Перерождённая в злодейку: Хроники баронессы

- -
- 100%
- +
Рядом стояли: мешок с золой, глиняный горшок с прогорклым салом, ведро колодезной воды и Тибо — на случай, если что-нибудь загорится.
Лиза попросила его остаться. Не потому что боялась огня — а потому что боялась ошибиться, и ей нужен был кто-то, кто мог бы быстро принести ещё воды. Тибо согласился. Он прислонился к стене, скрестив руки на груди, и наблюдал — с тем выражением спокойного любопытства, с которым наблюдают за безумцами, когда безумие безопасно.
Итак. Мыло.
Лиза знала рецепт — теоретически. Она прочла его не в романе (Е. Ларне не снизошла до таких деталей), а в научно-популярной книге «Повседневная жизнь средневековой Европы», которая стояла на полке в библиотеке и которую Лиза прочла дважды — первый раз из интереса, второй из скуки. Глава о гигиене. Подраздел «Мыловарение». Рецепт был прост — как все рецепты, от которых зависит жизнь.
Шаг первый: щёлок. Залить золу водой, дать настояться, процедить. Полученная жидкость — щелочной раствор, едкий, опасный для кожи и глаз, — основа мыла.
Шаг второй: жир. Растопить, очистить от примесей, процедить через ткань.
Шаг третий: соединить щёлок и жир. Варить на медленном огне, помешивая, долго — часами, — пока смесь не загустеет, не превратится в пасту. Разлить в формы. Дать застыть. Ждать — неделю, две, месяц, чем дольше, тем лучше.
Просто.
В теории — просто.
На практике — Лиза стояла перед костром, над которым висел котёл с золой и водой, и понимала, что между «знать рецепт» и «сварить мыло» — та же пропасть, что между «знать, как плавать» и «не утонуть».
Пропорции. Какие пропорции?
Книга «Повседневная жизнь средневековой Европы» была щедра на общие описания и скупа на конкретику. «Золу заливали водой в определённых пропорциях» — каких? «Варили на медленном огне» — насколько медленном? «Добавляли жир» — сколько?
Ладно. Методом тыка. Научный метод, в конце концов, начинается с эксперимента.
Она засыпала золу в котёл — примерно треть мешка. Залила водой — два ведра. Размешала лопаткой. Серая, мутная жижа забурлила и зашипела, когда огонь лизнул дно котла.
— Это будет мыло? — спросил Тибо.
— Пока — щёлок, — ответила Лиза. — Зольный раствор. Его нужно варить, потом процедить, потом смешать с жиром. Потом — опять варить. Долго.
— Как долго?
— Несколько часов.
Тибо посмотрел на котёл. Потом — на Лизу. Потом — снова на котёл.
— Хм, — сказал он.
Это «хм» было многозначным. В нём были и скептицизм, и интерес, и — Лиза это почувствовала — уважение к тому факту, что эта странная, прыщавая, нелепая девушка, которую вчера никто не принимал всерьёз, стоит на жаре, перед дымящимся котлом, в сером платье, забрызганном золой, и делает — что-то. Делает, а не жалуется. Это было ново. Это было достаточно ново, чтобы Тибо не ушёл.
---
Первый час прошёл в молчании. Лиза мешала, Тибо стоял. Костёр потрескивал. Жижа в котле булькала — лениво, неохотно, источая запах, который нельзя было назвать приятным: горелая древесина, мокрый пепел, что-то химическое, щиплющее нос и глаза.
На втором часу пришла Матильда. Она принесла кружку воды и кусок хлеба — для Элоизы. Просто принесла и поставила рядом, на камень. Ничего не сказала. Посмотрела на котёл, сморщила веснушчатый нос от запаха — и ушла.
Лиза взяла кружку, выпила воду — жадно, в три глотка, — и подумала: Это третий камень. Матильда принесла мне воду. Не потому что я приказала. Потому что я попросила прощения.
Доброта — валюта, которая не обесценивается.
На третьем часу пришёл кот Гастон. Он вышел из голубятни, потянулся — долго, обстоятельно, демонстрируя каждую мышцу своего роскошного рыже-белого тела, — и уселся рядом с костром, глядя на котёл с профессиональным интересом повара, оценивающего чужую стряпню. Гастон был огромен — фунтов двенадцать, не меньше, — и наглостью выражения превосходил даже Берту.
— Тебе мыло не понравится, — сказала ему Лиза.
