Социоприматы

- -
- 100%
- +
На залитую кровью арену триумфально выкатился бихевиоризм с его спасительной канонической мантрой: все прямоходячие куски мяса рождаются абсолютно одинаковыми, всё остальное — социальная дрессура. Это было потрясающе политически безопасно, ласкало слух и сладостно массировало простату прогрессивной общественности, чудом пережившей катастрофу.
Так родилась удобная, сытая массовая галлюцинация: будто из любого палеолитического выродка можно вылепить академика, первую скрипку оркестра или идеального строителя коммунизма — достаточно лишь правильно откалибровать выдачу бананов и скорость ударов электрошоком. Это была не наука. Это был коллективный ментальный гипс, наложенный на сломанный, гниющий позвоночник мировой гуманитаристики. Большой такой, толстый гипс. Размером с полвека.
Добила ситуацию методология. Инстинкт чертовски плохо поддаётся стерильному лабораторному препарированию. Как, мать вашу за ногу, отделить врождённый, древний механизм от вовремя выученной социальной реакции? Где прочертить этот идеальный хирургический шов?
Попробуйте отделить вкус позавчерашнего минтая от прогорклого маргарина в котлете из привокзальной тошниловки — уровень безнадёжности будет примерно тем же. Если человеческий личиныш до усрачки боится высоты, ни разу в жизни не нырнув со шкафа лбом в паркет — это инстинкт? Или он просто считал мимику матери, которая напряглась у открытого окна? А если сработали оба контура сразу, да ещё в плавающих пропорциях?
Наука терпеть не может такую грязную инженерию. Науке подавай чистые, прокипячённые переменные. А живой инстинкт — штука склизкая, вонючая, и резаться по ровным лекалам академических кафедр категорически не желает.
Всё это так. Но ни один из этих политических и методологических страхов не отменяет упрямого, торчащего из-под ковра факта.
Называйте это как угодно — «фиксированным паттерном действия», «биологически первичной реакцией», «эволюционно канализированной предрасположенностью». Навешивайте любые, самые зубодробительные латинские шильдики, господа резонёры! Суть от этого не изменится ни на йоту. У всех сложных биологических машин существуют поведенческие блоки, которые: видоспецифичны (проявляются у всех здоровых особей вида); стартуют без предварительного обучения; чётко запускаются конкретными, узкими триггерами; и, наконец, имеют очевидную адаптивную ценность, помогая тушке выжить и скинуть свои гены дальше.
Это и есть инстинкты. Называйте их хоть гонореей — похер. Терминологическая застенчивость — это ещё не научная строгость. Иногда это просто трусливое, трясущееся суеверие в дорогих профессорских очках. Если явление существует, запрет на его имя ничего не обнуляет. Демон просто получает длинное непроизносимое латинское прозвище и продолжает спокойно, с ухмылкой дёргать вас за ниточки, смачно плевав на резолюции учёных советов.
У человека всё устроено точно так же. Просто поверх базовой, архаичной, вырубленной топором материнской платы эволюция щедро намотала сложнейшие цветные гирлянды. Язык, культуру, суверенные демократии, аппараты принуждений и бесконечный, шизофренический внутренний монолог о собственном внеземном величии.
Именно поэтому двуногому так приятно думать, будто он действует «абсолютно разумно». А потом этот же венец творения, этот свободный духом и телом социопримат влюбляется до мокрых трусов. Зеленеет от лютой ревности. Бьёт морду за косой взгляд в баре. Сбивается в агрессивные, орущие стаи. Берёт в микрокредит статусные побрякушки и яростно исходит говном на чужаков в комментариях. Используя ровно те же доисторические, грязные приёмы, по которым его волосатые предки делили кусок гниющего оленя у ночного костра.
Эта кажущаяся человеческая «сложность» и создаёт у дураков иллюзию, будто мы чисты от программ. Когда внутренний механизм многослоен и густо замаскирован, его легко принять за «чистую свободу воли». Но слои свежей краски не отменяют гнилой фундамент. Под культурным гримом, дорогим парфюмом и заученными цитатами из Бодрийяра по-прежнему бесперебойно работают нейронные контуры, древние, как говно юрского ящера. И когда внешняя социальная прошивка трещит по швам — а трещит она регулярно и с мерзким звуком, — наружу вываливается такой архаичный мрачный сюрприз, что никакая цензура уже не способна спасти эту иллюзию цивилизованности.
