Актея

- -
- 100%
- +
Но когда рабы уже готовы были обратиться в бегство, Тигеллин увидел недалеко от себя металлическую отмычку, с помощью которой Нерон взламывал двери дома. Товарищ императора быстро сообразил, что Нерон будет более благодарен за помощь, оказанную своевременно, чем после того как получит трепку от центуриона, и, собравшись с силами, встал, схватил отмычку и, подкравшись сзади к центуриону, нанес ему удар по голове.
К счастью для Тита, Тигеллин отличался скорее изобретательностью в безобразных потехах, чем физической силой. Тем не менее удар был настолько силен, что центурион лишился чувств. Рабы немедленно связали его.
Нерон, почти протрезвевший от испуга, подошел к месту драки.
Император сознавал, что роль его была не из славных, и, чтобы скрыть смущение, принял вид величественного достоинства. Толкнув центуриона ногой, Нерон воскликнул:
– Он надавал мне пинков, Тигеллин. Он должен умереть!
Тигеллин чувствовал уважение к закону: это была одна из самых замечательных черт римского характера. Совершенный бездельник, гуляка и буян – он принимал без рассуждений традиции римской администрации и преклонялся перед решением самого мелкого должностного лица. Он знал, что вытолкать из своего дома нахала не считалось уголовным преступлением, и он, который собирался бросить в реку сенатора, был смущен при мысли о беззаконном убийстве неизвестного человека на улице.
– Он заслуживает смерти, – сказал он уклончиво.
– И будет казнен, – прибавил Нерон.
– Конечно, – возразил Тигеллин, – когда суд разберет его дело, то сочтет этого человека достойным смерти.
– Суд?! Дело?! – закричал Нерон. – Дурак! Кто я, Цезарь или разносчик? Я тебе говорю, что он поколотил меня, и я велю его сечь, пока он не лишится чувств, а затем отрубить ему голову.
– Мы не знаем еще, кто он такой, – отвечал Тигеллин, – торопиться, во всяком случае, ни к чему.
– Вынесите его на свет! – крикнул Нерон рабам.
Они тотчас вытащили центуриона на освещенное луной место.
Император наклонился к нему и радостно воскликнул:
– Посмотри, посмотри, благоразумнейший и осторожнейший Тигеллин!
Любимец вгляделся в бесчувственное тело.
– Центурион! – воскликнул он.
– Да, центурион, – сказал Нерон, – а я император! Я сегодня же отомщу ему.
Тигеллин знал, что Нерон как император пользовался неограниченным правом жизни и смерти над воинами, и все его возражения отпадали сами собой. Но, взглянув еще раз на воина, он сказал:
– Цезарь, это центурион преторианской гвардии, сечь его было бы неблагоразумно.
Сила и гордость преторианской гвардии уже в эти ранние времена империи являлись источником постоянного беспокойства для гражданских властей, и Нерон не был сумасброден настолько, чтобы возбуждать против себя это буйное и непокорное войско.
– Преторианец! – повторил он угрюмо. – Несите его в Мамертинскую тюрьму.
Тут им внезапно овладел порыв. Он схватил за руку Тигеллина и зашептал:
– Нет, лучше мы не будем сечь его. Но правосудие должно быть удовлетворено, кто-нибудь должен быть высечен. Счастливая мысль! Мы отрубим голову этому воину, а высечем тебя. Ни слова, Тигеллин, не нужно благодарности. Я знаю, что ты будешь рад оказать эту маленькую услугу своему другу! Что значит боль и самая смерть для нас, римлян, когда государство, правосудие, дружба взывают к нам! Ты счастливец, я сделаю тебя бессмертным. Лукан прославит твой героизм в поэме. Ты станешь великим, Тигеллин! Тебя будут восхвалять поэты и прославлять историки! В память о тебе будут воздвигаться статуи, потому что ты отдашь себя на бичевание, чтобы удовлетворить правосудие и утолить месть друга.
Тигеллин понимал, что это шутка, но Нерон обладал способностью воспроизводить картины с такой живостью, что у его друга мурашки забегали по телу. Он поспешил подделаться под тон императора и с комической смесью достоинства и пафоса промямлил стих Горация:
– Сладостно и почетно умереть за родину.