Гастон зевнул, показав безупречные клыки, и начал умываться.
На четвёртом часу Лиза процедила щёлок.
Она сделала это так: достала из кухни (с разрешения Берты, которая уже наблюдала за происходящим через окно с выражением мрачного любопытства) старое полотенце, натянула его на горшок и перелила варево через ткань. Горячая жидкость обожгла пальцы — она зашипела, отдёрнула руку, и Тибо, мгновенно оказавшийся рядом, сунул её руку в ведро с холодной водой.
— Осторожнее, — сказал он. — Берта предупреждала.
— Берта всегда права, — ответила Лиза сквозь зубы. Пальцы горели.
Щёлок — процеженный — был прозрачно-жёлтым, маслянистым на вид, с резким запахом. Лиза капнула его на обрезок кожи, оставленный у колодца, — кожа зашипела и побурела.
Работает. Щелочной раствор. Едкий. Годится.
Теперь — жир.
Берта выдала обещанное: кусок прогорклого сала, желтоватого, с неприятным запахом. Лиза положила его в отдельный горшок, поставила на угли — не на огонь, а на угли, тихо, медленно. Сало начало плавиться, стекая густыми каплями, и запах стал хуже — тяжёлый, прогорклый, сладковатый.
— Пахнет как в аду, — заметил Тибо.
— Ты бывал в аду?
— Нет, но пастор описывал. Примерно так, полагаю.
Лиза фыркнула — и только потом осознала, что фыркнула. Что засмеялась. Что это тело — тело Элоизы, которое не помнило, когда в последний раз смеялось, — издало звук, похожий на смех.
Странно. Приятно. И странно.
Жир процедила тоже через ткань. Отжала. Горячая, прозрачная, золотистая жидкость — и пахла она уже не так ужасно, потому что процеживание убрало худшие примеси.
Теперь — главное. Соединение.
Лиза перелила щёлок обратно в котёл. Поставила на медленный огонь. Дождалась, пока начнёт парить — не кипеть, а парить, мелкими ленивыми пузырьками по краям. И начала, по капле, по тонкой струйке, вливать жир, помешивая лопаткой.
Ничего не произошло.
Жир плавал на поверхности маслянистыми разводами. Щёлок булькал. Лиза мешала. Ничего.
Мешать. Продолжать мешать. В книге написано — долго, часами. Реакция омыления — щёлочь разрушает молекулы жира, связывает, перестраивает. Это не мгновенно. Это — терпение.
Она мешала.
Руки устали через двадцать минут. Болели через сорок. Через час — немели. Лопатка была тяжёлой, жидкость — густой, упрямой, не желавшей подчиняться. Лиза перехватывала лопатку то правой, то левой рукой, и обе горели, и спина ныла, и от дыма слезились глаза, и пот — солёный, едкий на воспалённой коже — стекал по лбу и щекам.
Тибо, молча наблюдавший всё это время, через час подошёл.
— Дайте мне, — сказал он и протянул руку к лопатке.
Лиза посмотрела на него. Хотела отказаться. Гордость — или упрямство, или та самая московская Лизина закалка, которая говорила: «Сама, всё сама, никто не поможет, не жди» — хотела сказать «нет».
Но тело сказало «да». Тело было умнее гордости.
— Спасибо, — выдохнула она и отдала лопатку.
Тибо мешал. Его руки — широкие, сильные, привыкшие к тяжёлой работе — двигали лопатку легко, как ложку в каше. Лиза села на камень рядом, вытянув дрожащие руки, и смотрела, как конюх, который только что чистил копыта, помешивает содержимое котла с терпением и аккуратностью, которых она не ожидала.
— Густеет, — сказал он через полчаса.
Лиза вскочила. Подбежала к котлу. Посмотрела.
Густело.
Жидкость, ещё час назад разделённая на два враждующих слоя — водянистый щёлок и маслянистый жир, — теперь была единой. Однородной. Мутно-белой, с кремовым оттенком. Густой — не как вода, а как жидкое тесто. И запах изменился: исчезла прогорклость, исчезла едкость, осталось что-то… чистое. Не приятное — ещё нет, — но чистое.
Омыление. Оно работает. Оно, чёрт возьми, работает.
— Мешай ещё, — сказала Лиза, и голос у неё дрожал — не от усталости, а от чего-то другого, чему она не сразу нашла имя. — Мешай, пока не станет как густая каша. Потом снимаем.
