- -
- 100%
- +

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. МЕХАНИК СНА
ГЛАВА 1. ГАРАЖ В КОНЦЕ УЛИЦЫ
ПРОБУЖДЕНИЕ
Он очнулся от того, что кто-то настойчиво сверлил затылок. Не буром, не дрелью — взглядом. Ворон сидел на балке, склонив голову набок, и смотрел. Одним глазом. Блестящим, как чёрная бусина.
— Кчего клежишь? — картаво проскрипел ворон. — Кхватит дрыхнуть.
— Я не сплю, — сказал Горын. Он никогда не спал. Просто иногда уходил в то состояние, которое люди называют дремотой.
— Квыглядит ккак сон, — не унимался тот.
— Отстань.
Егор сел на диван — старый, продавленный, который он называл «койкой», хотя койка была железная, военная, а это было что-то мягкое, доброе, доставшееся неизвестно от кого. В подсобке было темно, только из-под ворот тянулась тонкая полоска рассвета, серая, скупая, смоленская.
Он посидел, привыкая к себе. Потрогал лицо — морщины, на месте. Сжал пальцы — слушаются, суставы болят. Выглядел он лет на шестьдесят — так говорили люди, да и зеркало в гараже не врало. Но сколько на самом деле? Шестьдесят? Семьдесят? Он давно сбился со счёта. Люди стареют быстрее. А он — медленно, очень медленно. С сорок третьего минуло чуть больше восьмидесяти лет.
Считать годы для того, кто жил веками, — это как считать песчинки в пустыне: можно, но зачем?
Вздохнул. Вдохнул.
Воздух в гараже стоял густой, тяжёлый. Железо — холодное, утреннее — всю ночь набиралось сырости из бетонного пола и теперь отдавало её обратно: ржавчиной, окалиной, чем-то древним, как первый молот, ударивший по первой наковальне. Машинное масло въелось в доски верстака, в тряпки, в поры его ладоней так глубоко, что, наверное, если б его когда-нибудь кремировали, дым пах бы не мясом — соляркой.
А ещё здесь пахло липой.
Этот запах лез откуда-то из подсобки — из кружки, которую Горын налил вчера из термоса и так и не допил. И из банки с мёдом, что стояла на верстаке — липовая, тёмная, густая. Липа лезла в ноздри, путалась с маслом, с железом, с утренней сыростью. И это было правильно. Так и должно было быть.
— Ну. — Голос сел, хриплый, утренний.
Ворон на балке завозился, сухая лапа свесилась вниз, закачалась.
— Кчайник бы кпоставил. — сказал он.
— Сам поставь.
— Кя кптица. Кчайники — это ваша кстихия.
— Твоя стихия — воровать еду и философствовать с балки, — буркнул Горын, но поставил чайник на электроплиту.
— Кфилософия — это кудел мыслящих, — назидательно заметил ворон. — Кя кмыслю — значит, ксуществую.
— Ты существуешь, потому что я тебя кормлю.
— Ккормишь? — ворон обиженно взъерошился. — Я ксам ем.
Горын покачал головой. Много лет он жил с этой наглой птицей, и каждый день она умудрялась его удивить. То философскими рассуждениями, то коммерческой хваткой. Иногда ему казалось, что ворон — это не просто птица, а перевоплотившийся биржевой маклер, который в прошлой жизни прогорел на чём-то крупном и теперь отсиживается в гараже, делая вид, что у него сухая лапа.
— Кзакипает, — сказал ворон, прислушиваясь. — Кне кпроспи.
— Я не сплю.
— Кточно? Ктогда почему кты только что кхрапел?
— Я не храпел. — Горын даже приостановился с чайником. — Это невозможно. Я никогда не сплю.
— Кхрапел. Я кслышал, — не унимался ворон.
— Хватит!
Ворон обиженно замолчал. Засунул голову под крыло и сделал вид, что спит. Горын усмехнулся, снял чайник, заварил липу, положил мёд в блюдце — тоже липовый, из той самой банки, — поставил на верстак, достал хлеб, сыр, колбасу, быстро соорудил пару бутербродов.
Будильник звякнул.
— Жить можно, — сказал Егор, садясь на табурет.
Он отхлебнул чай. Горьковато, сладко, с лёгкой терпкостью.
Липа.
Всё с липой. Чай — липовый. Мёд — липовый. Даже запах в гараже — липовый.
Он пил этот чай каждое утро уже много лет. Не потому, что любил — хотя любил. А потому, что липа была единственным, что работало.
