Вставай!

- -
- 100%
- +
Телефон в кармане завибрировал. Аня достала. На экране высветилось: Костя-питерский. Аня улыбнулась, приложила к уху.
— Кость.
— Черезова.
Голос у Кости всегда был один и тот же — насмешливый, немного гнусавый, с той характерной ленцой айтишника, который в двенадцать лет решил, что взрослые не заслуживают его серьёзности, и с тех пор никого в этом убеждении не переубеждал. Аня знала этот голос всю жизнь. Он был для неё «домашнее радио»: включаешь — и сразу становится теплее, даже если ничего не сказано.
— Кость, ты чего?
— Черезова, у меня для тебя две новости. Хорошая и подозрительная.
— Давай.
— Хорошая: я в понедельник приезжаю в Москву. Командировка на неделю. Заказчик тут в Сколково, надо им внутренние процессы поднять, а то они помирают.
— Ух ты. А подозрительная?
— Подозрительная: маман два дня меня инструктировала.
Аня остановилась посреди тротуара. Мимо неё, огибая, прошли двое подростков; один задел её плечом, буркнул «извините». Аня не заметила.
— В каком смысле — инструктировала?
— В прямом. Кость, значит, ты Анечке чего-нибудь купи из "Ашана", тушёнки нашей возьми, ну сгущёнки коробку, вот я тебе список пришлю. Кость, ты за ней там присмотри, она худеет что-то, я по голосу слышу, мне это не нравится. Кость, ты её накорми нормально, а то она там на своих сухарях сидит. Кость, ты ей скажи, чтобы позвонила, не звонит уже полторы недели. Кость, ты мне отчёт. Кость, я на тебя надеюсь. Кость, ты понял?
Аня медленно выдохнула.
— Понял, — сказала она.
— Черезова, — сказал Костя. — Она нормальная вообще?
— Она нормальная. Просто она — мама.
— Она — мама, доведённая до кондиции. Я её сроду такой не слышал. Ты что там, действительно на сухарях?
— Нет, — сказала Аня. — Я нормально ем. Просто по-другому.
— По-другому — это как?
Аня подумала.
— По-другому, — сказала она, — это когда ты ешь, потому что голодная, а не потому что тебе одиноко. И когда ты знаешь, что положила на тарелку и зачем. И когда встаёшь из-за стола не с ощущением "надо теперь полежать час", а с ощущением "ну вот, хорошо".
Костя молчал секунды три.
— Черезова, — сказал он потом, и голос у него был уже без ленцы, — а ты чего это.
— Ничего. Просто пробую.
— Ты в порядке?
— Кость. В порядке. Клянусь.
— А ты не влюбилась случайно?
Аня чуть не поперхнулась воздухом.
— Кость. Ты серьёзно?
— Ну а что. Я, конечно, аналитик, но так-то самое простое объяснение обычно и есть правильное. Женщина двадцати лет вдруг перестаёт есть тушёнку и начинает — я цитирую мать — "нести какой-то бред про сухарики". Первое, что приходит в голову.
— Не влюбилась.
— Точно?
— Точно, Кость.
— Тогда что.
Аня стояла посреди тротуара — люди её обтекали, — и думала: как объяснить. Как объяснить брату, который знает тебя всю жизнь, который в четырнадцать лет побил на пять лет старшего пацана за то, что тот назвал тебя коровой во дворе, — как объяснить ему, что ты умерла в автобусе и вернулась, и что теперь у тебя триста тридцать восемь дней, и что ты учишься драться в полуподвале на Складочной, и что тебе нужны руки. Никак. Не объяснишь. Не поверит. И даже если поверит — не надо ему это. Пусть носит свою жизнь налегке.
— Приезжай, — сказала Аня. — Поговорим.
— Куда мне приехать?
— Не куда. Ко мне. То есть — не в общагу, я тебя не приглашаю в общагу, туда не смотри, там тебе будет тошно. В кафе. Есть на Марксистской кафе "Академия", я там сижу иногда между парами. Приезжай в понедельник вечером после своего Сколково. В семь. Я угощаю.
— Ты? Меня? Угощаешь?
— Я.
— Черезова, я вижу, ты не только едой поменялась.
— Приезжай, Кость. Всё расскажу, что смогу.