Стивен Пинкер, пытаясь вытащить дискуссию из этого вязкого идеологического болота, предложил простой тест. Нужно смотреть не на заумные слова, а на повторяемость паттерна. Если какое-то поведение упрямо, как сорняк, всплывает у людей снова и снова — во всех без исключения известных культурах, в одном и том же возрасте и с прямыми, неотличимыми аналогами у диких макак — перед вами не «социальный конструкт» и не выдумка белых цисгендерных угнетателей. Перед вами базовая биологическая болванка. Сверху на неё могут быть накручены пищевые запреты, айпады, шаманские пляски и гендерно-нейтральные туалеты, но ядро остаётся монолитным.
Страх мучительной смерти. Ревность. Иерархический зуд в заднице. Самцовая поножовщина за статус. Кумовство. Глубинное отвращение к инцесту. Базовые рефлексы «око за око». Животный ужас изоляции от стаи.
Всё это неумолимо лезет наружу везде, где плодятся человеки. С вариациями в названиях местных богов и фасонах набедренных повязок, но ядро не меняется. Вы можете сколько угодно внушать современному соевому урбанисту с Патриков, что ревновать — это «неэкологично». Его гипоталамусу глубоко насрать на свежие подкасты о полиамории. В нужный момент он вбросит в кровь такую конскую, неразбавленную дозу кортизола и первобытной ярости, что все годы коучинга по личностному росту улетят в трубу быстрее, чем успеет загрузиться неокортекс.
Человек инстинктивен до мозга костей. Это жутко, экзистенциально неудобно для него самого, когда по вечерам хочется верить в собственную божественность и свободу выбора. Но это потрясающе, фантастически удобно для тех, кто точно знает, за какие влажные внутренние рычажки нужно дёрнуть, чтобы этот биоматериал с песней зашагал в правильном направлении.
И вот тут нам придётся безжалостно, молотком расставить все точки над «ё». Пока какой-нибудь просветлённый, дышащий маткой читатель не решил, что с этой древней эволюционной машинерией можно сесть за круглый стол переговоров, экологично поговорить и достичь душевного консенсуса.
Нельзя.
Ваше хвалёное «я», всё ваше сознание — это просто тонкий, глючный пользовательский интерфейс. Весёленькая, цветастая иконка на рабочем столе. А весь реальный, тяжёлый поведенческий низкоуровневый код крутится глубоко в подвале операционной системы, куда у вашего сознания админских прав просто нет.
Вы не можете волевым усилием приказать себе кого-то захотеть. Или мгновенно, по щелчку пальцев разлюбить. Точно так же, как вы не можете приказать своей поджелудочной железе прекратить выплёвывать ферменты при виде горячей, истекающей жиром шаурмы в три часа ночи. Эту мясную, базовую программу можно разве что придавить бетонной плитой социальных запретов. Стиснуть зубы до треска эмали, нажраться седативных колёс и тупо перетерпеть ломку. Но управлять ею, дёргая за ручки, словно вы опытный пилот в кабине самолёта? Забудьте. На заводе-изготовителе в эту модель не заложили штурвал для пассажира.
И отсюда выползает самое омерзительное следствие, от которого всегда стыдливо, как гимназистки, отводят глаза дипломированные инженеры человеческих душ. Если древний скрипт запущен, а современная среда не даёт ему развернуться — подавляется не программа. Разрушается её носитель.
Представьте себе сорокатонный экскаватор, которому дали полный газ в пол, но стальными швеллерами заблокировали гусеницы. Рано или поздно у него сорвёт башню к хренам собачьим, или заклинит и взорвётся движок. Невозможность отыграть прописанный сотнями тысячелетий биологический сценарий порождает глухой, тлеющий, радиоактивный стресс.
Миллионы современных невротиков искренне не одупляют, откуда в них живёт этот фоновый гул паники. Эта перманентная, глухая агрессия без повода. Эта щемящая тоска по тому, чему в их словаре даже нет названия. Они тащат свои вялые, апатичные тушки в уютные кабинеты психотерапевтов, чтобы сорок пять минут за хорошие деньги сладострастно обмусоливать детскую обиду на холодную маму.