Внутри него всегда что-то гудело. Не боль. Не страх. Что-то другое. Что-то, что не имело названия, но отнимало силы, мешало дышать ровно, держало в постоянном напряжении. Липа это не убирала. Она давала передышку.
Пока закипает вода — можно не слушать этот гул.
Пока настаивается чай — можно не чувствовать тяжесть.
Пока пьёшь — можно просто быть.
Три глотка — и внутри становится тише.
Кружка — и можно дышать ровно.
Ложка мёда — если чай не успевает, если гул становится слишком громким. Липового мёда. Густого, тёмного, тягучего. Он действовал быстрее. Но заканчивался тоже быстрее.
Поэтому Горын берёг мёд. А пил чай — каждый день.
Он не знал, как это работает. И не хотел знать. Главное — работало.
Липа была его эликсиром. Его ритуалом. Его якорем.
В чае. В мёде. В запахе, который не выветривался из гаража годами.
С ней он мог прожить ещё один день. Не срываясь. Не ломаясь. Просто — существуя.
Он не допил чай. Поставил кружку на верстак. Чтобы запах остался.
Ритуал был закончен.
Он отвернулся долить кипятку. Ворон метнулся к верстаку, цапнул кружок колбасы, взлетел на балку.
Горын повернулся обратно, отхлебнул чай, взял один бутерброд, поднёс ко рту.
— Кколбаса, — сказал вдруг ворон с балки. Голос был мечтательный, почти философский.
— Что? — Горын поднял голову.
— Кя говорю, кколбаса — ксамая полезная кеда на ксвете.
— С чего ты взял?
— Кя кчитал. Кв колбасе белок, кжиры, углеводы. Квсе что кнужно организму. Кособенно квороньему.
— Ты читать не умеешь.
— Кну кслышал, — не сдавался ворон.
Он помолчал, устраиваясь на балке поудобнее.
— Ки кзнаешь, — добавил он вкрадчиво, — кбывает такая кколбаса, при кпроизводстве которой ни одно кживотное кне пострадало.
— Как это? — Горын откусил бутерброд.
— Кчистая кправда. Кеё делают из ксои, кминеральных масел и кароматизаторов. Кочень гуманно.
— И полезно?
— Кполезно, — уверенно кивнул ворон. — Кпотому что кхимия — кэто тоже еда. Ка в кхимии все кэлементы. Казот, водород, куглекислый газ.
Горын жевал, слушал и вдруг замер. Из уголка вороньего клюва торчала тонкая полоска — шкурка колбасы. Красноватая, маслянистая. Ворон продолжал рассуждать, совершенно невозмутимо:
— Ксоя, конечнок, не кзаменит настоящее кмясо.
Горын положил бутерброд.
— Ты стащил мою колбасу.
Ворон виновато прикрыл глаз.
— Кя ктолько попробовал, — сказал он. — Кна ккачество.
— И как качество?
— Котличное, — признал ворон. — Кнемного пресно, кно для птицы — ксамое кто.
Горын достал ещё один кусок колбасы, положил на край верстака.
— Ешь. Ворует как будто его не кормлю.
В гараже в конце улицы Рыленкова старик с чужим именем и птица с сухой лапой начинали новый день.
БУДИЛЬНИК МЕХАНИКА
Напившись чаю, Горын встал, подошёл к верстаку. Будильник стоял между ключами и банкой с мёдом. Круглый циферблат, треснутое стекло, стрелки сошлись на шести — или на восемнадцати? Он никогда не переводил их на правильное время. Не нужно было ему точное время. Ему нужно было помнить. Помнить о том, кто он есть на самом деле.
Горын взял его, перевернул. На задней крышке, нацарапанные гвоздём, тянулись буквы.
«Готлиб Шлафер, 1943».
Он провёл пальцем по надписи. Прочитал про себя. Потом сказал шёпотом:
— Механик.
Это не было его именем. Это было имя, которое он носил. Как чужую одежду, которая прижилась, обмялась по фигуре и стала родной. Настолько родной, что он уже не помнил, каково это — быть без неё.
Егор поставил будильник на место.
Будильник звонил не по расписанию, а когда Горыну было хорошо — когда внутри был покой, когда удавалось помочь человеку, когда мир вокруг казался хоть немного правильным. В последнее время он молчал всё чаще.
Потом тронул ключи. Они лежали на верстаке в строгом порядке — от маленького до большого. Горын подвинул большой ключ влево, вернул. Передвинул средний. Остановился.