Нерон любил дурачить своих подчиненных, заставляя их думать, что сам одурачен ими. Он вздохнул, покачал головой и отвечал:
– Правда, Тигеллин, очень приятно и достойно. Но умереть – это еще не так почетно: удар меча или львиной лапы… мгновение – и все кончено. Гораздо славнее подставить свою спину бичам! Мы часто видели, как это делается. Жик-жик-жик… Тяжелый бич свистит в воздухе, падает на спину, брызжет кровь, разрываются кожа, мясо, жилы! Вопли, корчи, агония!..
У Тигеллина душа ушла в пятки. Он не раз сам присутствовал при бичевании рабов.
Нерон заметил ужас любимца и постарался скрыть свое удовольствие.
– Да, Тигеллин, – сказал он, – я завидую твоей славе, друг мой: один удар бича стоит двух смертей, но и сотни ударов недостаточно, чтобы отомстить за побои, нанесенные потомку божественного Августа. Но я не только справедлив, я милосерден. Довольно будет сотни ударов.
Тигеллин, не в силах выносить далее шутки императора, попросил вина. Он подождал, пока один из рабов, несших бесчувственное тело Тита, налил и подал ему кубок.
Нерон так был доволен своей шуткой, что развеселился и хотел было приказать рабам отнести центуриона назад, к дому еврея Иакова.
Тигеллин горячо поддерживал его, понимая, что если воин будет пощажен, то и его спина останется невредимой.
Но Цезарь не хотел испортить свою шутку даже ради десяти центурионов, и боязливая горячность любимца только заставила его повторить рабам приказание отнести тело в Мамертинскую тюрьму и оставить там для казни на следующий день.
Молодые люди пошли во дворец, и Тигеллин, видя, что Нерон еще не оставил мысли о бичевании, решился на последнее средство. Он уговорил императора приналечь на неразбавленное вино в надежде, что тот напьется и забудет о своем намерении.
Когда первые лучи восходящего солнца уже проникали в окна, а свет ламп чуть-чуть отсвечивал на золотых кубках, Нерон в залитой вином тунике лежал без чувств на шелковых подушках.
Тогда Тигеллин оставил его.
Глава V
Я ненавижу и люблю. Зачем мне это, спросите вы.Не знаю! Но я так чувствую, и это мучает меня.КатуллКогда Тит бросился за Нероном в атриум, Юдифь последовала за ним, тщетно умоляя вернуться. Она видела, как рабы императора бросились на молодого человека, и с замирающим сердцем, не зная, что делать, ожидала исхода этой драки, спрятавшись за бортиком каменного бассейна в центре залы. Когда все исчезли на склоне улицы, она побежала наверх к отцу и разбудила его.
Спальня Иакова находилась в задней половине дома, защищенной от жары утреннего солнца. Его рабы помещались тут же. Появление Нерона и последовавшая затем схватка сопровождались сравнительно небольшим шумом, так что никто из домашних не проснулся.
Иаков с испугом вскочил, но, узнав дочь, сонно спросил, что ей надо.
Когда Юдифь со слезами рассказала ему, в чем дело, умоляя спасти юношу, то Иаков дернул за колокольчик, и через несколько мгновений вошел молодой раб-сириец.
– Разбуди сейчас же привратника, – распорядился Иаков. – Какие-то сорванцы ворвались в дом; вели ему запирать засовы покрепче.
Юдифь задрожала от нетерпения.
– Ну, что же?! – спросила она. – Встанешь ты, наконец?
– Горячность молодости говорит в тебе, дитя мое, – отвечал Иаков. – Твой юный друг все равно лишится головы, а я постараюсь сберечь свою ради твоей же пользы.
– Трус! – воскликнула Юдифь. – Этот молодой человек рисковал своей жизнью ради твоей дочери, а ты не хочешь пошевелить пальцем для его спасения.
– Если б, пошевелив пальцем, я мог помочь ему, – сказал Иаков, поднимая свою руку, – я бы с удовольствием пошевелил всеми десятью, но я не знаю, что еще я могу сделать.
– Ты пользуешься милостью императрицы-матери, – вскрикнула Юдифь, – ступай к ней, проси ее заступничества.
– Правда, – отвечал еврей, – я когда-то продал бриллианты блистательнейшей госпоже Агриппине за очень умеренную цену… И, – прибавил он с умильной улыбкой, – может быть, много лет тому назад я заслужил ее милость иными средствами. Но Агриппина не станет вмешиваться в государственные дела ради меня.
Юдифь металась по комнате.
– Неблагодарный, жестокий, – рыдала она, – ты лжешь. Разве не говорят в Риме, что твое слово имеет силу в доме Цезаря?