И невдомёк им, болезным, что в это самое время в рептильном подвале их черепной коробки просто бешено воет корабельная сирена: «Протокол завис! Репродуктивный статус под угрозой! Иерархический ранг падает! На нас идут войной!» Мозг тупо заливает кровь кортизолом. Потому что для него социальная фрустрация в офисе мегаполиса — это не модный «выход из зоны комфорта».
Физиологически, на уровне активации передней поясной коры, мозг обрабатывает социальное отвержение теми же самыми нейронными контурами, что и острую физическую боль. Дефицит статуса и одиночество для него — это не светлая петербургская меланхолия. Это оторванная нога. Для макаки изгнание из стаи означает неизбежную смерть в чьих-то клыках ещё до заката солнца. И ваш мозг это прекрасно помнит.
А поскольку таких базовых программ у венца творения не одна и не две, а десятки, и половина из них в условиях стеклянно-бетонного гетто работает в режиме постоянного короткого замыкания — для подавляющего большинства этот шизофренический шум становится базовой частотой бытия. Они дышат этим, как выхлопными газами в глухой пробке на МКАДе, давно забыв, как пахнет чистый воздух. К слову, мы ещё препарируем этот механизм в деталях. Особенно когда будем ковыряться в тонких настройках психики, по которой эта эволюционная рассинхронизация лупит с особой, изощрённой жестокостью. Дойдём и до этого — сходите пока за персеном.
Но чтобы откинуть этот капот, нам придётся зайти с тыла и вскрыть один застарелый, зудящий идеологический узел.
Весь двадцатый век понятие человеческой природы держали за горло три очень красивые, безумно благородные и абсолютно лживые концепции. Любой, кто пытался ткнуть в них палкой сомнения, автоматически, без суда и следствия записывался в мракобесы или моральные уроды. Не по результатам научной дискуссии. Просто для экономии времени партийного актива.
Эти три идеи подпирали друг друга с трогательной нежностью трёх обколотых нариков у подъезда, не давая конструкции рухнуть в грязь. Убери одну — и весь этот картонный метафизический хостел начинает складываться внутрь себя.
Стивен Пинкер в своём талмуде «Чистый лист» прошёлся по этому пантеону промышленным разделочным аппаратом, оставив от него лишь аккуратные, пронумерованные анатомические куски. Сейчас мы разложим их перед тобой, читатель, как органы на холодно сверкающем столе прозектора. Чтобы стало видно: перед нами не философия. Перед нами — просто дорого оформленная система массового самоуспокоения.
Знакомьтесь с первым экспонатом: концепция «чистого листа». Древняя аристотелевская заготовка, взятая с античного верстака Джоном Локком и обструганная до состояния tabula rasa. Разум младенца — пустая страница. Никакого врождённого содержимого. Биология выдаёт нам лишь кусок мяса, две руки, две ноги и пустую ёмкость под черепной коробкой. Всё остальное — стопроцентный, беспримесный продукт среды. Загружай через флешку любой софт: хочешь —
Сократа, хочешь — вертухая из ГУЛАГа. Это трогательная, идиотская вера в то, что если долго, годами мыть свинью дорогим французским шампунем, она в конце концов сядет за рояль играть Вагнера.
Спойлер: не сядет. Она просто будет чистой, вкусно пахнущей свиньей, жрущей жёлуди с земли.
Рядом топчется «благородный дикарь» — пламенный привет от Жан-Жака Руссо с его инфантильными парижскими галлюцинациями. Идея проста как мыло с верёвкой: человек от природы абсолютно, кристально добр, а вся агрессия, насилие, зависть и жадность — это токсичные выбросы испорченной цивилизации. Снимите «капиталистическое угнетение», увольте судебных приставов, и гоминид немедленно расправит за спиной ангельские моральные крылья. В гуманитарных кругах долгие десятилетия из принципа не хотели признавать один дико неудобный факт. Дикие амазонские племена, отродясь не видевшие полиции, судов и налоговой инспекции, крошат друг другу черепа за доступ к фертильной самке с точно таким же корпоративным энтузиазмом, с каким менеджер среднего звена подсиживает коллегу ради кресла начальника отдела.
