— Попусту?
— Не знаю. — Я подумала. — Оно мне язык показало.
Копейка за моей спиной издал звук, как будто наступил на кошку. Клавдия Ивановна не издала никакого звука. Но что-то в её лице изменилось — чуть-чуть, на миллиметр, как меняется лицо у человека, который ждал автобус двадцать минут и вдруг увидел его на повороте.
— Язык, значит, — сказала она. — Ну-ну. Быстро.
— Что быстро?
Она не ответила. Посмотрела на меня ещё раз — долго, внимательно, сначала в правый глаз, потом в левый. В левый — дольше. Я почувствовала себя под этим взглядом, как пирожок на витрине, который выбирают из десяти одинаковых.
— Ну вот что, — сказала Клавдия Ивановна. — Выбирай.
— Что выбирать?
— Вещь тебе или правда.
Я моргнула.
— В смысле?
— В прямом. — Голос у неё был ровный, будничный, как будто она предлагала мне выбрать между салфеткой круглой и квадратной. — Хочешь вещь — забирай своё зеркало. Отвези домой, отмой, повесь. Не смотри в него после полуночи, не трогай трещину. Будет стоять, будет рама. Пройдёт время — отдашь. Как все. Хочешь правду — тогда другой разговор. Одно. Другого не будет.
— Не слушай её!
Это Копейка. Он вылез из-за моей спины, как суслик из норы, и встал между мной и Клавдией Ивановной — вернее, сбоку, потому что встать, между нами, у него не хватило храбрости. Лицо у него было красное, небритое, глаза бегали так, что у меня закружилась голова.
— Не слушай её, мадемуазель! — зашипел он. — Полоумная бабка! Она тебе наговорит — век распутывать будешь! Сорок лет тут сидит, людям голову морочит! Забирай зеркало и уходи, пока цела! Хочешь — я тебе сотню верну? Двести? — Он полез в карман пальто, вытащил горсть монет, тех самых, моих, по десять рублей, и протянул мне. — Вот. Двести. Бери и иди.
Это было так неожиданно, что я засмеялась. Человек, которого зовут Копейка, потому что он за копейку удавится, только что предлагал мне двести рублей, лишь бы я ушла. Это было, как если бы Гамлет вдруг сказал: «Деньги потом, не к спеху».
Клавдия Ивановна на Копейку даже не посмотрела. Она смотрела на меня.
— Ну? — сказала она.
Я молчала.
Деньги кончились. Обеда не было. До аванса четыре дня — Пупырин обещал второй транш «сразу после утверждения эскизов», а эскизы не утверждались, потому что Пётр был недостаточно вкусный. В пятницу — за комнату. Я могла бы взять двести рублей у Копейки. Могла бы вернуть зеркало. Могла бы перепродать его в интернете — тот мужчина в электричке купил бы, я видела по его глазам. Могла бы, в конце концов, просто поставить его в угол, накрыть пледом и никогда больше не снимать. Это было бы разумно. Это было бы по-взрослому. Мама бы одобрила.
Но слово «правда» стучало у меня в горле, как второй пульс.
Потому что я всю жизнь видела краем глаза то, чего не видели другие. И всю жизнь мне говорили: «Не выдумывай». Учительница рисования. Мама. Окулист по-латыни. Психолог с раскрасками. И я научилась не выдумывать. Научилась смотреть правым глазом. Научилась рисовать то, что видно прямо, — ёжиков, которые делятся, Петра с чипсами. А то, что видно вскользь, я оставила там, вскользь. Как оставляют в детстве на чердаке коробку с вещами, которые жалко выбросить, но стыдно показывать.
А сейчас передо мной стояла маленькая бабушка в платке с цветочками и предлагала мне эту коробку открыть.
Я подняла глаза и встретила её взгляд. Светлый, почти прозрачный, как вода в проруби. Она не отводила глаз. И в глубине этого взгляда я увидела не угрозу, не насмешку, а ожидание. Терпеливое, усталое ожидание. Как будто она знала, что я выберу, и ждала только, когда я сама это пойму.
— Правду, — сказала я.
* * *
Тишина повисла на мгновение. Даже ворона на ящике замерла с поднятой лапой.
Копейка открыл рот, закрыл, открыл снова. Сунул монеты обратно в карман. Посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который только что добровольно записался в армию.
