- -
- 100%
- +
— Шёл мокрый снег, уже стемнело, все машины на трассе ехали с включёнными фарами. «Газель» на скорости 70–80 километров в час врезалась лоб в лоб в вашу «Ниву» — та двигалась по своей полосе со скоростью 60 километров в час. От машины почти ничего не осталось. Спасатели буквально вырезали Наташу из груды мятого железа. У неё раздроблена челюсть и левая стопа, сломаны рука, рёбра, правая нога в колене. Она в реанимации, в тяжёлом состоянии. У Екатерины Ивановны тоже оказались сломаны рёбра… Она умерла.
Я смотрел на него, не в силах осознать услышанное, и пробормотал:
— От сломанных рёбер не умирают…
Оказалось, осколки кости проткнули лёгкое. А врачи в тот момент занимались моей женой, считая, что у Екатерины Ивановны повреждения не столь критичны и она может подождать…
Вернувшись в камеру, я не хотел выть от боли на глазах у всех. Чтобы справиться с отчаянием, выпросил себе карцер. На этот раз сам разыграл комбинацию с помещением туда — без помощи оперативников изолятора. В соответствии с принятым порядком попросился на приём к начальнику СИЗО №1 Л. М. Дайнеко. Поводом послужило то, что моего сына с завидной регулярностью наказывали — он почти безвылазно сидел в «трюме». Когда меня привели в кабинет начальника, там уже находились двое его заместителей — подполковники. Мне объяснили: Сергей страдает и будет наказываться за то, что огульно обозвал всех сотрудников гомосексуалистами.
Я ответил:
— Согласен, тут он перегнул палку. Таких у вас, может, процентов тридцать, зато ярко выраженных.
Полковник Дайнеко не сдержался и закричал:
— Что — сын, что — отец! Яблоко от яблони недалеко падает!
А мне как раз был нужен конфликт.
— Гляди, начальник, — бросил я в ответ, — ты ведь кинешемский, у тебя там семья живёт. Рано или поздно мы встретимся на узкой дорожке — вот тогда я тебе объясню и кто ты такой, и про яблочки…
Конечно, это перебор — на грани фола. Нервное напряжение достигло предела, и эмоции вырвались наружу. Дайнеко визжал, словно загнанный зверь, но я добился своего: получил заслуженные пятнадцать суток карцера. Сразу же объявил голодовку — не столько в знак протеста, сколько в попытке истязанием тела дать облегчение истерзанной душе. В карцере, в полной тишине, я, наконец, дал волю чувствам. Слезы лились ручьём, словно прорвало плотину. Завыл в голос — глухо, отчаянно, — а потом истово, от всей души помолился. И постепенно пришло долгожданное облегчение — будто тяжёлый камень, давивший на грудь, внезапно исчез.
В эти часы я чётко осознал: «война без правил» ещё не окончена. Нужно продолжать жить, бороться с беззаконием — и, в конечном счёте, победить. «Даже в самой худшей судьбе есть возможности для счастливых перемен», — утверждал Эразм Роттердамский (28 октября 1466 — 12 июля 1536), голландский философ и мыслитель. И он казался абсолютно прав. На следующее утро я проспал проверку. В 7:30 «граждане начальники» грубо растолкали дремлющее тело. Глядя на них мутными глазами, я пробормотал:
— О, зелёные человечки!
Имел в виду, естественно, их форму — она действительно зелёного цвета. Сотрудники, конечно, знали о моём положении и решили, что у меня «поехала крыша».
— Где? — абсолютно серьезно спросил кто‑то из них.
— Так это вы, — ответил я.
Этот короткий, почти анекдотичный диалог разлетелся по всей тюрьме — причём, что интересно, не от меня. Прозвище «зелёные человечки» намертво прилипло к сотрудникам следственного изолятора: за глаза их теперь называли только так.
Тем временем в суде предвзятость председательствующей только усиливалась. На наш взгляд, Андреева‑Струнина допускала явные процессуальные нарушения — о чём мы с адвокатами не раз ей заявляли. И я решил: не пропадать же зря голодовке, начатой в карцере. Попросил слова, ещё раз подробно изложил все претензии к ведению процесса и официально объявил голодовку «под судебный протокол» — в знак протеста против нарушений. Андреевой‑Струниной это явно пришлось не по вкусу. Она оказалась не готова к такому повороту. С тех пор каждое заседание начиналось с одного и того же вопроса:
— Владимир Юрьевич, вы не надумали прекратить голодовку?