И замыкает эту тройку «призрак в машине» — старый добрый декартовский дуализм. Внутри бренного, воняющего потом физиологического раствора якобы сидит нематериальная, светящаяся душа со свободной волей. Мозг — это просто кремниевый системный блок. Биология — пластиковый корпус. Но вот истинное «я» — это блядь, отдельный мистический оператор, стоящий над биологией и дёргающий за рычаги. Именно «я» отвечает за поступки, именно «я» можно формировать, именно «я» имеет высший смысл. И именно поэтому человека можно бесконечно «перевоспитывать»: предполагается, что внутри тушки сидит суверенный диспетчер, не обязанный подчиняться командам животной прошивки.
Идеи разные. Но заметьте, как красиво, как слаженно они работают в одной упряжке.
Если разум — чистый лист, то культура всесильна, а социальный прогресс безграничен. Если дикарь благороден, то все проблемы общества — это просто временный сбой социальных институтов; переставь кровати в министерствах — и наступит всеобщий рай. И если внутри сидит автономная, бессмертная душа, то никакой биологический детерминизм не угрожает нашей свободе: что бы там ни бурлило в твоём тёмном гипоталамусе, дух всё равно абсолютно свободен выбирать добро.
Убери любую из этих трёх опор — и весь левый гуманистический фасад ХХ века с оглушительным грохотом ввалится внутрь себя, подняв тучи идеологической пыли.
Как раз поэтому академические интеллектуалы защищали эту триаду с яростью, которой искренне позавидовал бы доминиканский инквизитор. На кону стояло слишком многое. Политика, мораль и фундаментальное представление о человеке как о школьной тетрадке в косую линейку, в которой господин суверен (или товарищ нарком) может написать абсолютно любой, угодный системе текст.
За этим паническим отрицанием биологии стоял первобытный, животный страх. А точнее — целый букет парализующих ужасов. Страх неравенства: а вдруг врождённые биологические различия станут легальной лицензией на дискриминацию? Страх детерминизма: куда, вашу мать, девать личную ответственность и Уголовный кодекс, если нами рулят гормоны? И, наконец, леденящий, пробирающий до костей страх нигилизма. Если мы не венец творения, а просто временные органические контейнеры для транспортировки эгоистичных репликаторов — не превращается ли вся наша великая экзистенция в холодный, бессмысленный механический акт копуляции и смерти?
Эти страхи по-человечески очень понятны. Но объективная реальность, к огромному сожалению для лириков, не обязана подстраиваться под санитарные нормы вашей ранимой психики.
Биологические различия между людьми не имеют вообще никакого отношения к юридическому равноправию. Тот факт, что один макак лучше считает в уме, а другой быстрее бегает стометровку, не даёт первому права убить второго и сшить из его кожи абажур. Это разные юридические плоскости.
Биологическая предрасположенность — это не приговор расстрельной тройки. Это лишь стартовый разброс вероятностей. Гены — это список купленных ингредиентов на кухне. Ты можешь испечь из них пышный бисквит, а можешь, будучи криворуким идиотом, сварганить прогорклую, несъедобную подошву. Но из муки, яиц и молока ты никогда — слышишь, никогда! — не построишь, блядь, синхрофазотрон. Нейронные механизмы совершенно не отменяют субъективного опыта выбора. А смысл жизни — это вообще не та субстанция, которую бесплатно выдают в роддоме вместе со справкой и куском перерезанной пуповины. Его люди собирают сами, вручную, кто как умеет, каждый из своего подножного культурного мусора. И у большинства собирается откровенное говно.
Никто не говорит, что иллюзии двадцатого века создавались законченными, опереточными злодеями, мечтающими погубить человечество. Они просто слишком долго и успешно работали как удобные идеологические светофильтры. Когда наука приносила на стол факты, противоречащие линии партии, факты раз за разом молча отправлялись в мусорную корзину. Академия на глазах превращалась в оруэлловское Министерство правды, где живую плоть и пульсирующие нейроны варварски подрезали под габариты прокрустова ложа новой политкорректной этики.
Но данных накопилось слишком много. Давление стало критическим. Дубовая дверь, которую полвека подпирали дрожащими спинами перепуганные профессора социологии, начала медленно, неотвратимо открываться наружу. С тихим, зловещим скрипом перегруженных стальных петель.