— Дура, — сказал он тихо, почти ласково. — Ой, дура…
И пошёл к своему столику, сутулясь, подволакивая ногу, которой вчера, кажется, не подволакивал. Сел. Взял стакан в подстаканнике. Стакан звякнул о подстаканник: руки у него тряслись.
Клавдия Ивановна кивнула. Не улыбнулась — по-моему, она вообще не улыбается, у неё лицевые мышцы для этого не предусмотрены, как у Петра Первого на моём эскизе, — но во взгляде мелькнуло что-то похожее на усталое одобрение.
— Тогда смотри, — сказала она. — Но не одна.
И взяла меня за локоть. Пальцы у неё были сухие, тёплые и твёрдые, как корни. Она повела меня вглубь рынка — мимо лотков с фарфором, где фарфоровые балерины провожали нас взглядами без рук, мимо коробок с советскими значками («Ударник коммунистического труда», «Отличник ГТО», «Почётный донор», «Победитель соцсоревнования 1979 года» — целая жизнь, проданная по десять рублей за штуку), мимо шаурмиста, который снова помахал мне щипцами, — туда, где ряды кончались и начиналась стена. Старая кирпичная стена какого-то склада, вдоль которой стояли штабелями книги. Тысячи книг. Без обложек, с обложками, разбухшие от сырости, перевязанные бечёвкой. Пахло старой бумагой, клеем и тишиной.
Клавдия Ивановна остановилась у штабеля и повернулась ко мне.
— Зеркало, которое ты купила, — сказала она без предисловий, — не мебель. Оно — канал. Один из тех, через которые город дышит наизнанку.
Я моргнула. Слова не складывались в смысл. Они складывались в аннотацию к фэнтези-роману в мягкой обложке, который продают в «Буквоеде» на столе у кассы.
— Канал? — переспросила я. — Как Грибоедова?
— Не ёрничай.
— Я не ёрничаю. Я правда не понимаю. Город дышит?
— Город дышит. — Клавдия Ивановна произнесла это так, как произносят «вода мокрая». — Под Питером есть слой, которого ты не видишь. Вернее, видишь, — она снова посмотрела мне в левый глаз, — да не смотришь. Замурованные арки. Ходы. Провалы. Дворы, которые были и которых нет. Всё, что город за триста лет проглотил, — оно не исчезло. Оно там. С изнанки. А зеркало в твоей комнате — дверь в этот слой.
Внутри меня что-то закипело. Нет, не страх — злость. Простая, человеческая, понятная злость голодного человека, у которого отобрали последнюю тысячу. Я не спала ночь. Я тащила это проклятое трюмо через весь город дважды. У меня в кармане ценник с шестью «отдано» и полшоколадки. А какая-то бабка на рынке рассказывает мне сказки про изнанку. Как будто я пришла сюда за сказками, а не за деньгами.
— Вы издеваетесь? — Голос дрогнул. — Я пришла за деньгами. Я хочу вернуть зеркало и забыть, что вообще его видела. А вы мне про… про каналы? Про изнанку? Вы, может, ещё скажете, что у меня в зеркале живёт Пиковая дама? Мне на форуме писали, её видели в две тысячи четвёртом году, она была похожа на завуча!
— Я тебе не сказки рассказываю, — оборвала Клавдия Ивановна.
Сказала негромко. Без злости. Но так, что я замолчала, как выключенное радио.
— Если бы я врала, — продолжила она спокойно, — ты бы уже ушла. Но ты стоишь.
Я хотела возразить. Хотела развернуться и уйти, бросить её тут с её книгами, с её изнанкой, с её прозрачными глазами. Хотела. Но ноги не слушались. Ноги стояли на мокром асфальте у кирпичной стены, как приклеенные.
— Откуда вы знаете про трещину? — спросила я тихо. — Про то, что я видела?
— Потому что я тоже видела, — сказала Клавдия Ивановна. — Когда-то.
Она отвернулась и посмотрела на стену. На кирпичах, у самого её плеча, была старая, полустёртая надпись мелом — я не разобрала, что там было написано, кажется, «Здесь был…» и дальше неразборчиво. Клавдия Ивановна смотрела на эту надпись так, как смотрят на фотографию человека, которого давно нет.
И тут я сказала то, чего никогда никому не говорила. Даже маме. Даже Вике.
— Я всегда это чувствовала, — сказала я, не поднимая глаз. — Что за фасадами есть ещё что-то. Слой. Другой. Что город не заканчивается там, где видно. Я рисую его. Всегда рисую. Дворы, арки, лестницы. И всегда в рисунке появляется что-то, чего я не рисовала. Дверь в стене. Лишний человек. Тень в окне. И я никогда не могу это поймать. Оно ускользает.