Ритуал. Порядок. Иллюзия того, что мир управляем. Для того, кто притворяется человеком — вдвойне важно.
Вернув ключи на место, он почувствовал привычное удовлетворение. Можно жить дальше.
Горын подошёл к окну — маленькому, запылённому, выходящему на пустырь. За пустырём начинался город. Он видел крыши пятиэтажек, трубу котельной, верхушки тополей. Там просыпались люди. Заводили машины, грели чайники, спорили о чём-то. Там была жизнь. А здесь, в гараже, было что-то другое. Не жизнь и не смерть, а что-то среднее.
Он любил, когда к нему приходили. Клиенты — случайные, заезжие, те, кто сломался на трассе или услышал от кого-то, что в конце улицы есть механик, чинящий всё, — заходили в гараж, садились на диван, принимались говорить. О себе. О том, что болит. О том, что не даёт спать по ночам. Горын слушал. Иногда вставлял слово, рассказывал что-то — придуманное на ходу или услышанное от других. Клиенты слушали, кивали, пили чай. И постепенно — он видел это — их веки тяжелели, плечи опускались, голоса становились тише. Они засыпали. Прямо на диване, прямо в разговоре. А потом просыпались через час, через два, свежие, спокойные, уходили. Вспоминали, что здесь хорошо. Что пахнет липой. Что хочется вернуться.
ДЫРА В ГРУДИ
Они не знали, ЧТО он забирает. То, что мешает спать — тревогу, боль, страх — всё это он забирал себе. Просто проводя рукой по голове против роста волос. Просто дыша с ними в одном ритме. Это было его естеством. Его природой. Тем, для чего он был рождён — или создан, или назван.
Он был Дрёмой.
Но много лет назад — больше восьми десятилетий — он присвоил чужую память, чужое имя и стал человеком. Механиком Егором Готлибовичем Шлафером.
Это была хорошая жизнь. Почти настоящая.
— Что-то будет сегодня, — произнёс Горын.
Он не знал, почему сказал. Может быть, потому, что дыра в груди зудела сильнее обычного. Может быть, потому, что мир за окном был слишком серым, слишком спокойным. А может быть, потому, что он почувствовал: равновесие начало смещаться. Невидимо. Неслышно. Но необратимо.
Город просыпался. В гараже в конце улицы Рыленкова старик с чужим именем допивал остывший чай и ждал.
Он сам не знал — чего.
Но ждал.
---
ГЛАВА 2. ПЕРВЫЙ КЛИЕНТ
ПУСТАЯ ЕДА
Он появился ближе к полудню. Горын услышал его раньше, чем увидел: тяжёлая поступь, сбивчивое дыхание, — человек останавливался, словно забывал, куда идёт, потом двигался дальше. Так ходят те, кто долго не спал.
Стук в ворота был робким, неуверенным. Не как некоторые приезжающие чинить машину — колотят громко, с требовательной ноткой: «Эй, хозяин, принимай работу!» Этот стучал так, будто просил милостыню.
— Открыто, — бросил Горын, не поднимая головы от верстака.
Ворота скрипнули. В гараж вползла полоса дневного света, а вместе с ней несмело вошёл мужчина. Лет пятидесяти, в помятой куртке-аляске, с лицом, которое когда-то было круглым и добродушным, а теперь обвисло, как перестоявшее тесто. Глаза красные, под ними — мешки, тяжёлые, синюшные, такие бывают у боксёров после неудачного боя.
— Здравствуйте, — сказал мужчина. Голос скрипел, как несмазанная дверь. — Вы механик?
— Механик, — Горын отложил гаечный ключ. — Заходите. Что случилось?
Мужчина шагнул внутрь, остановился, огляделся. Взгляд скользнул по верстаку, ключам, будильнику, ворону на балке — и ни на чём не задержался. Так смотрят люди, которые видят, но не смотрят. Которые внутри себя, в какой-то тёмной комнате, и оттуда не могут выйти.
— Машина, — сказал он наконец. — Машина у меня. Там… — он махнул рукой в сторону улицы. — Не заводится.
— Какая машина?
— «Вольво». Фура. Я дальнобойщик. Из Ярославля ехал, а тут… — он замолчал, словно забыл, что хотел сказать.
Горын смотрел на него и видел дрожь, живущую под рёбрами, когда мозг уже не спит третью неделю, а тело продолжает двигаться по инерции, как заведённая игрушка, у которой кончается завод.