И вот здесь, за этой приоткрытой дверью, нас уже давно дожидается весь этот весёлый, пахнущий формалином анатомический натюрморт.
Дверь открыта. Шагаем внутрь. Только не ждите, что за порогом вас встретит стерильный европейский гуманизм с умиротворяющим запахом свежесваренного лавандового рафа. Забудьте. Это не безопасный коворкинг для утончённых снежинок, оплакивающих свою душевную хрупкость на кушетке у дорогого психоаналитика.
Это мрачный, провонявший заветренной кровью, аммиаком и мокрыми опилками забойный цех эволюции. Здесь всё туго, вакуумно упаковано в слизистую оболочку и плотно разложено по черепным коробкам за миллионы лет до того, как ваша матушка издала первый вопль в родильных покоях.
Список заводских настроек, которые вам выдали под расписку без вашего согласия, кросс-культурно и неоспоримо огромен. Кое-что мы уже щупали: сосательный рефлекс, животный страх высоты, рвотный позыв на сладковатый запах гнили, автоматическая сексуальная «подставка», биологическая привязанность младенца. Хватит жевать прожёванное. Посмотрим на новые экспонаты. Они ничуть не приятнее для тех, кто до сих пор истово молится на святую «пустую тетрадку» человеческой души.
Начнём прямо с морды. С той самой физиономии, которую вы каждое утро с надеждой разглядываете в зеркале, наивно принимая этот костно-хрящевой рельеф за уникальное отражение своей неповторимой индивидуальности.
В 1961 году американский психолог Роберт Фантц провел изящный эксперимент. Он задался элементарным вопросом: на что вообще залипает новорождённый примат? Берётся младенец, у которого пуповина ещё толком не подсохла и который мир-то видел только сквозь мутную мембрану родовых путей. Ему показывают два листка. На первом — схематичное лицо: два пятна сверху, чёрточка посередине, овал снизу. На втором — точно тот же набор геометрического шлака, но порубленный в случайный, хаотичный фарш.
Итог предсказуем до зевоты. Ребёнок стабильно, воспроизводимо, в любой точке планеты пялится на первую картинку. Дольше. Внимательнее. Сосредоточеннее. Ни один прогрессивный педагог ещё не успел прочитать этому куску ливера лекцию о высшей ценности человеческого общения. Его мозг, едва подключившись к матрице восприятия реальности, уже чётко, на уровне рефлекса знает: вот эта конкретная конфигурация пятен — приоритет номер один. Потому что лица — это другие приматы. А другие приматы для голого, дрожащего детёныша — это вопрос физического выживания. Кто в тебя всунет сиську, кто отобьёт от гиены, а кто, подчиняясь секундному гормональному сбою, размозжит твою мягкую, податливую голову о ближайший валун. Распознавать этот алгоритм нужно мгновенно. До того, как включится абстрактное сознание.
У этого вшитого с завода детектора есть абсолютно конкретный физический адрес в вашей черепной коробке — веретенообразная извилина в правом полушарии. Настоящая микросхема, спаянная из плотной серой плоти. Когда у человека из-за травмы или микроинсульта перегорает точно этот узел — наступает прозопагнозия. Страшный и одновременно гомерически смешной неврологический дефект.
Несчастный прекрасно видит глаза, ноздри, губы, может с точностью до штуки пересчитать прыщи на подбородке оппонента. Но он физически не способен собрать этот разрозненный кубик Рубика в единый гештальт. В осмысленное лицо. Он в упор не узнаёт собственную жену в коридоре, принимая её за говорящую вешалку для пальто — горячий привет доктору Оливеру Саксу. Мозг не учится видеть лица с нуля путём долгого накопления «культурного опыта». Он приходит в этот мир уже взведённым, как курок, и точно нацеленным на чужую рожу.
Спускаемся глубже. Базовые эмоции по Полу Экману.
В бурные, обкуренные шестидесятые, когда левацкая антропология визжала с университетских кафедр, что все наши чувства — это просто социальный конструкт, навязанный репрессивной патриархальной системой, этот калифорнийский психолог решил заняться делом. Логика Экмана была прямой. Если эмоции изобрела культура, то у разных племён лица при испуге или триумфе должны кривиться совершенно по-разному. Если же это биологический хардкод — то рожа шведа, японца и голого дикаря из буша при виде тухлого мяса должна сморщиться по одному и тому же древнему, единому ГОСТу.