Иаков развел руками в знак скромного отрицания.
– Если ты не жалеешь его, то пожалей меня, – не успокаивалась Юдифь. – Не допусти отнять у меня защитника. Я тебе говорю, что этот пьяный боров, которого римляне называют своим императором, схватил меня и хотел унести…
Иаков подпер рукой подбородок и отвечал:
– Властитель мира, отпрыск божественного Августа, трижды славный Нерон удостоил взять тебя на руки… Что ж, дитя мое, значит, ты красивее прекрасноволосых гречанок.
На мгновение лицо Юдифи исказилось, и тонкие пальцы судорожно сжали рукоятку маленького кинжала, который она носила за поясом.
– Клянусь Богом Авраама, – сказала она низким голосом, и голос зазвучал мрачной силой, как нестройные звуки органа. – Счастье твое, что ты научил меня звать тебя отцом. Но ты солгал, низкий трус! Я отрекаюсь от тебя! Я ненавижу тебя!
Она бросилась вон из комнаты, а Иаков снова улегся, приговаривая вполголоса:
– Отче Авраам! Что за таинственное существо женщина! Императрица Агриппина, владычица мира, благоволит еврейскому торговцу, немолодому и некрасивому. А еврейская девушка, прекрасная, как царица Савская, приходит в бешенство из-за того, что император, властелин мира, вздумал сорвать поцелуй. Да сам мудрый Соломон не мог бы разобрать их затеи, а я… я так мудр, что не стану и пробовать разбирать.
И он спокойно заснул.
Юдифь бросилась в сад, вбежала в беседку, кинулась на скамью, где сидел центурион, и спрятала лицо в подушках.
– О, мой милый, – рыдала она, – как бы я хотела умереть за тебя. – Она подняла лицо, орошенное слезами, к небу и стала громко молиться: – Отец, жалеющий своих детей, пожалей меня! Ты обитаешь высоко, среди херувимов! Мы не можем достигнуть твоего престола. Но ты – наше прибежище и сила. Я не прошу ничего для себя, только помоги ему!
Юдифь не только верила, но и чувствовала присутствие Бога. Щеки ее разгорелись, когда она произносила молитву. Она с отчаянием закрыла лицо руками и воскликнула:
– Господи, прости мне. Ты знаешь, как я люблю его. Я боролась, я молилась, но я женщина, и я люблю его.
Она встала и устремила пристальный взор в небо.
– Там написано, – сказала она. – Я и теперь читаю: на одном пути тьма, на другом – слава и долгие дни… Мы не можем, как он мечтал, идти рука об руку… Да я и не хочу, если б это даже было возможно. – Девушка гордо выпрямилась. – Потому что кровь Давида не может смешаться с кровью язычника. Да, – сказала она со вздохом, – я люблю его. О, пусть дорога тьмы будет моею, а его – путь славы.
Внезапно Юдифь вздрогнула.
«Что я сказала? – подумала она. – Я, которая мечтала об исполнении надежды Израиля, читала в небесах обещание Всевышнего, слышала в бессонные ночи, как гремели трубы Господа и римские стены рассыпались в прах, я пожертвую искуплением моего народа ради любви к римскому воину».
Измученная волнением, она прислонилась к стене беседки, и голова ее опустилась на грудь.
– Я слышала, – сказала Юдифь наконец, – что некоторые из иудеев учат, будто Бог есть любовь; быть может, он понимает и прощает. Даже язычники преклоняются перед силой любви. Сенека, говорят, писал, что любовь сильнее ненависти… Сенека!.. – почти вскрикнула она и бросилась через сад в атриум, а оттуда в свою комнату. Надев выходное платье, она снова поднялась в сад и, усевшись в беседке, стала ждать.
Луна исчезла, в саду стояла тьма, которая всегда предшествует рассвету. В городе было тихо. В Субурском предместье, где огни еще светились в окнах, а двери были убраны зелеными ветками, еще раздавались звуки веселья, но они не достигали спокойной улицы Квиринала, где ждала Юдифь. Только с улицы порой слышались тяжелые шаги стражи, но и они замирали внизу, у подошвы холма.