Я замолчала. В горле пересохло.
Клавдия Ивановна повернулась ко мне. В её взгляде не было ни жалости, ни сочувствия. Только ожидание — то же самое, что и раньше. И, может быть, — совсем чуть-чуть — узнавание.
— Ты не ошиблась, — сказала она наконец. — Этот слой есть. А зеркало, которое ты купила, — ключ к нему. Но назад дороги нет, дочка. Если я расскажу тебе, что делать, ты уже не сможешь закрыть дверь и забыть. Не получится. Я пробовала.
Денег не было. Обеда не было. До аванса четыре дня. В пакете у меня в руках стояло тяжёлое зеркало с трещиной, которое показывает язык. И я знала, что если вернусь домой и не узнаю, что это такое, то буду думать об этом всю жизнь. Буду лежать в восемьдесят лет в доме престарелых в Череповце, смотреть в потолок и думать: а что было бы, если бы я тогда сказала «да»?
— Я не хочу забывать, — сказала я.
Клавдия Ивановна кивнула. В её лице опять мелькнуло то самое — усталое, как у учительницы, которая тридцать лет повторяет одно и то же, и вот наконец один ученик понял.
— Тогда слушай, — сказала она. — Я дам тебе средство. Только то, что тебе понадобится, — не то, что ты думаешь.
* * *
Она сунула руку в карман шерстяной юбки. Я, честно говоря, ожидала чего угодно — амулета, свечи, пучка травы, пузырька с мутной жидкостью, может быть, кристалла из магазина эзотерики. Мама однажды привезла мне из Кисловодска кристалл «от сглаза», он был розовый и стоил восемьсот рублей, и единственное, от чего он помог, — это от лишних восьмисот рублей.
Клавдия Ивановна вытащила камешек.
Серый. Маленький — с фалангу большого пальца. Неровный, угловатый, с тусклым металлическим блеском на сколах, как у грифеля простого карандаша. С рыжими вкраплениями, похожими на засохшие капли крови, или на ржавчину, или на веснушки. Обычный камень. Такие лежат под ногами в любом карьере, на любой железнодорожной насыпи. Таким можно разбить окно, если очень захочется.
Она взяла мою руку — свободную, левую, — разжала пальцы и вложила камень прямо в центр ладони.
— Свинцово-цинковая руда, — сказала она. — Простая порода. Но она держит силу, которая идёт через стекло.
Камень был тёплым.
Не от её руки — она держала его в кармане, а на улице было плюс два. И не от моей — моя рука была ледяная, я забыла перчатки дома. Он был тёплым сам по себе. Изнутри. Как живой. Как маленький зверёк, мышонок, птенец, свернувшийся у меня на ладони. Я даже почувствовала — или мне показалось, — что он чуть-чуть пульсирует. Медленно. Как сердце спящей собаки.
— Когда будешь смотреть в зеркало, — сказала Клавдия Ивановна, не отпуская моих пальцев, — зажми в кулаке. Увидишь то, что скрыто.
Я покрутила камень. Ничего особенного. Просто кусок горной породы. На одном боку — тонкая блестящая жилка, как будто кто-то провёл по нему серебряной ручкой. На другом — скол, свежий, светлый.
— И как это поможет со стеклом? — спросила я. — Мне его надо разбить? Или, не знаю, натереть? Я видела ролик, там зеркала натирают газетой с уксусом…
Клавдия Ивановна не ответила.
Она повернула голову и смотрела куда-то мне за плечо, вдоль рядов. Лицо у неё стало другим — собранным, жёстким, как у человека, который услышал на лестнице шаги и узнал их.
Я обернулась.
По рынку шёл холод.
Я не знаю, как ещё это описать. Он не дул, как ветер. Не падал, как снег. Он поднимался от земли — от мокрого асфальта, от картона под лотками, от луж, — медленно, как вода в ванне, когда открываешь кран. Сначала по щиколотку. Потом по колено. Я почувствовала его ногами сквозь джинсы и пижамные штаны — плотный, тяжёлый, как будто я стою в проруби. Он цеплялся за одежду, забирался под куртку, лез в рукава. Изо рта пошёл пар, хотя минуту назад не шёл.