Экман собрал чемоданы и умотал на край географии — в Папуа-Новую Гвинею, к первобытному племени форе. Эти прекрасные, улыбчивые люди-каннибалы жили в хрестоматийном каменном веке. Они не знали рекламы, не видели Голливуда, не читали глянцевых журналов и вообще были девственно чисты от благотворного влияния белой цивилизации. Им было гораздо привычнее жрать мозги умерших родственников, массово заражаясь прионной болезнью куру, чем рассуждать о рефлексии и границах личности. Экман, примостившись на грубо сколоченных жердях в плетёной хижине среди едкого дыма и жирных мух, показывал им фотографии американских студентов и просил угадать, что чувствует эта белая обезьяна на снимке.
И случился конфуз. Гуманитарной братии в очередной раз наступили на больную мозоль.
Радость каннибалы считывали как радость. Страх — как страх. Ярость, отвращение, печаль, удивление, презрение — всё залетало с первого предъявления. Семь базовых эмоциональных программ папуасы щёлкали как орехи, хотя никогда в своей жизни не видели джинсов, зеркальных витрин и автомобильных парковок.
Тогда Экман перевернул шершавую доску. Он попросил самих каменных папуасов изобразить гнев или печаль, заснял их искренние гримасы на плёнку и привёз этот этнографический материал в Сан-Франциско. Местные студенты, избалованные кока-колой, ЛСД и иллюзией свободы воли, безошибочно, с лёту читали каждую судорогу на лицах чернокожих обитателей джунглей. На заднем плане могли цвести лианы вместо неоновых вывесок, но первобытный страх оставался первобытным страхом.
Потому что мимику никто не учит по методичкам и развивающим карточкам. Это врождённая, автоматическая моторика плотской маски, неразрывно связанная с нервными узлами. Это сигнальная система приматов, информирующая стаю о готовности к спариванию или драке. Ребёнок, родившийся абсолютно слепым, никогда в жизни не видевший ни одной человеческой улыбки, всё равно растягивает губы, когда ему тепло и сытно. И кричит, когда ему больно. Эту систему можно уничтожить ломом по затылку или обширным инсультом, но её невозможно «воспитать». Она отгружается со склада в базовой комплектации.
Экман прямо, без обиняков заявлял, что его папуасы нанесли сокрушительный удар по теории чистого листа. И стена академического чистоплюйства, выстроенная на жирные гранты и левые лозунги, дала глубокую трещину. Из неё пахнуло сыростью плейстоцена: мы все — одинаковые мартышки. И декан Сорбонны, и людоед с реки Сепик.
Едем дальше. Языковая способность.
Вот тут у адептов социокультурного программирования стабильно начинается настоящая мигрень, плавно переходящая в кровавый понос. Им ведь так нравится думать, что ребёнок учится говорить точно так же, как он учится играть в шахматы или крутить педали велосипеда — унылым, прилежным копированием взрослых.
Ноам Хомский ещё в пятидесятых годах выкатил концепцию «универсальной грамматики». Врождённого когнитивного модуля, который позволяет детёнышу человека усваивать абсолютно любой язык в строго определённый, критический период. Эту гипотезу десятилетиями распинали на кафедрах. Её объявляли идеалистической ересью, пытались заболтать постмодернистской птичьей трелью, заваливали килотоннами критики, но её биологический костяк до сих пор торчит из земли, как хребет доисторического ящера.
Посмотрите на скорость процесса. Личинка человека к трём годам овладевает родной речью на таком уровне, какого взрослый топ-менеджер не добьётся, даже если проведёт десять лет в дорогой языковой школе в Лондоне и скурит три учебника синтаксиса. К пяти годам этот мелкий, сопливый примат легко оперирует сложнейшим сослагательным наклонением, строит многоэтажные грамматические конструкции и прекрасно понимает тонкую иронию. И всё это — без единого формального урока, без зубрёжки тупых таблиц спряжения и правил пунктуации. Он просто торчал в песочнице каком кверху, жрал кошачье дерьмо и пускал пузыри, а его мозг в автономном