Тибо кивнул и мешал.
---
К вечеру — к тому мягкому, золотому, позднему вечеру, когда тени удлиняются и воздух пахнет остывающим камнем, — у южной стены замка де Грасс, на плоском камне, накрытом тряпкой, стояли четыре деревянные формы. В формах застывала белая паста — ещё мягкая, ещё влажная, пахнущая зольным щёлоком и салом, некрасивая и неровная.
Мыло.
Первое мыло Элоизы де Грасс.
Лиза стояла над ним и смотрела, и руки — обожжённые, красные, дрожащие — висели вдоль тела, и она не чувствовала ни боли, ни усталости. Она чувствовала — что? Гордость? Слишком громкое слово. Облегчение? Ближе. Но точнее всего было вот что: она чувствовала, что впервые за долгое время — может быть, впервые за обе свои жизни — она сделала что-то осязаемое. Что-то, что можно потрогать, понюхать, взвесить на ладони.
Не прочитала. Не помечтала. Сделала.
— Оно должно сохнуть, — сказала она — вслух, но скорее себе, чем Тибо, который стоял рядом и тоже смотрел на формы. — Неделю. Лучше — две. Чем дольше сохнет, тем твёрже. Потом можно резать на куски.
— И продавать? — спросил Тибо.
— Пока нет. Это — пробная партия. Первый блин. Но когда мы найдём правильные пропорции, когда научимся добавлять лаванду, розмарин, мёд — тогда да. Тогда продавать.
Тибо помолчал.
— Вы другая, — сказал он.
Лиза посмотрела на него.
— Что?
— Вы — другая. Не такая, как вчера. Не такая, как всегда. Я… — он замялся, подбирая слова, как человек, не привыкший формулировать мысли вслух. — Я не знаю, что случилось. Но вы другая.
— Я проснулась, — сказала Лиза — то же, что сказала отцу. И это по-прежнему было правдой.
Тибо кивнул. Не стал расспрашивать. В этом — Лиза поняла — была его сила: он принимал. Не требовал объяснений. Не копал глубже. Принимал — как принимают смену погоды или рождение жеребёнка. Случилось — и случилось.
Хороший человек. Простой и хороший. На четыреста тридцатой странице ты умрёшь, защищая отца, которого не знаешь.
Не в этот раз.
— Тибо, — сказала Лиза.
— Да, госпожа?
— Спасибо. За сегодня. За камни, за дрова, за то, что мешал. За то, что остался.
Он пожал плечами — широко, по-крестьянски.
— Не за что, госпожа. Был свободный день. И, — он помедлил, — мне было интересно.
---
Ночь опустилась на замок де Грасс — тихая, безлунная, пахнущая дымом от потухшего костра и чем-то ещё, чем-то тонким, свежим, — ромашкой, которую Лиза успела нарвать у ручья за южной стеной перед закатом. Букет стоял теперь в кружке на её столе — белые головки на тонких стеблях, простые, как всё настоящее.
Лиза лежала на соломенном тюфяке — не раздеваясь, слишком уставшая, чтобы стянуть платье, — и смотрела в темноту, и думала.
Итог дня.
Матильда — не простила, но перестала бояться. Это — больше, чем прощение. Прощение можно подделать. Отсутствие страха — нельзя.
Берта — озадачена. Наблюдает. Пока — нейтральна. Берта — крепость. Крепости не берут за один день. Но я заронила сомнение, а сомнение — это трещина в стене.
Тибо — на моей стороне. Не из преданности — ещё рано. Из любопытства. Любопытство — начало преданности.
Отец — слышал. Проверит. Когда проверит — поверит. Когда поверит — откроет дверь.
Мыло — сохнет. Через неделю — первый кусок. Через две — первая партия. Через месяц — первая продажа.
Осталось: сёстры. Клеманс. Аделаида. Беатриса. Селеста. Четыре стены, четыре замка, четыре ключа — и каждый ключ я знаю, потому что прочла о них всё.
Осталось: Жервэ. Когда отец убедится, что я права, управляющего выгонят. Он уедет. Его сын — Жервэ-младший — затаит злобу. Но это проблема завтрашнего дня.
Осталось: граф де Монфор. Долг. Восемьсот ливров. Шесть месяцев.
Осталось: письмо. Кардинал. Девять месяцев.
Осталось: инквизитор. Селеста. Десять месяцев.