А я неизменно отвечал:
— Нет, Ваша честь, не надумал.
Как отмечено мною ранее, старшиной коллегии присяжных выбрали бывшего сотрудника милиции — человека с цепким взглядом и выправкой, выдававшей годы службы. И, как я и предполагал, он быстро разобрался, что здесь происходит: в зале царил откровенный беспредел. Без каких‑либо юридических доказательств людей обвиняли в совершении тяжких и особо тяжких преступлений — словно судьбы их были предрешены ещё до начала процесса. Что‑то в этой несправедливости задело за живое: чисто из человеческих побуждений он стал сочувствовать нам. Порой едва заметно кивал мне или чуть приподнимал бровь — мол, хорошо выступил, убедительно. Делал он это украдкой, полагая, что никто не замечает этих знаков, но от внимания профессионального судьи подобные нюансы не могли ускользнуть…
Вдруг однажды она зачитала рапорт — якобы, написанный судебным приставом. В нём говорилось, что тот на автобусной остановке видел защитника одного из подсудимых, о чём‑то говорившим со старшиной присяжных заседателей. А это — прямое нарушение закона. Правда, только в том случае, если они вели беседу о рассматриваемом деле. Оба фигуранта этого рапорта были уже в преклонных годах, оба заметно хромали на правую ногу. Вот и разговорились о своих «болячках» — о давней травме, о ноющих суставах, о том, как нелегко даётся каждый шаг. И скрывать этого в суде они не стали: просто и откровенно рассказали, о чём шла речь. Однако, несмотря на то, что все подсудимые и их адвокаты решительно выступили против отстранения присяжного от рассмотрения дела, судья удалила его из зала — навсегда.
В перерыве ко мне подошёл С. Ю. Торгуев. В его голосе, как мне показалось, сквозило едва уловимое злорадство:
— Ну что, больше сочувствовать вам некому. Готовьтесь к большим срокам в колонии.
Ранее мы не раз вели с ним разговоры, и всегда я соблюдал субординацию, держался сдержанно и корректно. Но тут не сдержался — слова вырвались сами собой, резкие, обжигающие:
— Через три дня увидишь достойный ответ!
Он замер на мгновение, словно ошарашенный моей грубостью, растерянно моргнул и отошёл в сторону, не найдя что ответить.
Ровно на третий день после этого разговора один из адвокатов, сидевших прямо напротив моего «подельника» Сергея Булеева, заметил у того под лавкой белый предмет и тут же сообщил об этом. Сергей поднял руку и, получив разрешение председательствующей, произнёс:
— Ваша честь, у меня под лавкой лежит какой‑то конверт.
Судья велела посмотреть, что в нём.
Булеев не спеша поднял с пола большой конверт, неторопливо открыл его и, чуть помедлив, произнёс:
— Ваша честь, здесь какие‑то фотографии. Присяжная номер семь…
— Срочно передайте конверт мне! — властно приказала председательствующая.
Один из приставов подошёл к клетке, забрал у подсудимого бумажный пакет и передал судье. Оказалось, в конверте лежали несколько фотографий. На них чётко видно, как присяжная № 7 держит в руке купюру в пять тысяч рублей, а рядом с ней стоит наш общественный защитник, Мельников! Я посмотрел в упор на прокурора и улыбнулся. Тот опустил голову и покраснел, словно варёный рак. Он всё понял: «война без правил»… И не мы ее развязали.
Между тем судья пригласила присяжного заседателя к трибуне и строго спросила:
— Это вы на фотографии?
Получив утвердительный ответ, она продолжила:
— А что здесь происходит?
На этот простой вопрос внятного ответа не последовало. Общественный защитник тоже находился в зале, поэтому все вопросы и ответы повторились. В одночасье оба «запамятовали»: один, якобы, просил разменять денежную купюру, а у другого при себе разменных денег не оказалось. Этот, казалось бы, непримечательный факт оказался зафиксированным на видеокамеру — из машины с затемнёнными стёклами. С записи были изготовлены фотографии. Сейчас, спустя много лет, я могу с холодной гордостью признаться: та сложнейшая операция, продуманная до мельчайших деталей, была разработана лично мной — за глухими стенами каземата, в тишине одиночной камеры, где каждый час тянулся, словно вечность. Там, в четырёх голых стенах, под мерный стук шагов надзирателя за дверью, я выстраивал каждый шаг, просчитывал каждую реакцию, взвешивал каждое слово. Это был не просто план — это шахматная партия против системы, где я играл чёрными, но всё равно поставил мат.