Юдифь долго сидела и ждала. Наконец тишина прервалась пением какой-то птицы. Юдифь взглянула на небо: на востоке появилась серая полоса. Казалось, Рим пробуждается. Воздух наполнился щебетанием воробьев. Потом послышались чьи-то поспешные шаги на улице. Прошли двое людей, смеясь и разговаривая; закричал разносчик; в одном из домов привратник уже отворял дверь. Одни звуки сменялись другими и наконец слились в общий гул и ропот пробудившегося города.
Слуги собрались в атриуме; привратник, старый хромой еврей, которого Иаков купил из сострадания, осматривал дверь и указывал рабам на повреждения.
– Святые ангелы да защитят нас! – сказал он. – Какой беспокойный, дерзкий народ эти римляне! Два железных болта и дубовый засов оказались не крепче, чем веревки, связывавшие силача Самсона. Я когда-нибудь расскажу вам эту историю, и все из-за шекелей нашего доброго господина. Ах, жадность, жадность, она заставила Ахана прикоснуться к проклятой вещи, и хуже всего, что теперь никто не бросит камнем в наших Аханов[38]. Но я забываю, – пробормотал старик, – что языческие свиньи ничего не знают об этом.
– Ты думаешь, это были воры? – спросил поваренок, забежавший сюда из кухни, где уже готовили стряпню.
– Воры? – повторил старик. – Кто же еще станет врываться ночью в дом богатого человека?
– Ну, мало ли кто? – заметила с усмешкой старая, дряхлая рабыня. – Может быть, кто-нибудь приходил поболтать с Хлоей? – И она указала на одну из горничных Юдифи, стоявшую позади толпы.
– Старая бесстыдница! – воскликнула девушка, вспыхнув.
– А то еще, – продолжала старая ведьма, – когда я была девушкой, а императором был старый Август – я хочу сказать божественный Август, – я служила у жены сенатора Гая Мнеста, и к нам часто заглядывали «воры». Только вот что странно: они никогда не приходили, когда моя госпожа с дочерью были на своей вилле в Байях[39].
– Так ты думаешь… – воскликнули все в один голос, и толпа расхохоталась.
– Нет, – сказал наконец поваренок, – я не верю этому, она так добра.
– Ха! Ха! – засмеялась старуха. – А откуда ты знаешь, что она добра?
– Я думаю, что она слишком горда для этого, – сказал старый раб, подметавший сени. – Она горда, как Минерва, и холодна, как Диана. Конечно, – повернулся он к старухе, – я не говорю, что ты лжешь, но уверен, что она ничего не знает об этих вещах. Гордость заставляет ее носить свое странное платье и…
– Гордость? – подхватила Хлоя с насмешливой гримасой.
– Ну да, гордость, а то что же? – отвечал старик.
– Тщеславие, глупый! – возразила девушка. – Она ведь не весталка, которые обязаны носить свою одежду. Почему же она так одевается? Просто потому, что это больше бросается в глаза: молодые люди оглядываются на нее и говорят: какая красавица!
– Сомневаюсь, – сказал старик, а поваренок воскликнул, обращаясь к девушке;
– Ревнивица!
Вместо ответа он получил довольно увесистую затрещину.
– Ты тоже, – сказала она полусмеясь-полусердито, – заглядываешься на ее черные глаза и пунцовые губы, но только, милый мой, она слишком горда, чтобы связаться с поваренком, а главное – место уже занято! Вообще-то, она самая покладистая девушка в Риме, но теперь на нее ничем не угодишь. Начнет причесываться, никак не может заплести волосы. Наденет платье, затем другое. Не знает, что ей лучше идет – жемчуг или рубины. Тоже, думает, красиво: жемчуг на темной коже! Мы знаем, что это значит: недаром же к ней повадился какой-то молодчик-центурион, гуляют по ночам в саду, болтают в беседке до утра. Я ничего худого не говорю…
– Молчать! – крикнул привратник, дрожа от гнева. Он прислушивался к болтовне рабов, но почти ничего не слышал и еще меньше понимал и только благодаря громкому голосу девушки разобрал, в чем дело. – Собаки! Свиньи! – кричал он старческим, разбитым голосом. – И вы смеете осквернять мерзкими устами имя царевны из дома Давидова! Я вас! – И, подняв дрожащей рукой тяжелый засов, он замахнулся.
Не столько испугавшись, сколько развеселившись от этого внезапного взрыва, рабы бросились в стороны, но вдруг в неподдельном ужасе рассыпались по углам: между ними величественно прошла Юдифь. Она не удостоила взглядом никого, даже привратника, который поклонился почти до земли.