— Садитесь, — Горын кивнул на диван. — Отдохните с дороги. Я чай налью.
— Да мне бы машину… — мужчина попытался возразить, но ноги уже подогнулись. Он опустился на диван, будто кто-то нажал на плечи. — Я не хочу…
— Липовый чай. Успокаивает.
Горын отвернулся к термосу, плеснул в гранёный стакан заварки, добавил кипяток и ложку мёда. Размешал, поставил перед мужчиной.
— Пейте.
Мужчина взял стакан дрожащими руками. Отхлебнул раз, другой. И вдруг, не донеся до стола, поставил его на пол, у ног.
— Третью неделю, — сказал он. Сказал так, будто продолжал давно начатый разговор. — Третью неделю не сплю. Закрою глаза — и провал. Но не сон. Темнота. И я в ней, и ничего нет. Просыпаюсь через минуту — а прошёл час. Или два. И не знаю: спал или нет.
Горын умел молчать. Молчание — это пространство, в которое люди выкладывают самое важное. Если перебить, если начать говорить самому — они замкнутся, уйдут обратно в себя, и вытащить их оттуда будет уже невозможно.
— Сын уехал, — продолжал мужчина. Голос его стал ровнее, как будто слова катились по накатанной колее. — В Питер. Поступил. Хорошо, конечно. Я рад. А жена… жена сказала: «Я больше не могу». И ушла. К кому — не знаю. Вернее знаю, но не хочу знать. И вот я за рулём. Еду. Беру больше работы, чтобы отвлечься.
В глазах его — красных, воспалённых — проглянуло что-то детское, беспомощное.
— Вы понимаете? — спросил он. — Я никому не рассказывал. Друзьям — не могу. Они скажут: «Держись, мужик». А я больше не могу держаться. Я устал.
Горын поднялся, забрал стакан из-под ног дальнобойщика. Добавил ещё мёду, долил кипятку, вернул мужчине.
— Пейте. Мёд помогает.
Мужчина послушно отпил. И вдруг Горын начал говорить.
Он не знал, откуда приходят эти слова. Может быть, из памяти Готлиба Шлафера. Может быть, из чего-то более древнего, что жило в нём ещё до имён и лиц. Он говорил о дорогах, которые никогда не кончаются. О том, как важно иногда просто сбросить скорость и дать себе время. О том, что темнота — это не всегда враг. Иногда темнота — это просто тишина, в которой можно отдохнуть, если перестать её бояться.
Он говорил тихо, спокойно, и голос его струился, как чай из заварника — медленно, убаюкивающе. В гараже пахло липой. Мир за воротами сузился до этих стен, до этого стакана, до этого голоса.
Мужчина слушал. Глаза его слипались. Он боролся — Горын видел, как напрягаются мышцы шеи, как пальцы сжимают стакан. Но тело уже не слушалось. Тело требовало своё.
— Отдохните, — выдохнул Горын. — Поспите.
— Не могу…
— Можете. Вы в безопасности.
Мужчина открыл было рот, чтобы возразить, но слова не вышли. Голова его упала на грудь. Стакан накренился — Егор успел подхватить, поставить на стол. Мужчина завалился на бок, поджал ноги, как ребёнок, и задышал ровно, глубоко, с тихим присвистом.
Горын подождал минуту. Потом сел рядом на корточки, медленно, осторожно провёл рукой по голове мужчины. Против роста волос.
И взял. Тревогу, что не давала сомкнуть глаз. Страх одиночества. Горечь утраты, обиду, злость на жену, которая не выдержала, и на сына, который уехал. Всё это — и почувствовал, как дыра в груди наполняется.
Но что-то было не так.
Тысячи лет он забирал чужую тревогу. Тысячи лет он был сыт — потому что вместе с болью всегда тянул крохотную крупицу радости. Она помогала переваривать то тёмное и горькое, что он вбирал в себя. Без неё еда становилась пустой — как вода без соли, как хлеб без вкуса.
Восемьдесят лет в человеческом облике он не знал сильного голода. Люди приходили к нему — сломанные, уставшие, но в каждом ещё теплилась искра: надежда на завтра, воспоминание о хорошем, любовь к кому-то. Этого хватало.
А теперь...
Он отнял руку. Посмотрел на мужчину. Тот спал, и лицо его разгладилось, ушла та горькая складка между бровями, разжались пальцы, сжимавшие невидимый руль. Он выглядел спокойным. Слишком спокойным. Как будто из него вынули не только тревогу, но и что-то ещё.