А потом я увидела, что лужи вдоль рядов затягиваются ледком. Прямо на глазах. От краёв к середине — тонкие белые иглы, сходящиеся, как спицы в колесе. Хрусть. Хрусть. Хрусть. Одна за другой, по всему проходу, как будто кто-то шёл по рынку и трогал каждую лужу пальцем.
Продавцы засуетились. Я видела, как мужчина в камуфляже, тот, что вчера торговал штык-ножами, торопливо заворачивает свой товар в брезент. Как женщина в соседнем ряду захлопывает чемодан с монетами и, не оглядываясь, тащит его к выходу. Как шаурмист опускает железную шторку своего ларька — с грохотом, хотя только что открылся. Все спешили. Молча. Не переговариваясь. Не глядя по сторонам. Будто их гнало невидимое. Будто они знали это — этот холод, этот хруст — и знали, что надо делать, когда он приходит: собраться и уйти.
Ворона взлетела с ящика и, хрипло каркнув, ушла куда-то за склады. За ней — вторая, третья. Через полминуты на рынке не осталось ни одной вороны. Я впервые в жизни видела, чтобы петербургская ворона чего-то испугалась.
Копейка сидел за своим столиком и не двигался. Стакан в подстаканнике стоял перед ним, и чай в стакане покрылся тонкой корочкой льда. Копейка смотрел на этот лёд и, кажется, молился. Губы у него шевелились.
— Что происходит? — спросила я. Голос у меня сел, вышло почти шёпотом.
— Ничего нового, — сказала Клавдия Ивановна. Она поправила платок — неторопливо, аккуратно, затянула узел под подбородком. — Просто не все любят, когда кто-то открывает глаза.
Она взяла меня за запястье. Сжала. Пальцы у неё оставались тёплыми — единственное тёплое во всём этом ледяном мире, если не считать камня у меня в ладони. И посмотрела прямо в глаза. В оба, по очереди.
— Ты взяла камень, — сказала она. — Значит, ты согласилась. Игра не твоя, дочка. Но правила уже не обсуждаются.
— Я не понимаю, — выдохнула я. — Вы мне ничего не объяснили. Куда смотреть? Что делать? Какие правила? Мне нужна инструкция! Хоть какая-нибудь! Хоть как к пылесосу!
— А ты сама разберёшься, — сказала Клавдия Ивановна. — Камень не инструкция. Камень — ключ. А ключом надо уметь пользоваться.
Она отпустила мою руку. Повернулась. И пошла — в проход между лотками, туда, где холод поднимался гуще всего, где лужи хрустели одна за другой, — пошла спокойно, не торопясь, как будто шла по своей кухне за солью.
— Постойте! — крикнула я ей в спину. — Как вас найти? Если… если что-то…
Она обернулась на ходу.
И в сером, сумеречном свете ноябрьского утра её лицо вдруг показалось мне чужим. Незнакомым. Не старушечьим — совсем другим, моложе, строже, будто сквозь одно лицо просвечивало другое, как второй слой сквозь кальку. Длилось это долю секунды. Я моргнула левым глазом — и всё вернулось: платок, морщины, прозрачные глаза.
— Сегодня ночью сама узнаешь, — сказала она.
Сказала тихо. Но голос прозвучал отчётливо, ясно, на весь пустеющий рынок, как удар колокола.
— И, если увидишь высокого в чёрном — не открывай дверь.
И исчезла за углом склада.
* * *
Я стояла посреди рынка одна.
То есть не совсем одна. Копейка сидел за своим столиком. Но он сидел так неподвижно, ссутулившись, глядя в свой замёрзший чай, что его как будто и не было. Он был похож на ещё один предмет из своей коллекции — бронзовую фигурку «Скорбящий антиквар», конец XX века, недорого.
Холод стал отступать. Так же, как пришёл, — медленно, снизу. Лёд в лужах не таял, но перестал расти. Пар изо рта стал реже. Где-то за складами, осторожно, как будто пробуя голос, каркнула ворона.
Я разжала ладонь. Камень лежал на ней — серый, невзрачный, с рыжими веснушками. Тёплый. Он был тёплым всё это время — даже когда весь рынок покрывался льдом, он грел мне ладонь, как печка.
— Мадемуазель.
Я вздрогнула. Копейка смотрел на меня из-за столика. Лицо у него было серое, и глаза больше не бегали. Они стояли на месте и смотрели на камень у меня в руке. И в них было что-то, что я потом, много позже, научилась узнавать, а тогда не поняла. Тоска. Не страх — тоска. Как у человека, который смотрит на дом, где когда-то жил.