Судья, как это уже стало обычным делом, попросила подняться меня и выяснила:
— Хочу услышать ваше мнение по поводу возможности дальнейшего пребывания присяжного заседателя в коллегии.
Она не сомневалась, что я, настроенного явно против нас присяжного, постараюсь устранить из коллегии. Все присутствующие в зале полагали точно так же. Но неожиданно для всех «главный мафиози» произнёс:
— Ваша честь, господа присяжные заседатели! Подсудимым надоели эти провокации со стороны правоохранительных органов. То одного присяжного «случайно видят» с адвокатом на остановке, то другого — опять же «случайно» фотографируют с деньгами в руке. Сколько можно? Думаю, все понимают, что подсудимые этого сделать физически не могут. Поэтому я настаиваю: заседателя № 7 следует оставить на рассмотрении данного уголовного дела!
Если бы членам коллегии по регламенту разрешалось аплодировать в суде, думаю, они сделали бы это — не сговариваясь, разом. Подсудимые, до конца не осознававшие моих замыслов, тем не менее, единогласно поддержали меня. Адвокаты, хоть и пребывали в полной растерянности, тоже кивнули в знак согласия.
Между тем новым старшиной избрали женщину — умудрённую опытом, с твёрдым взглядом и осанистой выправкой. Бывшая учительница, она, несмотря на внешнюю строгость, оказалась по‑настоящему справедливой в душе. Подсудимые ей искренне благодарны — как, впрочем, и остальным заседателям, сохранившим беспристрастность. Кстати, присяжная № 8, которая, подобно скомпрометированной коллеге № 7, относилась к нам с явной предвзятостью, на процесс больше не явилась. Судья сухо сообщила, что та заболела. В голосе её не было ни тени сомнения — будто заранее заготовленная фраза. Если бы после этого инцидента меня спросили: «Верите ли вы в то, что присяжные заседатели могут быть „подставными“ со стороны заинтересованных в процессе лиц?», я бы ответил без колебаний: «Убеждён, что в нашей судебной системе это встречается сплошь и рядом!».
Шёл семнадцатый день моего пребывания в карцере — и семнадцатый день голодовки. Андреева‑Струнина, открывая последние заседания, неизменно начинала с вопроса о самочувствии. Она не могла не замечать, как осунулось моё лицо, как проступили скулы, а глаза впали глубже обычного. Я действительно довёл организм до предела. И вот, прямо во время очередного выступления на слушании дела, силы оставили меня — я начал оседать. Товарищи едва успели подхватить под руки, удержав от падения на холодный пол зала суда. Председательствующая тут же вызвала скорую помощь и объявила перерыв в заседании. Медики прибыли на удивление быстро: что‑то вкололи от повышенного давления, измерили пульс, осмотрели. В итоге, к явному удовлетворению судьи, я был вынужден объявить о прекращении голодовки — не из слабости, а по необходимости.
Однако и этот факт умудрился использовать с максимальной пользой для себя… По возвращении в изолятор я немедленно попросился на приём к заместителю начальника СИЗО по оперативной работе — Г. Н. Крупскому. При этом в качестве условия окончания голодовки выдвинул единственное требование: перевести меня в одиночную камеру.
—Одиночества хочу, — выдохнул я. — Устал от людей до такой степени, что каждый голос режет слух. Больше не могу преодолевать желание избивать преступников, с которыми нахожусь целые сутки. Тошнит от «оборотней в погонах», насильников, убийц…
Несколько эпизодов рукоприкладства с моей стороны, безусловно, были известны Григорию Николаевичу. Он понял меня с полуслова и велел написать заявление на его имя.
— В качестве причины перевода укажите страх быть растерзанным бывшими сотрудниками милиции, — посоветовал он.
Я невольно усмехнулся:
— Да вся тюрьма, зная меня, будет смеяться!
Но «гражданин начальник» оставался, предельно серьёзен:
— Иначе, — твёрдо произнёс он, — никак нельзя выполнить вашу просьбу.