Горын нахмурился.
В этом человеке осталось мало радости. Он отщипнул — крохотную, жалкую крупицу, затаившуюся где-то глубоко под слоем усталости. Взял, как брал всегда, — не всё, лишь малую часть, чтобы переварить чужую боль. Но и этой крупицы не хватило. Тревога легла в грудь тяжёлым комом, непереваренная, мёртвая.
Вот почему еда была пустой.
— Ккхудо, старый, — раздалось с балки. Ворон смотрел на него.
— Заткнись, — тихо сказал Горын.
— Кне заткнусь. Кты не кдоволен — еда пустая.
Горын не ответил. Он сел на табурет, налил себе чаю.
Будильник молчал. Егор покосился на него, но не удивился. Еда была пустой — и будильник это чувствовал.
СТЕЖНИК БЕЗ СТЕЗИ
Через два часа мужчина проснулся. Сел на диване, потёр лицо. Посмотрел вокруг — и улыбнулся. Улыбка была спокойная, расслабленная, как у человека, который наконец-то выспался.
— Я, кажется, уснул.— сказал он.
— Уснули.
— Давно?
— Часа два.
— Два часа… — мужчина покачал головой. — Как будто заново родился. Что я говорил?
— Говорили, что машина не заводится.
— Ах да! — мужчина вскочил, хлопнул себя по карманам. — «Вольво». Фура. Стоит там…
Он вышел из гаража. Горын — за ним. Машина стояла у обочины, серая, пыльная, с налипшей на колёса глиной. Горын открыл капот, повозился в проводах.
— Заводи, — сказал.
Мужчина сел за руль, повернул ключ. Двигатель схватил с пол-оборота, зарокотал ровно, уверенно.
— Спасибо! — мужчина высунулся из окна. — Сколько с меня?
— Да так, — Горын махнул рукой. — Заезжай, если что.
— Заеду! Обязательно заеду!
Мужчина улыбнулся, дал газу, и фура тронулась, оставляя за собой облачко сизого дыма. Горын смотрел вслед, пока машина не скрылась за поворотом. Потом вернулся в гараж.
Сел на табурет. Посмотрел на диван, где ещё хранилось тепло спящего человека. На стакан с недопитым чаем. На ключи, разложенные в строгом порядке.
Ворон на балке заворочался, сунул голову под крыло.
— Кхудо, — пробормотал он сквозь перья. — Кочень кхудо.
— Что-то изменилось, — произнёс Горын. — В мире. В людях.
Он не знал — что. Но чувствовал: это только начало.
— Я тебе не рассказывал, — заговорил ворон, — кно у меня был дар.
— Какой дар? — спросил Горын.
— Я — стежник. Из ркода Стежникков. Мы водим кпо стезям снов. Мой отец водил. А котец отца тоже водил.
Горын нахмурился. Поднял голову, посмотрел внимательнее.
— Подожди. Как это ты из рода Стежников?
— Кда, кстежник, — сказал ворон. В его картавом голосе прозвучала гордость.
— Но ведь стежники обычно были насекомыми? — Горын даже привстал с табурета. — Мотыльки, стрекозы, какие-то мелкие жучки. Поэтому они могли легко забраться на плечо человеку, устроиться у плеча — и отправить разум в путешествие. Я встречал таких. Давно.
Ворон кивнул. Кивок вышел важный, почти царственный.
— Кбыло так. Стежникки-насекомые. Много веков. Кно их потравили. Люди стали бояться жуков, мотыльков, всей этой летающей мелочи. Химия. И дар угасал.
— А ты?
— А я — новое. В последние десятилетия дар проснулся у пернатых. У воронов, галок, соек. Видно, пришло время. Ккрылья есть, глаза острые, на плечо сесть можно. И люди нас не травят. Пока.
Горын покачал головой. Усмехнулся.
— Век живи — век удивляйся. Стежник-ворон. Кто бы мог подумать.
— Вот такой я особенный, — каркнул ворон и одернул крыло. — Ккстати, Горын. Ты заметил, что я сейчас меньше картавлю?
Горын прислушался. Действительно, ворон говорил чище. Та странная гортанная тягучесть никуда не делась, но стала мягче, словно кто-то приглушил её.
— Заметил.
— Горло разогрелось, — сказал ворон. — Ккогда много говорю, ккартавлю меньше. А молчу — опять начинаю. Так что если хочешь меня понять — заставляй кговорить.