Осталось: виконт Гаспар. Тибо. Дуэль. Одиннадцать месяцев.
Осталось: всё.
Она закрыла глаза.
Но сегодня — сегодня я сварила мыло. Первое мыло. Кривое, некрасивое, пахнущее прогорклым салом.
Первый кирпич.
За стеной — через камень, через тишину ночного замка — послышался звук. Тихий, едва различимый. Скрип пера по бумаге.
Клеманс не спала.
Клеманс писала в свой дневник.
Лиза улыбнулась в темноту и уснула.
---
Она проснулась от звука, которого не ожидала.
Стук в дверь.
Не грубый — осторожный, робкий, костяшками пальцев по дереву. Тук-тук-тук. Пауза. Тук-тук.
Лиза открыла глаза. Серый свет. Раннее утро. Тело болело — всё, от шеи до пяток: мышцы, которых Элоиза никогда не использовала, мстили за вчерашний день. Руки — обожжённые щёлоком — горели.
— Да? — сказала она хрипло.
Дверь приоткрылась.
В щели появилось лицо — узкое, бледное, с острым подбородком и пронзительными глазами. Мышиные волосы, заплетённые в тугую косу. Тонкие, сжатые губы.
Клеманс.
Третья сестра. Девятнадцать лет. Невзрачная, тихая, незаметная. Та, что замечала всё и говорила мало. Та, что вела дневник.
Клеманс стояла в дверях и смотрела на Элоизу — и в её глазах было то, что Лиза узнала мгновенно, потому что видела это в зеркале каждый день своей прошлой жизни.
Голод.
Не физический. Голод по тому, чтобы тебя увидели.
— Можно? — спросила Клеманс.
— Входи, — сказала Лиза.
Клеманс вошла. Закрыла дверь за собой — аккуратно, беззвучно, как привыкла делать всё. Встала у стены. Руки — перед собой, одна на другой, пальцы переплетены. Защитная поза. Поза человека, который готов уйти в любой момент.
Лиза села на кровати. Босые ноги на холодном камне. Она не пыталась встать, не пыталась казаться больше, значительнее — просто сидела, маленькая и растрёпанная, с красными руками и ромашкой в кружке на столе, и ждала.
Клеманс молчала.
Лиза молчала.
Минута.
Потом Клеманс сказала:
— Я слышала, как ты говорила с отцом. Вчера утром. О Жервэ.
— Я знаю, — ответила Лиза.
Клеманс моргнула.
— Знаешь?
— Ты подслушивала у двери. Я слышала шаги.
Пауза. Клеманс сглотнула. На её бледных щеках проступил румянец — слабый, едва заметный, как свет сквозь пергамент.
— Ты говорила правду? — спросила она. — О Жервэ?
— Да.
— Откуда ты знаешь?
— Я наблюдала. Как и ты.
Клеманс вздрогнула. Чуть заметно — но Лиза это увидела.
— Я… не понимаю, о чём ты, — сказала Клеманс, и голос её стал ровнее — стена, за которой она привыкла прятаться.
Лиза посмотрела на неё. Долго. Спокойно. Без вызова и без жалости — с тем простым вниманием, которое люди вроде Клеманс ценят дороже всего, потому что получают реже всего.
— Клеманс, — сказала она, — ты ведёшь дневник.
Тишина.
— Не краснеющий девичий дневничок с сердечками на полях, — продолжала Лиза. — Досье. Наблюдения. Кто что сказал. Кто куда пошёл. Кто врёт. Кто ворует. Кто с кем спит. Ты записываешь всё — систематически, подробно, с датами. Ты делаешь это уже… два года? Три?
Клеманс стояла у стены, и лицо её было белым.
— Четыре, — прошептала она.
Лиза кивнула.
— Четыре года ты наблюдаешь за всеми, и никто не замечает, что ты наблюдаешь, потому что никто не замечает тебя. Ты невидимка, Клеманс. Как и я. Как и я — до вчерашнего дня.
Клеманс смотрела на неё. И в её глазах — пронзительных, умных, голодных глазах — что-то менялось. Стена, которую она строила девятнадцать лет, — стена из тишины, из незаметности, из «я просто тень, не обращайте внимания» — эта стена дрогнула.
— Откуда ты знаешь? — повторила Клеманс. И на этот раз в её голосе не было защиты. Был страх. И — надежда.
Лиза протянула руку. Красную, обожжённую, в цыпках.