Сидя в беседке, она слышала злословие рабов. Но их болтовня не имела в ее глазах никакого значения. Их отзывы, дурные или хорошие, затрагивали ее не больше, чем лай собаки на улице. Правда, когда рабыня упомянула о встречах в саду, Юдифь слегка вспыхнула – не от стыда, потому что ей было безразлично, как объяснит девушка ее отношение к Титу, но эти слова пробудили воспоминания, и кровь на мгновение прилила к лицу. Красавица еврейка встала, разгладила рукой свое голубое одеяние, спустилась в атриум, прошла среди испуганных рабов и направилась вниз, по улице.
Юдифь шла быстрыми шагами, не замечая окружающей суеты. Когда она проходила по узким улицам Субуры, день был уже в полном разгаре. В лавках шла оживленная торговля. В низенькой таверне толпились посетители. Хозяин, подозрительного вида малый, черпал какую-то горячую жидкость из котла, стоявшего над огнем, и разливал ее посетителям, которые с очевидным удовольствием потягивали напиток. Над прилавком висела вывеска с грубо намалеванным петухом. Напротив таверны какая-то женщина расположилась с тележкой, наполненной овощами, и пронзительным голосом нахваливала свежесть и дешевизну своего товара. Немного далее хлебопек молол муку на маленькой ручной мельнице, и его кирпичная печка разливала теплоту на улице. Далее валяльщик с босыми ногами выжимал грязное платье в чану с мыльной водой; один из его помощников чистил одежду, обшитую пурпуром, другой зажигал серу под тогой, развешанной на раме с сеткой; женщина, сидевшая в сторонке, чинила разорванное платье. В следующей лавке цирюльник, чей подол туники был подвязан наподобие фартука, стриг одного из посетителей. Другие сидели на прилавке и скамьях, смеясь и болтая о вчерашних скандалах. Несколько человек с важными лицами виднелись в книжной лавке, разворачивая свитки старинных книг или перелистывая пергаментные страницы новых. Далее попадались плотники, кожевники, мясники, сапожники, ювелиры. Но Юдифь проходила мимо, не замечая никого.
Прохожие останавливались, оглядываясь на красивую девушку, которая шла как бы в забытьи, что-то шепча. На минуту она остановилась у жалкой, полуразвалившейся таверны. Юдифь помнила, что здесь ее спас Тит, здесь упал пьяный язычник, здесь ее окружила толпа, здесь протянулась для защиты сильная рука.
Наконец девушка вышла к храму Согласия[40]; перед ней расстилался оживленный Форум, налево возвышался вал Мамертинской тюрьмы, где они стояли с Титом, ожидая выхода императора. Закутав лицо покрывалом, она прислонилась к стене, присматриваясь к лицам сенаторов – недостойных потомков славных людей, поднимавшихся по ступенькам Сената.
Полчаса прошло в томительном ожидании. Она продолжала стоять неподвижно, вглядываясь в лицо каждого сановника в окаймленной пурпуром тоге. Наконец она заметила высокую фигуру Сенеки; рядом с ним шел какой-то другой сенатор. Когда они переходили через площадку перед Сенатом, здоровенный негр, спешивший с каким-то поручением, сбил с ног зазевавшегося мальчишку, который с криком покатился к ногам Сенеки. Наставник властителя мира поднял мальчика, сказал ему несколько ласковых слов и дал какую-то монету. Его спутник смотрел на эту сцену с презрительным удивлением. Но у Юдифи сердце дрогнуло от радости; она подбежала к великому философу и государственному человеку, чтобы, бросившись перед ним на колени, прижать к губам его тогу.
Глава VI
Все покоряется Любви, и мы Любви покорны.
Вергилий «Эклоги»Сенека был римлянин, и, подобно всем римлянам, относился с презрительным равнодушием к обычаям и нравам других рас. Правда, он удивлялся независимому характеру германцев и признавал литературные и философские способности греков. Но при всем свободомыслии он, как и все его соотечественники, думал, что родиться римлянином значило получить право презирать все остальное человечество.
К евреям римляне питали особенное презрение. Ненависть между этими народами возникла еще в ту эпоху, когда пунические корабли опустошали латинские берега: соотечественники Сенеки считали евреев близкими родственниками финикийцев, сохранившими всю их низость, но не разделявшими славу Тира и Карфагена.
Сенека был предубежден против евреев. Стремясь расширить свое образование, он прочел между прочим и некоторые из их философских и исторических книг.