«Ну, куда бедному крестьянину податься?» — с горькой усмешкой подумал я и взялся за ручку.
Прямо из «трюма» меня привели в камеру № 4 — на первом этаже. Внутри оказалась всего одна кровать, да и та в два яруса: видимо, других «шконок» в наличии не нашлось. Из окна, за высоким забором изолятора, виднелась одинокая берёзка. Любоваться ею после «голых» стен — такое тихое, почти забытое удовольствие, которое способен оценить лишь тот, кто сам провёл дни в тесной камере без единого проблеска природы. Зато в «хате», кроме постели, не было ровным счётом ничего: ни кружек, ни ложек, ни телевизора — даже кабеля для него не имелось.
Однако словно по волшебству, кто‑то нажал на невидимые кнопки: через «кормяк» дежурный подал посуду. Затем вдруг открылась дверь — и в камеру занесли старый, но исправный холодильник, а следом — магнитолу с кассетами. Последнее приобретение могло работать и на запись — и явно не входило в список разрешённых предметов в следственном изоляторе. Впоследствии, во время обысков, сотрудники требовали выложить на стол всё запрещённое. Магнитолу не спрячешь: я каждый раз послушно выкладывал её и кассеты. Но вместо того, чтобы изъять, они просили меня убрать «это» обратно — мол, оно мешает им писать акт о том, что ничего запрещённого не обнаружено. И я спокойно убирал музыкальный аппарат в тумбочку. Вот и выходит, что не все там плохие люди — далеко не все…
Однажды молодой сотрудник забрал алюминиевую ложку, ручку которой я заточил под нож — для резки хлеба, колбасы и прочих продуктов. После его ухода я связался с дежурным по корпусу, нажав кнопку вызова, и попросил пригласить своего земляка Юру. Тот сам не пришёл, но, видимо, догадался, чего я хочу: вскоре мне принесли другую алюминиевую ложку — не заточенную — со словами:
— Заточишь сам. Ту выбросили.
Сделать из ложки хозяйственный инструмент для резки продуктов, кстати, довольно просто: мягкий металл достаточно потереть под нужным углом о стальную ножку стола — пять минут, и готово.
Во время очередной поездки в суд кто‑то из друзей спросил:
— Холодильник работает?
— Не знаю, — ответил я. — После аварии, в которую попала жена, передачи, носит только старенькая мать, а ей не всегда это под силу. Так что в новой камере съестного — нуль, и холодильник отдыхает.
Зря я это сказал… Сразу по возвращении из суда «кормяк» в моей камере открывался раз пять: сотрудники передавали продукты от друзей. Это, конечно, было грубым нарушением всех правил — но от подобной заботы на глаза невольно навернулась слеза. Холодильник быстро наполнился доверху: колбасы, сыры, рыба, какие‑то деликатесы…
На следующий день в «боксе» ожидания я спросил у «подельников»:
— Кто вчера продукты передал? Сижу один, столько мне не съесть — давайте часть верну.
Никто не признался в совершении доброго дела. Пришлось набирать вес. Вскоре добрые люди принесли цветной телевизор — не тот, что следовал за мной из «хаты в хату», а другой, но тоже исправный. Протянули и кабель — на тридцать с лишним программ. Теперь моё пребывание здесь стало уже не тюрьмой, а чем‑то вроде санатория. Конечно, всё это происходило не без участия моих друзей. Но ведь кто‑то и из сотрудников изолятора пошёл навстречу — и это, пожалуй, самое важное.
Однако в суде наступил тот этап, когда все доказательства — и обвинения, и защиты — были тщательно изучены. Не хватало лишь результатов фоноскопической экспертизы, которую проводила лаборатория ФСБ по Ивановской области. Четыре месяца мы ждали заключения — специалистов, знакомых прокурору. Всё это время оставались в следственном изоляторе: нас никуда не возили, а председательствующая объявила перерыв в судебных заседаниях. Легко могли бы ждать на воле — но нас никто не отпускал…
Казалось бы, отдыхай после напряжённой борьбы в суде: ешь, гуляй во дворике на прогулках, спи. Кто‑то, возможно, мечтает о подобной жизни — правда, вряд ли в таких условиях. Но меня терзали не только обоснованные тревоги за здоровье супруги и за то, что творилось в доме без меня. В душе нарастали смутные сомнения насчёт правильности решения согласиться на проведение экспертизы именно в областной лаборатории ФСБ — организации с весьма неоднозначной репутацией. К тому же я взял на себя ответственность за близких друзей, и этот груз давил на совесть всё сильнее.