— Положи в карман, — сказал он хрипло. — В левый. Ближе к сердцу. И не показывай никому. Ни на улице, ни в метро. Особенно в метро.
— Почему?
Он не ответил. Взял свой стакан, посмотрел на корочку льда, вздохнул и выплеснул чай на асфальт. Лёд звякнул о землю, как монетка.
— И зеркало домой неси, — сказал он, не глядя на меня. — В простыне. Лицом к себе.
— Мне это уже говорили, — сказала я. — В метро. Женщина в берете.
Копейка поднял голову.
— Какая женщина?
— Не знаю. Пожилая. У неё был кот Барсик. Сибирский. Пятнадцать лет прожил.
Копейка смотрел на меня долго. Потом очень тихо, как будто сам себе, сказал:
— Барсик… Ну, конечно. Уже и Барсика прислали.
И отвернулся. Больше он со мной не разговаривал. Сколько я ни стояла, сколько ни спрашивала, кто прислал, какого Барсика, при чём тут вообще кот, — он сидел ко мне спиной и перекладывал открытки. «С Новым, 1957 годом!» Сверху вниз. Снизу вверх. Сверху вниз.
Я положила камень в левый карман. Ближе к сердцу. Подняла синий пакет из гипермаркета, в котором стояло моё зеркало — моё, не его, не Копейкино, не профессорское, а моё, — и пошла к выходу.
На выходе с рынка, у ворот, стояла лужа. Большая, широкая, во весь проход. Вся затянутая льдом — гладким, тёмным, как стекло. Обойти её было нельзя. Я шагнула на лёд осторожно, как по стеклу.
И посмотрела вниз.
Во льду отражалось небо — серое, ватное, ноябрьское. И я — в зелёной куртке, с пакетом. А за моим отражением, чуть сдвинутым, как плохо отпечатанная открытка, стоял кто-то ещё. Высокий. В чёрном. Он стоял у меня за спиной — во льду — и смотрел мне в затылок.
Я обернулась.
За спиной никого не было. Только ворота, рынок и ворона на заборе.
Я посмотрела вниз.
Во льду была только я.
Я перешла лужу — быстро, не глядя под ноги, — и пошла к трамваю. Камень в левом кармане грел мне бок, как маленький уголёк. И я подумала — это была очень спокойная, очень ясная мысль, такая, какие бывают только в шоке, — что зря я вчера не купила у Клавдии Ивановны салфетку.
Она ведь сказала: «Тебе не по карману».
Теперь я, кажется, начинала понимать, что она имела в виду.
Глава 4. Суп, мама и минералогия
Понедельник, день и вечер
Трамвай номер сорок от Удельной идёт до Петроградской так долго, что за это время можно прочитать «Войну и мир», если читать быстро и пропускать про войну. Я села у окна, поставила синий пакет на колени, обняла его, как обнимают в трамвае маленьких детей и больших собак, и только тогда заметила, что у меня трясутся руки.
Не сильно. Чуть-чуть. Как у человека, который выпил три кофе подряд, а потом ещё и поругался с начальником. Камень в левом кармане грел мне бок. Я то и дело прижимала к нему ладонь через куртку — проверить, на месте ли. Он был на месте. И он был тёплый. Это успокаивало и пугало одновременно, как успокаивает и пугает собака, которая положила тебе голову на колени, если это не твоя собака.
Трамвай дёрнулся, зазвенел, поехал. За окном поплыли гаражи, заборы, потом сталинские дома с колоннами, потом блочные дома без колонн, потом какой-то огромный пустырь, на котором стоял одинокий экскаватор и, кажется, сам не понимал, зачем он здесь. Как я. Мы с экскаватором понимающе посмотрели друг на друга, и трамвай повёз меня дальше.
Я достала телефон. Если не знаешь, что делать, — спроси интернет. Интернет тоже не знает, но он хотя бы отвечает быстро и уверенно, как таксист, который везёт тебя не туда.
«Свинцово-цинковая руда зеркало», — набрала я.