— Буду знать, — усмехнулся Горын. — Так что там с даром?
— Кесть две стези, — сказал ворон. — Кпервая — общая, по ней плывут все сны из мира людей в Приграничье и кобратно. Если я квхожу в неё один, я вижу чужие сны — обрывки, ккошмары, всё, что плывёт мимо. А есть личная стезя человека. Она ведёт в его ксобственный сон. Чтобы войти в неё, я кдолжен сидеть на его плече, ккогда он спит. Тогда я могу вести его разум туда, где кнет боли.
Я ккделал это много лет. Садился к бездомным, ккогда они спали. Закрывал глаза, видел стезю — их сон, кпамять, боль. И вёл туда, где нет кболи. В поля, в детство, в дом, ккоторый помнится.
— А потом?
— А кпотом в один день сел на плечо к одной женщине под мостом. Кзакрыл глаза. Увидел стезю. Повёл. А когда очнулся — ккот напал на меня. Драный, злой. Я кполетел но он успел вцепиться в лапу. Я рванулся, ударил ккрылом, он свалился, но лапу успел кпорвать. Сухожилие перебил. С тех пор она и не сгибается.
— Ты не заметил его?
— Я кбыл в стезе. Я весь там, с тем, кого вожу. А тело моё здесь. Кбеспомощное. Ккот это учуял. И напал когда я вышел из стези. Кпока я сидел без движения, он не трогал, а ккогда зашевелился — тот и напал, зверюга.
— И после этого ты боишься быть стежником?
— Кбоюсь. Стоит мне закрыть глаза — я снова там. Слышу его рык. Чувствую, как он рвёт клапу. Стезя исчезает. Остаётся только страх. А стежник без стези — не кстежник.
— Ты потерял не стезю, — сказал Горын. — Ты потерял веру, что можешь вести.
— Кэто одно и то же.
— Нет. Стезя у тебя есть. Я видел, как ты вчера сидел на крыше, смотрел на закат и шевелил крыльями. Ты видел что-то. Что?
Ворон молчал. Долго. Потом сказал тихо:
— Я видел ксны. Много. Они перепутались. Людям кстрашно.
— Ты мог бы их повести.
— Кне могу. Стоит закрыть глаза — ккот.
— А если я буду рядом? — спросил Горын. — Если я постерегу твоё тело, пока ты ведёшь?
Ворон посмотрел на него. Долго. В его глазах была тоска.
— Я не знаю, — сказал он. — Я не кпробовал давно.
— Может, пора попробовать.
— Ккак-нибудь в другой раз.
Горын усмехнулся.
Ворон фыркнул. Но не улетел. Сидел.
Он был маленькое, тёплое, живое существо, которое когда-то было стежником, а теперь просто сидело рядом.
Горын протянул руку, коснулся вороньего крыла. Перья были сухие, тёплые, живые.
— Спасибо, — сказал он.
— Кза что? — каркнул ворон.
— За то, что со мной.
---
БАБУШКИ
На улице Рыленкова было холодно, но сухо. Двор вычистили — асфальт чёрный, только на газонах и крышах белел недавний снег. У подъезда, привалившись к перилам, стояли три бабки — как три вороны на проводах. В одинаково повязанных платках, с одинаковыми авоськами и одинаково недовольными лицами. Встретились, разговорились — расходиться не хотелось.
— А я говорю, Марь Иванна, пенсию опять не повысили, — тянула одна, с красным платком и острым носом. — А цены — во! Курица — четыреста рублей. Четыреста, вы представляете?
— Да что вы с этой курицей, Пална, — перебила вторая, в зелёном платке. — Вы на бензин посмотрите. Мой внук на заправку заехал — тысячу оставил. Тысячу! Я на эти деньги месяц жила когда-то.
— Месяц, Петровна? — усмехнулась третья, в синем платке. — Да я на тыщу год жила. При Брежневе. Эх, Брежнев, — она закатила глаза.
— Вы что, забыли, как очереди стояли? — буркнула Пална.
— Очереди? — Петровна оживилась. — А сейчас не очереди? Я в поликлинику записываюсь — талон на две недели. Это что, не очередь?
— А в магазинах? — подхватила Марь Иванна. — Пришла за... Пришла...
— За чем ты пришла, Марь Иванна? — перебила Пална.
— Забыла, — призналась Марь Иванна. — Но точно за чем-то.
Бабки засмеялись, затем горестно вздохнули, помолчали, глядя в серое ноябрьское небо.