Шестого апреля 2009 года Андреева‑Струнина, наконец, зачитала результаты фоноскопической экспертизы — без участия присяжных, как и положено в подобных случаях. Результат оказался настолько ошеломляющим, что даже я при моем богатом милицейском опыте, не ожидал подобного. То, что эксперты уверенно не обнаружили ни моего голоса, ни голоса Шамалова на кассетах, удивило не так сильно — хотя при прослушивании я лично слышал интонации, очень похожие на наши. К тому же образцы голосов остальных подсудимых, взятые из судебных записей, не соответствовали стандартам качества, необходимым для экспертизы.
Но что по‑настоящему поразило, даже ошеломило, так это факт откровенного монтажа разговоров на самих аудиокассетах — осуществлённого оперативниками УБОПа. Монтаж оказался к тому же довольно грубым! Распечатки на бумаге вовсе не соответствовали тому, что было на фальсифицированных записях. Это — прямое нарушение Уголовного кодекса РФ, совершённое подчинёнными Кунькина. Речь идёт о ч. 3 ст. 303 УК РФ, предусматривающей наказание до семи лет лишения свободы. Более того, известно и конкретное лицо, совершившее это должностное преступление, — Алексей Романов. Впрочем, наказание преступников в погонах — не наша компетенция.
Я сидел на лавочке в своей клетке и думал: «Это — конец уголовному делу. Это — скорая свобода!». Конечно, если бы результаты этой объективной экспертизы были доведены до присяжных заседателей, вердикт однозначно оказался бы оправдательным. Но… не тут‑то было. Увы — снова проклятая «война без правил»… Прокурор внезапно отказался от всех негласно сделанных аудиозаписей как от доказательств обвинения — для большинства это стало полной неожиданностью. «Неожиданно для всех» — так я думал тогда… Но, очевидно, ошибался. Андреева‑Струнина, с едва заметной улыбкой — будто заранее знавшая о готовящемся для нас сюрпризе, — чётко разъяснила подсудимым и адвокатам: в этом случае мы не имеем права даже упоминать о проведённой экспертизе.
Её голос звучал ровно, почти буднично, но в интонации сквозила едва уловимая торжествующая нотка. Меня же она выделила особо — попросила встать и слушать стоя.
— Подсудимый, встаньте, — произнесла она властно, перекрывая шёпот в зале. — И слушайте внимательно.
Я поднялся. На меня смотрели: адвокаты, другие подсудимые, приставы у двери. Каждый взгляд будто давил, усиливая ощущение ловушки. Видимо, это было сделано специально — чтобы лучше усвоил и… даже думать не мог об использовании «джокера». В тот момент я отчётливо понял: это не просто формальность. Это демонстрация власти, предупреждение. Мол, не строй иллюзий — правила игры диктуем мы.
Судья выдержала короткую паузу, обвела взглядом зал и, остановившись на мне, чётко проговорила:
— Любые ссылки на результаты экспертизы в ходе дальнейших слушаний будут расцениваться, как попытка повлиять на ход процесса. Вам ясно?
— Да, — ответил я коротко, стараясь сохранить спокойствие, хотя внутри всё кипело.
Она кивнула, словно удовлетворённая моей покорностью, и разрешила сесть. Но ощущение, что меня только что поставили на место, осталось — тяжёлое, липкое, будто невидимые цепи сомкнулись вокруг запястий.
В зале снова зашуршали бумаги, задвигались стулья, возобновился приглушённый гул голосов. А я сидел, глядя перед собой, и мысленно повторял: «Значит, так… Значит, игра продолжается. Но теперь я точно знаю — она идёт не по правилам. Зачем же мы так долго ждали столь важной экспертизы? Тем более — в условиях тюрьмы?». Однако противника следовало уважать за столь продуманный ход — мы это оценили. Но тут же принялись усиленно искать достойный ответ, причём, не нарушая УПК РФ, то есть процессуального закона.