— Сядь, — сказала она. — Пожалуйста. Мне нужно кое-что тебе рассказать. И кое о чём попросить.
Клеманс не села. Она стояла у стены — ещё секунду, ещё две, — и Лиза видела, как борются в ней осторожность и голод, многолетняя привычка прятаться и отчаянное, детское желание быть увиденной.
Потом Клеманс сделала шаг вперёд.
И села на край кровати.
---
Они проговорили час.
Лиза не сказала ей правду — всю правду, о книге, о перерождении, о Москве и Муське. Она сказала другое. Она сказала: «Мне нужна помощь. Не чья-нибудь — твоя. Потому что ты — единственный человек в этом замке, который видит то, что другие не замечают».
Она сказала: «Семья в опасности. Не только из-за долгов. Есть люди, которые хотят нас уничтожить. Я… знаю об этом. Я не могу объяснить, откуда знаю, — пока. Может быть, когда-нибудь объясню. Но сейчас мне нужно, чтобы ты мне поверила».
Она сказала: «Ты ведёшь дневник. Это — наше оружие. Информация — единственное оружие, которое есть у людей без денег, без армии, без связей. Ты четыре года собирала информацию. Ты сама не знаешь, что ты насобирала».
Она сказала: «Я знаю, что Аделаида переписывается с купцом Жаком Мерсье. Это есть в твоём дневнике?»
Клеманс побледнела ещё сильнее.
— Да, — прошептала она.
— Что ещё там есть?
И Клеманс — тихая, невидимая Клеманс, которую не замечали даже родители, — начала говорить. Сначала осторожно, обрывками, проверяя реакцию. Потом — быстрее, увереннее, как река, которой убрали запруду.
В её дневнике было всё.
Что Жервэ встречается с посланцем графа де Монфора каждую среду, у мельницы. Что баронесса Маргарита хранит под половицей в спальне письма от подруги из столицы — Луизы де Шатонёф. Что Беатриса рисует по ночам — углём, на обрезках пергамента — и прячет рисунки в щели между камнями в стене. Что Селеста иногда просыпается с криком посреди ночи и зажимает уши руками, хотя в замке тихо.
Что конюх Тибо похож на барона. Очень похож. Клеманс это заметила давно.
— Ты знала? — спросила Лиза.
— Я подозревала.
— Четыре года подозревала — и никому не сказала?
— Кому говорить? Кто бы мне поверил? Кто бы вообще меня выслушал?
Голос Клеманс не дрогнул. Он был ровным — ровным, как озеро, под которым двадцать саженей чёрной воды.
Лиза взяла её за руку. Клеманс вздрогнула — прикосновение было непривычным, — но не отдёрнула.
— Я слушаю, — сказала Лиза. — Теперь — я слушаю. И буду слушать. Всегда.
Клеманс сжала её пальцы. Крепко. Так крепко, что обожжённая кожа вспыхнула болью — но Лиза не отняла руку.
— Что ты хочешь от меня? — спросила Клеманс.
— Будь моими глазами. Будь моими ушами. Записывай всё. Но теперь — не для себя. Для нас. Для семьи.
— Для семьи, — повторила Клеманс, и слово прозвучало так, будто она пробовала его на вкус впервые.
— Для семьи, — подтвердила Лиза.
---
Когда Клеманс ушла — бесшумно, как пришла, как тень, которой привыкла быть, — Лиза осталась одна.
Она подошла к окну, отворила ставню. Утренний свет хлынул в комнату — яркий, холодный, пахнущий росой и дымом. Внизу, во дворе, у южной стены, на плоском камне стояли четыре деревянные формы, накрытые тряпкой.
Мыло сохло.
Лиза посмотрела на свои руки — красные, обожжённые, со вздувшимися белыми пузырями на пальцах, — и сжала их в кулаки.
Три камня. Матильда. Отец. Клеманс.
Фундамент.
Мыло сохнет. Информация — собирается. Жервэ — доживает последние дни в этом замке.
А я — я только начала.
За стеной послышались голоса — Аделаида и Беатриса, проснувшиеся, спускались к завтраку. Голос Аделаиды — резкий, командный — отдавал распоряжения. Голос Беатрисы — мягкий, сонный — отвечал невпопад. Где-то ниже Берта гремела котлами. Тибо свистел в конюшне. Матильда — тихие шаги, быстрые, привычные — несла воду.
Замок жил.
Лиза закрыла ставню, оделась, заплела косу.