Интернет вывалил на меня всё, что знал о свинцово-цинковых рудах, а знал он о них, как оказалось, удивительно много, и всё — скучное. Месторождения Урала. Месторождения Забайкалья. Месторождения Казахстана, которые лучше месторождений Урала, по мнению казахстанского сайта, и хуже, по мнению уральского. Обогащение руд флотацией. Галенит. Сфалерит. Статья «Свинец: друг или враг?», написанная, судя по стилю, тем же человеком, который пишет статьи «Кофе: друг или враг?» и «Бабушка: друг или враг?». Объявление: «Продам образцы минералов, коллекция покойного мужа, 600 штук, недорого, самовывоз из Колпино». Фотография коллекции: шестьсот камней в деревянных ящиках, с этикетками, и над ними на стене — портрет мужчины с бородой и с таким выражением лица, будто он категорически против самовывоза.
Про зеркала — ничего. Ни слова про каналы, слои, изнанки, двери, стражей.
Я пролистала вторую страницу. Потом третью. На третьей странице интернет обычно сдаётся и начинает выдавать что попало — рецепты борща, распродажи обуви, статьи о вреде интернета. Но на этот раз на третьей странице я нашла форум. Геологический. Назывался он «Камни и люди», и последнее сообщение на нём было оставлено в 2021 году. Форум выглядел так, как выглядят все форумы, которые пережили своих создателей: серый фон, синие ссылки, смайлики в виде жёлтых колобков, которые все давно забыли, и подпись у каждого пользователя длиной в абзац.
В ветке «Необычные свойства минералов (серьёзно, без эзотерики!)» пользователь Kvarc_Ivanych писал:
«Свинцово-цинковая руда с включениями гематита — редкий природный агрегат. Некоторые источники утверждают, что использовался в старых обрядах как проводник. Информация непроверенная».
Ниже пользователь Geolog_Sveta ответила:
«Иваныч, ну какие обряды. Ты ещё скажи, что малахит от сглаза».
Ниже Kvarc_Ivanych ответил:
«Малахит от сглаза — это доказано. Моя тёща носила малахитовые серьги 30 лет, и ни разу её никто не сглазил. Хотя пытались. Я пытался».
Дальше ветка ушла в обсуждение тёщ, и я её закрыла.
«Проводник». Я перечитала это слово три раза. Оно ложилось в голову неуютно, как камешек в ботинок. Проводник — это в поезде, который приносит чай в подстаканнике. Или в физике, через который идёт ток. Или — это я вспомнила уже из фэнтези, которое продают на столах у кассы, — тот, кто ведёт души на тот свет. Ни один из вариантов мне не нравился. Хотя чай в подстаканнике — ещё куда ни шло.
Трамвай дёрнулся, зазвенел, и я убрала телефон.
За окном проплывали мокрые фасады. Мы уже въехали на Петроградскую: модерн, эркеры, башенки, арки, дворы-колодцы. Город, который я рисовала полгода. Который любила полгода. Который знала полгода, как мне казалось, наизусть.
Я смотрела на него из окна трамвая и впервые за долгое время видела, что не знаю его совсем.
Каждая арка — это был проход. Куда? Каждое тёмное окно на последнем этаже — кто там? Каждая ниша в стене — что в ней было раньше и что в ней сейчас? Брандмауэр — глухая стена без окон, — и на нём, если присмотреться краем левого глаза, проступают контуры окон. Замурованных. Окон, которые были, а потом их заложили кирпичом. А за ними — комнаты. Которые никто не видит.
Трамвай остановился. Двери открылись. В вагон вошла женщина в берете.
Я замерла. Женщина в берете — не та, другая, помоложе, в бордовом, — села впереди меня и уткнулась в телефон. Никаких котов. Никаких советов про простыни. Обычная женщина в обычном берете, каких в Петербурге в ноябре тысячи, потому что берет — это единственный головной убор, в котором петербурженка может одновременно не замёрзнуть и сохранить достоинство.
Я выдохнула. Ну вот. Теперь я буду бояться беретов. Отличное начало новой жизни.
* * *
Лифт не работал. Это я говорю не потому, что что-то изменилось, а для порядка, как в прогнозе погоды говорят «сохранится облачность». Сохранилась.
Я поднялась пешком, считая ступеньки, чтобы не думать. Сто двенадцать. Я и раньше знала, что их сто двенадцать, но раньше я их не считала, а просто знала, как знаешь собственный номер телефона. Сегодня я считала вслух, шёпотом, и на площадке между третьим и четвёртым, напротив лифта, где застрял депутат, сбилась, потому что мне показалось, что в кабине кто-то стоит.
Я посмотрела прямо. В кабине никого не было. Деревянные стенки, медная табличка «Флор, и сын. Москва», пыль на полу.