В ходе выступления перед присяжными заседателями я высказался примерно так:
— Не могу вам, господа присяжные, сказать так, как следовало бы — закон не позволяет «крепких» выражений. Но вы наверняка помните: какие‑то аудиозаписи отправлялись, на какую‑то экспертизу, а вас в это время отправили на перерыв до её завершения. Прошло уже немало времени, а вас так и не ознакомили с результатами. Объяснить причину этого я, увы, не могу, хоть и знаю её. А вас прошу просто задуматься: почему в этом простом деле напустили столько тумана?
При этом не дал повода для замечания со стороны судьи, но откровенный намёк на очередную фальсификацию прозвучал ясно. И, думаю, народные представители меня поняли.
Интересные события тем временем разворачивались и в тюрьме. У «смотрящего» по изолятору имелись определённые привилегии: по просьбе его могли ненадолго завести в любую камеру. Галанов воспользовался этим правом и зашёл ко мне посоветоваться. Один из сидельцев — бывший руководитель какого‑то гражданского предприятия — через родственников заплатил начальнику СИЗО Л. М. Дайнеко двести тысяч рублей за улучшенную «VIP‑камеру». Оказывается, такие «хаты» действительно существовали. Но начальник деньги взял, а ожидания бывшего руководителя обманул. Теперь «обведённый вокруг пальца» арестованный готов был написать заявление на «хозяина» — так зэки называли начальника СИЗО. Он спрашивал совета или разрешения на свои действия у «смотрящих».
Дело серьёзное: за жалобу на самого «хозяина» могли спросить… да ещё и свои же арестованные. Галанов брать ответственность на себя не решился и попытался созвониться со своего «секретного мобильника» с человеком, авторитет которого для всей «братвы» был непререкаем. Но тот просто сбрасывал звонки с незнакомого номера. В итоге «смотрящий» заглянул в мою одиночную камеру за советом. Я высказал Максиму своё мнение негромко, с глазу на глаз:
— Пусть «обманутый и оскорблённый» пишет официальное заявление. Может, зажравшийся руководитель изолятора ответит за взятку. А если у кого возникнет вопрос, почему на «хозяина маляву накатали», — возьму всё на себя. Так что не переживай…
На следующий день в мою «хату» пришла утренняя проверка во главе с подполковником Г. Н. Крупским. Он вошёл в камеру один и приказал сопровождающим запереть за собой дверь. «Сейчас будет бить», — пронеслось в голове. Я внутренне собрался, приготовившись к ответным действиям. Однако когда мы остались вдвоём, Крупский сел за стол, снял форменную фуражку и неожиданно спросил:
— Чаем‑то угостишь?
— Конечно, товарищ подполковник, — ответил я.
Включил кипятильник, и через минуту чай готов — и для него, и для меня.
— А что, вы решили Дайнеко в камеру определить? — поинтересовался мой «гость».
Я растерялся — настолько меня удивила его осведомлённость. Затем, справившись с эмоциями, с лёгкой улыбкой произнёс:
— Однако вы свой хлеб не зря едите, гражданин начальник.
После небольшой паузы добавил, зная желание заместителя стать начальником учреждения:
— Лично вы хотите этого?
— Это не моя война, а ваша, и решать вам, — покачал он головой.
С этими словами и ушёл, оставив меня в раздумьях.
И всё-таки у нас получилось: факт вручения взятки подтвердился. К расследованию подключилось ФСБ — и вскоре Дайнеко, словно по иронии судьбы, оказался в стенах родного заведения, но уже в роли арестованного. Его поместили в отдельную одиночную камеру — «маятник судьбы» качнулся в противоположную сторону, безжалостно и неотвратимо. Много лет спустя, вспоминая тот эпизод, я невольно задумался: а, может, мы зря приписали успех себе? Скорее всего, федеральная служба давно располагала сведениями о том, что у начальника СИЗО№1 , мягко говоря, «не очень чистые руки». Просто, исходя из своих оперативных соображений, они решили использовать ситуацию в своих интересах — пустить дело в ход через «братву». «Мы тут ни при чём, — словно говорили они. — Один зэк решил написать заявление, другие его поддержали — и пришлось подключиться уже по факту свершившегося. В конце концов, впереди — общение с новым начальником СИЗО. Зачем настраивать его против себя?». Как ни крути, эта догадка казалась довольно близкой к реальности…