И пошла вниз — в этот день, и в следующий, и в каждый из тех двухсот семидесяти дней, что отделяли её от страницы триста сорок восьмой.
Глава 3
Двойные книги
Прошло шесть дней.
Шесть дней — и замок де Грасс, не изменившись ни единым камнем, стал другим. Не внешне — внешне всё оставалось прежним: те же облупленные стены, тот же ржавый ворот колодца, тот же кот Гастон, дремлющий на подоконнике кухни с видом помещика, обозревающего свои владения. Изменился воздух. Изменился ритм. Изменилось то неуловимое, что делает дом живым или мёртвым, — то, что французы, если бы их спросили, назвали бы словом «дух», а Лиза, если бы её спросили, назвала бы словом «движение».
Замок двигался.
У южной стены каждое утро горел костёр — маленький, аккуратный, обложенный камнями. Над ним висел котёл с трещиной, и Элоиза де Грасс, четвёртая дочь барона, помешивала в нём очередную порцию щёлока, и пот стекал по её лицу, и руки, обмотанные тряпками — после первых ожогов Берта молча выдала ей полотняные обрезки для защиты, — двигали лопатку мерно, привычно, без вчерашней дрожи.
На камне у голубятни сохли формы. Первая партия — четыре бруска — была уже почти готова: белая, плотная масса затвердела, подсохла, утратила запах прогорклого сала. Нет — не утратила, но запах изменился, стал глуше, тише, перекрытый чем-то другим: Лиза добавила в последний замес горсть сушёной ромашки, растёртой в порошок, и мыло пахло теперь не то чтобы ромашкой — но уже и не салом. Чем-то средним. Чем-то, что обещало.
Вторая партия варилась сейчас — и Лиза уже знала пропорции. Не идеальные — до идеала было далеко, — но рабочие. Три меры золы на пять мер воды. Одна мера жира на две меры щёлока. Помешивать — не менее двух часов, лучше три. Огонь — слабый, ровный, без языков пламени, только угли. Она записала всё это углём на обрезке пергамента, который ей — молча, без единого слова — подсунула под дверь Клеманс.
Клеманс.
Третья сестра не приходила больше. Не разговаривала с Лизой на людях. Не подавала виду, что между ними что-то изменилось. За общим столом — скудным, тихим, как все обеды в доме де Грасс, — Клеманс сидела на своём обычном месте, ела свою обычную кашу, смотрела в тарелку. Невидимка. Тень.
Но каждое утро под дверью Лизы лежал свёрнутый листок.
На первом было написано: «Жервэ ездил к мельнице в среду. Вернулся через два часа. Через час после него приехала телега — пустая. Уехала гружёная. Два мешка, рогожа сверху — не видно, что внутри. Направление — Монфор».
На втором: «Мать плакала ночью. Отец ходил по кабинету до третьих петухов. Утром — красные глаза у обоих. Не разговаривают».
На третьем: «Аделаида получила письмо. Гонец из города — мальчишка, лет двенадцати, в сером плаще. Аделаида забрала письмо и ушла к себе. Через час — вышла. Глаза красные. Письмо спрятала — не в сундук, а в щель за гобеленом в коридоре. Я проверила после: щель неглубокая, письмо торчит. Не стала трогать».
На четвёртом: «Селеста опять кричала во сне. Третью ночь подряд. Утром — бледная, руки дрожат. Матери сказала, что просто сон. Врёт. Я вижу».
На пятом: «Беатриса рисовала всю ночь. Через стену слышно, как скрипит уголь по пергаменту. Утром — тёмные круги под глазами. Спрятала рисунки в обычное место — щель в кладке, третий камень от окна, второй ряд снизу. Я знаю, потому что видела. Она не знает, что я знаю».
На шестом — сегодняшнем — было одно слово: «Отец».
Лиза прочла его, стоя у окна, в сером утреннем свете, — и сердце забилось быстрее.
Отец.
Годфруа де Грасс не выходил из кабинета шесть дней. Он спускался к обеду — молча, с каменным лицом, — ел, не поднимая глаз, и возвращался. Жена смотрела на него с тревогой. Аделаида — с раздражением. Беатриса — мимо, она вообще ничего не замечала, кроме своих рисунков и своих мечтаний. Селеста — со страхом, тем тихим, привычным страхом ребёнка, который чувствует, что взрослые что-то скрывают.
Лиза знала, чем он занят.