— Приеду. И тушёнку привезу. Мать зашлёт — я не отобьюсь.
— Привози, — сказала Аня. — Съедим.
— Кто съест? Ты?
— Ты. Ты и съешь.
— Черезова.
— Ну что.
— Хорошо, что ты живая, — сказал Костя вдруг серьёзно. — А то мне что-то последние две недели тревожно про тебя, сам не знаю, чего.
Аня замерла. Люди её обтекали. Апрельский вечер стоял вокруг — уже тёплый, уже почти майский; фонари загорались один за другим по улице; в воздухе пахло тающим снегом, который последним пятном лежал под кустами у забора, и первой землёй.
— Ничего, — сказала она тихо. — Я живая, Кость. Правда. Живая.
— Ну и слава богу. Всё, до понедельника.
— До понедельника.
Аня убрала телефон в карман. Постояла ещё секунду. Потом пошла к метро — уже другой, не той походкой, что раньше. Что-то в ней устоялось от Костиного «живая». Кто-то с той стороны — там, где Питер, где семья, где родное, — кто-то оттуда сказал ей это слово; и оно прошло сквозь неё и вышло с другой стороны, оставив тёплый след.
В понедельник, двадцать четвёртого апреля, в шесть тридцать вечера Аня стояла перед шкафом и не знала, что надеть.
Это было — неожиданно. Никогда в жизни она не знала, что надеть. У неё всегда всё было ясно: чёрные штаны, тёмная кофта, серая куртка. Форма, спасающая от внимания. А сегодня она стояла перед шкафом и вдруг понимала, что не хочет надевать серое. Не хочет прятаться. Не для Кости. Для себя.
Она вытащила из глубины полки жёлтый свитер. Тонкий, шерстяной, с воротом; мать подарила его в позапрошлом году, привезла из «Меги», сказала: «Анюта, тебе жёлтый должен идти». Аня надела свитер один раз в примерочной, посмотрела на себя и убрала на полку навсегда. Жёлтое — не для толстых, знала она. Жёлтое подчёркивает. Жёлтое — для стройных, для смелых, для тех, у кого хорошо с самооценкой.
Она стояла перед шкафом и держала жёлтый свитер в руках.
Ну а зачем ты тогда его хранила, — подумала она. — Полтора года хранила. Не выкинула же. Значит, зачем-то же держала.
Она надела свитер.
Свитер сел. Не так, как сел бы на Кристину, конечно, — но и не так плохо, как Аня ждала. Жёлтый цвет тёплый; на её лице он вдруг оказался — своим. Как будто лицо ждало этого цвета. Аня посмотрела в маленькое зеркало над раковиной. Увидела женщину в жёлтом свитере, с гладко зачёсанными назад волосами, с чуть подкрашенными ресницами (косметичка, купленная неделю назад в «Магните», четыре предмета всего: тушь, помада, крем, пудра). Женщина в жёлтом свитере посмотрела на неё серьёзно.
— Ладно, — сказала Аня зеркалу. — Пошли к Косте.
Она надела куртку, взяла сумку, вышла.
Кафе «Академия» на Марксистской — это было маленькое студенческое место с видом на трамвайные пути, с деревянными столами, с барменом-первокурсником, которого Аня видела на паре по культурологии, с меню, где всё стоило до трёхсот рублей, и с той особенной атмосферой временного пристанища, которая бывает в кафе рядом с университетом: сюда никто не приходит навсегда, все — на два часа, между чем-то и чем-то. Аня пришла в шесть пятьдесят. Заняла угловой стол у окна.
Костя опоздал на восемь минут — он всегда опаздывал на восемь минут, это была семейная константа; Лёша опаздывал ровно на пятнадцать, Димка не опаздывал никогда (он не помещался в социальные конвенции и приходил либо за полчаса до, либо через час после), а Костя — на восемь. Он вошёл в кафе — высокий, худой, в чёрной куртке-бомбере, в очках, с этой своей вечной сумкой-мессенджером через плечо, — и Аня узнала бы его в толпе с закрытыми глазами: по осанке. У всех троих братьев была одна и та же осанка — прямая, слегка развёрнутая, с чуть-чуть выставленным вперёд подбородком; отцовская осанка. Мать говорила: «Черезовская порода».