Многие выдающиеся римляне того времени, стремясь заменить какой-нибудь новой системой детскую мифологию древней веры, относились к еврейской религии с некоторым одобрением. Но Сенеке не нравилась положительная и оптимистическая основа еврейской философии. Она шла вразрез с его понятиями о разумном и истинном. А между тем с проницательностью литературного и философского гения он замечал инстинктивное стремление римлян именно к такой философии. Его стоицизм, казалось ему, гораздо больше подходил к потребностям человечества, и он с досадой думал, что истерические, распущенные азиаты могут совратить римлян с пути здравой философии.
Сенеке очень не нравился еврейский ритуал, тем более что его сведения о нем были неполны и неточны. Их главные обряды казались ему достойными только грязных азиатов. Да и сами евреи казались ему грязными телом, с дикой моралью, с нелепой философией.
Юдифь, разумеется, не знала ничего этого, когда преклонила перед ним колени и поцеловала его платье.
Сенека, как истый римлянин, ненавидел низкопоклонство и, вырвав у нее тогу, спросил суровым тоном:
– Кто ты и зачем становишься на колени передо мною?
– Я дочь Иакова, еврея, живущего среди язычников, – отвечала она, – и умоляю тебя о сострадании.
– Еврейка! – воскликнул Сенека и, впадая в обычную в Риме насмешливость, прибавил: – Зачем может понадобиться мое сострадание такой очаровательной девушке?
Юдифь вскочила на ноги и гордо взглянула на него.
– Я слышала, – воскликнула она, – что среди римских варваров есть один мудрый и добрый человек! Но меня обманули!
Сенека, сконфуженно улыбнувшись, возразил:
– Немногие из представительниц твоего пола рассердились бы, если бы кто-нибудь назвал их очаровательными. И, – прибавил он ласково, – может быть, еще меньше найдется таких, к которым бы это слово так подходило. Впрочем, я жалею, что пошутил. Скажи же, зачем ты требуешь моего сострадания или, лучше сказать, моей помощи, потому что без помощи нет истинного сострадания.
Манеры Сенеки подкупали. Он не напускал рассеянного вида, как многие философы. На каждого, кто с ним говорил, он производил такое впечатление, как будто предмет разговора возбуждал в нем величайший интерес.
При этом его глаза были так ясны, улыбка так приятна, голос так музыкален, что даже Нерон не мог противостоять его влиянию.
Он выслушал с серьезным вниманием рассказ девушки.
Когда она закончила, философ спросил, слегка улыбаясь:
– И этот центурион…
– Мой друг, – отвечала Юдифь, взглянув прямо в глаза Сенеке.
Он слегка покраснел: еврейская девушка пристыдила философа.
– Бедное дитя! – сказал он. – Но я не знаю, что делать.
В нем была странная смесь решительности и нерешительности.
Когда опасность была явна – например, когда Нерон находился в припадке свирепости, он действовал с удивительной быстротой и энергией. Но при отсутствии такого стимула Сенека часто обнаруживал слабость и нерешительность.
Юдифь бросила на него умоляющий взгляд.
– Тит сам говорил мне, – сказала она, – что ты правитель мира. Неужели правитель мира не может спасти жизнь простого воина?
Сенека поспешно ответил:
– Я не правитель мира, и тот, кто желает мне добра, не должен называть меня так даже наедине с самим собой, когда двери заперты и те, кто мог бы подслушать, погружены в сон. Я рад был бы помочь тебе. Возмутительно, что в этом городе, который по справедливости гордится своим порядком и законами, пьяные гуляки могут оскорблять и убивать людей. И все-таки я не знаю, что делать! Может быть, его уже ведут на казнь.
Юдифь вскрикнула и схватила руку сенатора:
– Поспеши же к Цезарю и требуй правосудия. Все говорят, что Рим управляется рукой Нерона и головой Сенеки. Неужели ты заклеймишь себя участием в преступлении! Все говорят, что ты справедлив… Как может справедливость соединяться с трусостью!
Упрек подействовал.
– Ты права, девушка, – сказал он решительным, резким тоном, – ты права. Жизнь какого-то воина не важная вещь, и девическая любовь не должна влиять на государственного человека. Но справедливость и порядок слишком важны; нарушение их не должно остаться без протеста и, если возможно, исправления. Не знаю, удастся ли мне спасти его, но я, во всяком случае, попытаюсь.