Костя увидел её, поднял руку, махнул. Пошёл к столу.
Он не дошёл до стола.
Он остановился на полпути. Посмотрел. Прошёл ещё три шага. Остановился ещё раз. Смотрел.
— Черезова, — сказал он громко, на всё кафе, так что бармен-первокурсник обернулся. — Черезова, это ты, что ли?
Аня встала. Улыбнулась. Она понимала, что происходит.
— Кость, — сказала она. — Ты чего встал, иди сюда.
— Ты, — Костя подошёл ближе, — ты… не, ты подожди. Ты чего это.
— Что.
— Ты в жёлтом.
— В жёлтом.
— Ты худая какая-то.
— Не худая, Кость. Просто чуть меньше.
— А сколько?
— Сто пятнадцать.
Костя молчал. Он подошёл ещё ближе — уже вплотную, — и вдруг сделал то, чего Аня от него не ждала: обнял. Крепко, не по-Костиному; Костя вообще не был обнимательным братом, он был из тех, кто ерошит тебе волосы или тыкает в плечо, но обнимать — это по редким случаям, чаще всего когда провожал или встречал. Сейчас он обнял, и обнял так, как обнимают, когда испугались.
— Кость, — сказала Аня ему в куртку. — Кость, ты чего.
— Ничего, — сказал Костя. — Ничего, Черезова.
Он подержал её ещё секунду. Потом отпустил, отступил, сел за стол напротив. Снял куртку. Положил сумку рядом. Посмотрел на Аню — уже сидящую, — снова посмотрел. Провёл рукой по лицу.
— Слушай, — сказал он, — а мать была права.
— В чём?
— В том, что она по голосу слышит. Она мне вчера сказала: «Кость, я тебе сразу говорю, чтобы ты не удивлялся, она другая». А я думал — ну, мать, мнительная. А сейчас захожу — а ты в жёлтом. И худая. То есть не худая, я же понимаю, но — другая. У тебя лицо другое.
— Какое?
— Живое, — сказал Костя.
Аня опустила глаза. Взяла со стола салфетку, зачем-то стала складывать её вчетверо.
— Кость, — сказала она. — Ты чего кофе не заказал? Ты же выпить хотел.
— Черезова.
— Что.
— Черезова, я к тебе не кофе пить приехал.
Она подняла глаза.
Костя смотрел на неё через стол. Снял очки, протёр, надел. За эти пять минут — Аня видела — он из брата-айтишника, из брата-который-шутит превратился в кого-то другого; в человека, который знает Аню двадцать лет и вот сейчас понял, что её ускользнули из его наблюдения на две недели, а он не заметил.
— Черезова, — сказал он. — Что происходит?
Аня положила салфетку. Помолчала.
Она думала об этом всю неделю. Как рассказать. Что рассказать. Сколько правды выдержит человек — не любой, а Костя, — конкретно Костя; она знала брата очень хорошо. Костя был из тех, кто верил в логику, но не отказывал в существовании тому, что логике не поддавалось. Костя мог принять «странное» — если оно было упаковано в чётко очерченное «странное». Костя не мог принять «безумное». Значит, надо было упаковать безумное так, чтобы оно стало странным.
— Кость, — сказала Аня. — Я тебе расскажу, но не всё. Хорошо?
— Хорошо.
— И ты не будешь ни матери, ни Лёше, ни Димке. Хорошо?
— Хорошо.
— Обещай.
— Обещаю. Ну.
Аня набрала воздуху.
— Со мной кое-что случилось, — сказала она. — Не физически. В голове. — Она подумала. — Точнее — в голове это тоже физически, но не важно. Мне что-то… щёлкнуло. В марте. Я вдруг увидела свою жизнь со стороны. Полностью. Двадцать лет. И увидела, что я двадцать лет живу как под водой, не всплывая. И что если сейчас не всплыву — то никогда.
Костя слушал. Молча.
— Я не могу тебе рассказать, что именно случилось, — сказала Аня. — Потому что не поверишь. И потому что мне самой ещё сложно с этим. Но, Кость, поверь мне: я не в секте. Я не влюбилась. Я не сошла с ума. Я просто перестала — прятаться. Я хожу в бассейн. Я хожу в парк. Я хожу в… — она чуть замялась, — на занятия. Я по-другому ем. Не голодаю. Просто ем то, что мне помогает, и не ем то, что мне мешает. Я готовлюсь к сессии в первый раз в жизни как человек. И — что-то происходит.
— Что происходит?
— Я не знаю, как это назвать. — Аня посмотрела в окно, на трамвайные пути; трамвай как раз проезжал, освещённый, полупустой. — Меня стало больше. Не по объёму, — она усмехнулась, — а как-то по-другому. Меня стало больше в комнате. Больше в аудитории. Меня видно. И — Кость, — это оказалось не страшно. Всю жизнь я боялась, чтобы меня было видно. А теперь — не страшно.
Костя молчал долго. Потом сказал:
— Черезова, а мать почему такая нервная?
— Потому что она чувствует.
— Что?
— Что я меняюсь. И боится, что уйду.
— Куда уйдёшь?
— Не физически. Из семьи. — Аня посмотрела на брата. — Кость. Мы все — Черезовы — общаемся через еду. Ты помнишь. Бабушка командует «Анечке ещё». Мать варит и присылает. Мы за столом собираемся, и стол — это наше всё. А я перестаю. Я, конечно, не ухожу — я не собираюсь никуда уходить, — но я перестаю быть той, которую вы кормили. И это все чувствуют. Мать первая. Мать боится, что если я перестала быть «Анечкой, которой ещё», то я перестала быть — просто Анечкой.
— Ты — не перестала.
— Я знаю. Но ей надо это услышать. От меня. И, может быть, от вас.
Костя снял очки. Долго тёр переносицу. Потом надел.
— Черезова, — сказал он. — Знаешь, что.
— Что.
— Я приехал сюда, чтобы тебя откормить. У меня в сумке — я тебе покажу, — у меня в сумке две банки тушёнки, банка сгущёнки, пакет сухарей, банка варенья и от бабушки — рогалики. Она печёт до сих пор. По воскресеньям. Ты знаешь.
— Знаю.
— Я всё это привёз, потому что мать сказала: «ты её должен накормить, Кость, я на тебя надеюсь». И я думал — приеду, съедим тушёнку, посмеёмся, всё в порядке. А сейчас — сейчас я сижу, смотрю на тебя, и мне на самом деле хочется тебя не накормить, а обнять ещё раз. И, может, поплакать. Только я мужик, я не буду.
Аня улыбнулась.
— Плачь, Кость. Я никому не скажу.
— Не, — сказал Костя. — Не буду. Не заслужил я плакать. Ты же одна тут всё это делала.
— Не одна, — сказала Аня. — Есть люди.
— Какие?
— Разные. Тренер по плаванию. Тренер по… по одному ещё делу. Соседка по этажу с мехмата, я с ней подружилась. Врач одна, Ольга Юрьевна, сказала мне слово «молодец» — я в первый раз в жизни от врача услышала. Бабуля в парке, которая мне посоветовала не смотреть на бегунов. Ещё в столовой у нас тётя Нина, — Аня засмеялась, — она следит за тем, что я беру на поднос, как за родной. Люди появляются, Кость. Когда ты сам куда-то идёшь — люди появляются. Я раньше не знала.
Костя смотрел на неё.
— Черезова, — сказал он тихо. — Ты стала взрослой.
— Кость, мне двадцать.
— Ну и что. Я не про паспорт. Я про то, как ты сейчас говоришь. Я тебя такой не слышал никогда. Ты — знаешь, что ты сказала? — «когда ты сам куда-то идёшь — люди появляются». Это, Черезова, взрослая фраза. Это не двадцатилетние такое говорят. Это те, кто уже упал и встал.
Аня посмотрела в окно.
— Ну, — сказала она, — упасть-то я успела.
— Когда?
— Кость. Я не расскажу. Правда — не расскажу. Не потому что я тебя не люблю. Потому что тебе не надо. Ты живёшь свою жизнь, у тебя Питер, у тебя работа, у тебя девушка — как её, Юля?
— Юля.
— Как она, кстати?
— Нормально. Хорошая.
— Женишься?
— Черезова, не съезжай с темы.
— Женись, Кость. Хорошая — редкость.
Костя посмотрел на сестру.
— Черезова, — сказал он, — ты меня пугаешь.
— Чем?
— Тем, что ты умная. Ты всегда была умная, я знаю. Но раньше ты умную прятала. А сейчас — не прячешь. И я не знаю, как с тобой теперь. Мне надо привыкнуть.
— Привыкай, — сказала Аня. — Я никуда не денусь. Просто теперь ты со мной разговариваешь без скидки. Ну и с Димкой то же самое будет. И с Лёшей.
— А мать?
— Мать сложнее. С матерью я поговорю сама. Скоро. Я ей позвоню — не завтра, — но скоро. Мне надо ещё словами обрасти, чтобы говорить с ней. С тобой я как-то нашла, а с ней — надо ещё.
— Черезова.
— Что.
— Я тебя люблю.
Аня замерла.
Костя это сказал — просто. Не пафосно, не громко; сказал буднично, как «передай соль». Но у Черезовых так не говорят. Черезовы говорят «ты моя», «Анька, ты чего», «садись, ешь», «звони, если что». А «я тебя люблю» — это Черезовы не говорят. Это, кажется, не потому что не любят, а потому что стесняются самих слов; для Черезовых любовь — это дело, а не разговор. И вот Костя, айтишник в очках, аналитик, брат, который в четырнадцать лет побил пацана за «корову», — Костя сейчас сказал вслух ей это слово; сказал, потому что почувствовал, что иначе не поместится.
— Кость, — сказала Аня, и у неё дрогнул голос. — Я тебя тоже.
Он кивнул. Отвернулся к окну. Помолчал.
Потом, вернувшись к обычному, сказал:
— Черезова, а есть тут можно вообще? Ты меня в кафе позвала.
— Можно. Меню перед тобой.
— Что ты будешь?
— Я? Гречку с курицей.
— Ты сдурела?
— Кость, — сказала Аня, — я так уже полтора месяца ем. Не сдурела. Просто хорошо себя чувствую.
— А я тогда возьму штруделя. И кофе. И, ты знаешь, наверное, ещё сэндвич. Раз уж я твою тушёнку сам буду есть.
— Бери, — сказала Аня. — Я угощаю.
— Черезова.
— Что.
— Дай я сам заплачу.
— Нет.
— Ну хватит.
— Кость, — сказала Аня твёрдо. — Я тебя пригласила. Я заплачу. У меня есть свои деньги. Не много, но есть. И это тоже — важно. Я в первый раз в жизни угощаю брата. Не отбирай.
Костя посмотрел на неё.
— Ладно, — сказал он. — Уговорила. Но ты знай, что я себе это отметил. Я тебе потом отработаю.
— Отработаешь.
Они сделали заказ. Кофе, штрудель и сэндвич — Косте. Гречка с курицей и морс — Ане.
Они сидели два часа.
Разговаривали — обо всём. О матери. Об отце. О Лёше, который в марте закончил здоровенный подряд в Верхней Пышме и купил себе наконец новую машину — не новую-новую, а более-менее свежий «Форд», — и как отец за него радовался, и как мать волновалась, что «машина — это уже вешалка на шее». О Димке — Димка в шестнадцать лет вдруг увлёкся программированием, писал по вечерам код, и Костя ему помогал по скайпу, и уверял Аню, что «пацан с головой, лет через пять из него человек будет». О двоюродных: Артём собрался жениться (на Свете, которая три года его тянула, тянула, тянула, — и вот, тянула успешно), Руслан всё так же сидел без работы после увольнения из полиции, о чём не любил говорить, но Костя знал; Паша — Паша исчез, как обычно, на его страничке во «ВКонтакте» три месяца тишины, и мать волновалась, но так, невсерьёз, «Пашка всегда так, найдётся»; Женька — Женька был Женька, всё так же гремел, шутил, работал в автосервисе, спал с двумя одновременно (о чём Костя рассказал Ане со смесью зависти и осуждения) и был счастлив.
О бабушке Тамаре — что ей уже семьдесят девять, что она стала жаловаться на спину, но по-прежнему пекла рогалики по воскресеньям и по-прежнему командовала за столом. И тут Костя замолчал, и Аня поняла, что он молчит не просто так.
— Бабушка знает, что я к тебе поехал, — сказал он. — Мать ей сказала.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



